412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Черные люди » Текст книги (страница 35)
Черные люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Черные люди"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)

Глава шестая. Проклят протопоп

Высоко в черном небе сполохи развесили, свивают, развивают цветные свои полога, от сполохов зажигаются снега неоглядной тундры. И тогда видно – черные избы просыпались по берегу реки между кустарниками, дымят трубы, курятся дома по-черному, между изб церковка. А на снежном бугре три поджарых волка присели на зады, поставили морды, щелкают зубами, нюхают дух вареной тюленины. Матерый волк поднял вверх морду, и безысходная тишина угрюмой ночи нарушилась страшным воем…

Глухомань та – Окладникова слобода, что стоит в устье реки Мезени, на узкой губе Студеного моря. В Сибирском приказе в Москве ведомо – в той слободе крестьянских дворов сорок пять, в них окромя баб сто девять душ черных мужиков. Да еще бобыльих дворов двое, да шесть дворов нищих, тягла которые не тянут, живут Христовым именем. Да еще сорок восемь, брошенных впусте: убежали из них мужики, кто от голода, кто от воевод, в Сибирь, а другие – кто померз, кто в море потонул, кого медведи заломали.

Убога Мезенская слобода, в стороне она от всех путей в Сибирь, кругом одна самоядь. Дважды в год, по весне, по осени, в Мезени торг: съезжаются сюда из своих становищ меховые люди в кухлянках, в торбазах, в малахаях, по веснам подкочевывают на оленях из тундры к морю, к рыбе, а по осеням откочевывают в тундру, к ягелю под снегом, к своим юртам, везут пушнину, оленьи, медвежьи и другие шкуры, рыбу и меняют на Мезени на нужные вещи – на городские товары, на водку, кто и на табак, а кто и на порох, что свезут сюда вологодские, да устюжские, да холмогорские приказчики.

Живет тут и воевода мезенский Алексей Венедиктович Цехановицкий, сбирает с самоедских людей царев ясак на месте – не по тундре же гоняться за ними!

А в февральский пурговой вечер и не увидишь слободы – тьма, снег, ветер, темные тучи, все метет, кружит в страшном вое ветра. Ветер с полудня, – должно быть, сдвинуло льды в губу, слышно – ровно бьют волны, гремят льдами.

Скушно в воеводской избе. Занесло снегом окошки, звенят слюдяные оконницы, воет в трубе ветер, скребется снегом по крыше, гремит в сенях дверями. Пляшет от ветра в горнице пламя сальной свечки, гаснут лампадки перед богами, острые сквозняки бродят по избе, примораживают медвежьи белые да бурые шкуры, оленьи пахучие кожи, что покрывают пол…

Воевода долго спал на лавке, храпел под овчинным тулупом знатно, теперь встал, сел к столу, под свечу, требует у девок – давай ему опять строганины оленьей да водки, сидит в углу, ждет, пока девка сенная принесет…

Воевода Цехановицкий мал ростом, в плечах широк, пузо бочонком, щеки алы, нос огнем горит, усы длинные – можно за уши закрутить, а борода гвоздем. И хоть нет на воеводе на голове хохла, хотя одет он в московский кафтан, а все равно каждый скажет: «Пан! Он и есть!»

Ему бы кунтуш хороший, шелковый пояс с кривою шаблюкой, шапку на четыре угла с меховой выпушкой, а он в долгополом кафтане.

Так оно и есть, царские рати взяли того пана полковника Цехановицкого в плен, нагнав за Смоленском с его обозом, где ехала и пани Ядвига – молодая жена с пшеничными косами, синеокая, рыдала, плакала, молилась пану Иезусу со страху, что берут ее в плен свирепые московиты.

А брали ее с полковником в плен рейтары из шотландских учтивых эмигрантов, что сами были раньше взяты в плен московитами, а потом и на службу. И с того сама пани Ядвига по ночам уговаривала пана полковника – просился бы он на московскую службу. Его приняли, поп окрестил их. Алексей так и остался Алексеем, Ядвигу же нарек Авдотьей, и поехали бывшие пан и пани на воеводство в Мезень – собирать ясаки, давать суд и расправу и кормиться самим…

У-у-у… – завыло над крышей, завизжало, и в голос закричала воеводша Авдотья, завыла, затряслась, сидя на своей лавке у печи.

Где она, о боже? В какой стране? Разве можно же тут жить? Нельзя! Нет! Тут можно только спать под вой метели. Спать и видеть во сне веселую Варшаву, полный народа костел св. Креста в краковском предместье, уносящиеся ввысь стрельчатые своды, медовый сумрак от витражей на узких окнах, то могучий гром органа, то нежные, ангельские голоса его серебряных труб… И молодой, красивый как ангел, бритый священник в белых кружевах высоко возносит золоченую чашу над цветами престола, среди сияющих звезд целого леса стройных свеч…

У-у-у! – выла метель, трясла избу. Уа-а-а!..

Упала на пол, на звериные шкуры, пани Авдотья, бьется, кричит, как шаман:

– Боже, я гибну! Я не увижу больше синего неба! На что мне красота моя, мои скрыни с соболями и золото мое, дорогие мои платья… Все погибнет в этой пустыне. Не можу, не можу…

Девки бегают вокруг госпожи, хотят поднять, да не могут схватить, удержать сильное нежное тело, оттащить от грызущего рта окровавленные руки.

Пузом отворачивая стол, лезет к жене толстый воевода, хватает ее за руки, утирает рукавом кровь, текущую по искаженному отчаяньем лицу…

– Сердце мое, цветик мой, успокойся!..

– Ха-ха-ха! – хохочет воеводша, и слышно – не она это хохочет, хохочет кто-то чужой, что владеет этим телом…

У-у-у! – взвыл ветер, смолк, и во сразу наступившей тишине слышно – стучат в окно: тук-тук-тук!..

Кто был в избе, бросились к окнам, черные тени сгрудились на потолке, стрелец Ворон выскочил в сени, в дверь ворвался пар, метельный вихрь. И в белой массе летящего, воющего снега на дворе Ворону мерещились рогатые тени оленей, людей…

Авдотья вырвалась из мужниных рук, села на шкуры, уперлась руками в пол, раскрыла глаза в ужасе, замерла, смотря на дверь.

Дверь, заскрипев, распахнулась, из тьмы, из пара выходил большой человек. Из снега, залепившего его малахай, бороду, ожерелье волчьей шубы, глядел в глаза Авдотье добрый человечий взор.

Вскочив на колени, поползла Авдотья к порогу, протягивая к нему обе окровавленные руки.

Шагнул встречу и воевода.

– Ты кто есть? – спросил он.

– Аз есть протопоп Аввакум, – ответил вошедший и стал молиться на образа.

А из тьмы сеней из-за широкой протопоповской спины лезли заиндевелые стрельцы, наполняли избу, из пара впереди других лез полусотенный голова Миней Петухов.

– С Холмогор мы… – хрипел Петухов. – По указу великого государя… Укажи, где стать, – дети с нами… бабы… Погинем, думали, в пурге-то, ей-бо…

…Нет, царь Алексей Михайлович так и не позвал вдругорядь к себе протопопа – уж больно росла и росла протопопова слава. Все больше и больше шла меж ними молчаливая борьба, резались царь и протопоп меж собой, как псари со спускными медведями на царь-Борисовом старом дворе. Все больше народу валило к протопопу в келью на Кремлевском подворье, все больше уходило от него ободренными. Все больше вестей доводил царю о протопопе Тайный приказ. Любил царь протопопа как память о радостных первых днях своей власти, любил за правду, за прямоту, да куда крепче не любил за простоту…

«Все Михайлыч да Михайлыч, а какой я ему Михайлыч! – думал Алексей. – Я царь! На мне шапка золотая Констянтина-царя! Меня поляки королем поставят, и будут все языки славянского племени в одно. Быть Москве Третьим Римом! Ангелы земному царю служить будут, как небесному… А протопоп сего величия не хочет. По-бедному бы ему жить, попросту».

По весне как-то царь Алексей ехал раз верхом мимо Аввакумова подворья, видит – протопоп идет, прямой, высокий как дуб… Снял шапку царь, кланяется протопопу, да с шапкой мурмолку с волос сронил. Бросились бояре подымать… Царь будто и смеется, головой качает, а в самом гнев тяжелый кипит:

«Что это я? То по рукам с мужиками-невежами бей, то шапку перед протопопом ломай…»

Отворотясь, убрал царь улыбку с лица, рванул повод, поднял зло своего аргамака на дыбки. Протопоп стоял, смотрел вслед, тоже покачал головой. Оба поняли они в ту пору, что между ними борьба, та самая смертная борьба, как в селе Коломенском. И, пронзенный как стрелой мыслью, что, видно, с царем приходится ему бороться, как праотец Иаков с самим богом боролся, оставил все гордые о Москве помыслы протопоп.

«Ин если не на Голгофу, а на новую Даурию придется идти… А семья как – ребята да жена?»

И протопоп решительно зашагал московскими улицами прямо к Тверской заставе, к семье…

Вошел – ребят дома нету, старшие на работе, младшие убежали на улицу, играют. Марковна одна. Сел у стола, руку на край положил, кисть руки, голову да волосы свесил, а сердце болит: какая же чаша его ждет?

Сунулась к мужу Марковна с дымящейся чашкой:

– Поешь, протопоп, зело вкусны шти-те.

Мотнул головой, молчит – ей-ни! Жар томит, духота… Что будет-то?

Снесла щи Марковна в обрат к печке, руки под передник, подошла к мужу:

– Что, государь, печален?

Протопоп поднял голову:

– Жена, сказывай – что делать? Не лето на дворе, зима еретическая стоит… Что сотворю? Говорить буду али молчать? О вас думы мои. Связали вы меня!

Инда шатнуло Марковну:

– Господи, да помилуй, Петрович! Что говоришь! Слыхали мы, как сам ты учил нас. Нет, не молчи! Я с детьми благословляем тебя – проповедуй правду по-прежнему… А мы… Об нас не тужи, Петрович, проживем вместе, сколь господь захочет. Ну а ежели разлучат нас с тобой, не забывай нас в молитвах. Силен Христос-от, проживем! Иди, иди, обличай, Петрович, неправду Никонову!

Вскочив с лавки, ударил протопоп жене челом, и, утвердясь в дерзновении, как скала, писал он вскоре же челобитье государю:

«Благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу всея Великия, Малыя и Белыя России самодержцу – радоваться! Грешный протопоп Аввакум, припадая, глаголю тебе, свету-надеже нашей.

Государь наш свет!

Я думал, живучи там в Сибири в опасностях многих, что здесь-то на Москве тишина. Приехал и вижу – смятена церковь хуже прежнего… Чума на Москве, государь, была знаменьем из-за Никоновых затеек, а вражеский меч беспрестанно занесен над землею за все то, что церковь разодрана. Добро было при протопопе Степане, все было тихо, немятежно из-за его слез, его негордости… Никого-то не губил Степан до смерти, не как Никон! Да ты сам его знаешь, как он жил. Увы моей бедной душе, помереть бы мне лучше в Даурской звериной земле!

Государь, не сладко тебе, что тебе докучаем! Да и нам не сладко, кнутами нас мучат, и ребра нам ломают, и на морозе голодом томят… Ох, горе душе моей! Говорить много не смею, как бы тебя, света, не опечалить, – а нужно отставить все служебники Никоновы, все его дурные затейки. Сделай, государь, вырви зло с корнем – пагубное ученье то, пока гибель окончательная не постигла нас, огонь с небес не пал на нас али вопчий мор смертный… А исторгнешь зло – все будет у нас хорошо и кротко, и тихо будет твое царство, как до Никона было, и война престанется…

Свет государь! В присутствии других людей не могу я тебе ничего сказать, наедине хочу я видеть светлоносное лицо твое, слышать слово твое, как же мне жить, что делать…»

После такого челобитья и пуще не позвал царь протопопа, гнев царский рос. Голос протопопов звучал все свободнее. Уже обещал Аввакум царю царство немятежно, ежели царь сделает по его, Аввакумову, слову! Ведомо было царю и то – протопоп днюет и ночует на дворе у царской родни, у ближней боярыни Морозовой, и как комары клубятся на ее боярском дворе разные пришлые люди. Все яростнее Протопоповы споры с Ртищевым. Протопоп уже во дворце, через ближних людей в своих писаниях требует он нового патриарха – не из Никоновых еретиков, а тихого, негордого да мудрого. От воевод отовсюду из уездов вести– народ за протопопом… Нешто царю такие пастыри нужны? Ни! Есть и другие, покорливые! Новый митрополит Павел Крутицкий, что из украинцев поставлен, вот как говорит приятно: «Церковь радовать должна царя, а не гневить!», а новый архимандрит в Чудове монастыре Аким на вопрос Ртищева перед посвященьем, что думает он о новой и старой вере, отвечал умильно:

– Не знаю, не ведаю я, государь, ни старой, ни новой веры! Делаю все по указу царскому. Послушанье превыше всего!..

Послушаньем царство стоит, а не противленьем! Вышел давно он, царь, из ребячьего возраста. Нет уж кругом него старых бояр-наставников, которые попустили, что Михаила-царя на царство после Смуты выбирали. Новые люди кругом, молодые, царю преданы без меры, крепко за него стоят. После Коломенского бунта видать теперь, как верны ему, царю, шотландские офицеры, что за своего царя Карлуса, Кромвелем казненного, да за свою веру свою землю покинули и ему, царю московскому, служить пошли. Твердый народ, как Патрик Гордон, полковник… Чужие, а верней своих! Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, что ныне у Польши мир выхаживает, чего говорит! «Надобно всем государям соединиться, чтобы все республики уничтожить! От них только, что от голландских мужиков, только ереси да бунты, а старые-де бояре ничего в государевых делах не смыслят, а только-де его, Афанасья, перед царем лают да обносят».

И обещал он, Нащокин, накрепко, что поляки царя Алексея своим крулем выберут обязательно, а за единым славянским царством, на страх турецким басурманам, и един пастырь в Царьград уже недалеко.

Был у царя теперь еще и другой верный боярин, хоть и поповский сын, а лихой стрелецкий голова Матвеев Артамон Сергеич, что со своими стрельцами за Гордоном подоспел в Коломенское в жаркие деньки Медного бунта. Матвеев до того всех старых бунтовщиков-вечников не любил, что женился на шотландке из Немецкой слободы Гамильтонше. Новые бояре прямее говорят, а царица по наговорам Морозовой только зря царю докучает, за протопопа просит – позови его да позови!

Не позвал царь протопопа для совета, как ему, царю, царством править. Не позвал!

В один августовский вечер, как вернулся протопоп в свою кремлевскую келью, привратник отец Иона сказал ему в воротах:

– Тебя, протопоп, в келье боярин ждет. Вона! – и указал на двух жильцов, что сидели у рундука, ждали.

Сердце ударило, радостно забилось: неужто Ртищев Федор Михайлыч? К царю его зовут, чтоб царю протопоп правду говорил?

Распахнул в келью дверь. Нет, не Ртищев. Высокий, худой, длинноносый, в темном опашне, длинные рукава на спине завязаны, стоит у свечи, перебирает, читает Протопоповы грамотки, что на столе лежали.

Молодой Салтыков, Петр Михайлыч, царев наперсник.

Не принял боярин благословения, а сказал сурово:

– Опалился государь гневом на тебя, протопоп… Что творишь? Черный народ подымаешь. Церковь мятежом мутишь! Владыки-епископы на тебя государю челом бьют – пусты из-за тебя стоят церкви… Народ из-за твоих врак в леса бежит! Правды, вишь, ищет! А кака така правда, коли не государева? И указал тебе государь – пойди, протопоп, с Москвы в ссылку. Послушанье превыше всего…

– Куда ж брести мне указал государь?

– На Печору! В Пустозерский острог…

И опять поволокли стрельцы из Сибирского приказа со всей семьей протопопа по Ярославской дороге на телегах в Вологду, там посадили на дощаники, поплыли по Сухоне. Стояла уже осень золотая, пестрели по берегам ковры цветные лесов в осеннем уборе, отражались в синей воде, и уж в первые морозы на последях вышли в широкую Двину, доплыли до Холмогор к самому ледоставу.

А впереди зима, пути бесконечные на оленях, да длинные ночи, да стеклянные холода…

В холмогорской Земской избе слушая, как сморкается, молча плачет втихую жена Марковна, написал Аввакум Петрович царю коротенькое челобитьице. Уж не беседы просит протопоп, нет, куда там! Просит только, чтоб не поморозить ребят, жена-то опять беременна…

В Холмогорах не то, что в Москве, после ухода иноземных кораблей ключом кипит деловая жизнь: из Архангельска увозили последние товары, отправляли и в Москву и в Сибирь, подходили зимние обозы из Сибири, шли на Устюг, на Вологду, Новгород, Псков, в Москву. В церквах немятежно служили по-старому, и не верилось, что в Москве могло быть по-другому. Холмогорский воевода, князь Щербатов, Осип Иванович, жаловал протопопа, принимал у себя, хоть и опального, – в опале-то мог быть только большой человек, известный царю!

Скорый ответ на челобитье подтвердил: протопопа царь знал и оказывал ему милость – ссылал не в Пустозерский острог, а ближе – в Окладникову слободу, но ехать бы ему, протопопу, без замотчанья.

О какая страшная, мертвая зима! Прошло рождество, стояли крещенские лютые морозы, по пути то глубокие снежные навои да выдутая ветрами тундра, высокие узкие нарты, опять люди в звериных шкурах, стонет жена на сносях. Страшная дорога! Судьба ли нещадно гнала изгнала протопопа, он ли гнал ее своим упорством, сидя согнувшись на нартах, в черной шубе, меховом малахае, засунув руки глубоко в рукава, сжав губы, молчал целыми днями, и, должно, был без сна на ночлегах в самоядских дымных чумах, так что даже ребята робко притихали около него. Олени, легкие, быстрые, заложив рога на спину, все дальше уносили протопопа от Москвы, от жизни, от дела в глухое белое безмолвие полуночи.

Пурга, которая захватила путников перед самой Мезенью, едва не погубила Петровых. Разве чудом олени нашли путь в белом кипящем молоке белесого крутящегося снега, в ветре, то и дело опрокидывавшем нарты, сдувавшем морды оленей в сторону, с жесткой тропы, сбивавшей их в пухлые перевои. То визжала, выла, грозила сама темная, бесовская вражья сила природы, хлестала снегом, плевала в глаза, секла лицо снегом и морозом, леденила руки, ноги, хватала, останавливала аж сердце. Чтобы сдюжить эту несусветную силу, люди одевались в звериные шкуры, кутали лицо в мех, мазали лицо жиром и, наконец, окаменевали самим сердцем… И вот наконец ноги протопопа в оленьих торбазах застучали по ступенькам воеводского крыльца в Мезени, как деревянные.

Ввалившись в избу, сорвав с головы малахай, с треском отворотив намерзшее льдом, закуржавевшее от дыханья ожерелье – в тусклом свете свечки ничего иного не увидел там протопоп, кроме ослепительных страдающих женских глаз, откуда смотрела затравленная вконец морозами, безлюдьем– молодая женская жизнь. И к этой женщине кралась холодная смерть, уже летавшая внутри жалкого жилья ледяного сквознячками, готовая вот-вот погасить пламя свечки.

Как в Москве, женская чуткая душа тянула к нему тонкие руки, молила помощи у огненной мужской силы, – не погаснуть бы ей на темном морозе, без солнца, без людей.

Протопоп как был, в шубе, опустился на колени около Авдотьи, принял ее руки в свои.

– Ну, бедная, успокойся! – светлым голосом говорил протопоп. – Бесы тебя мучат! Не бойсь, ничего-о! Ехали мы сейчас – так, окаянные, метелью и лезут, так и норовят оленей в овраг столкнуть.

Со служанкой Зосей подымал уже Авдотью, укладывал ее на лавку, на шкуры, а она, смотря широко открытыми, блистающими глазами, вся тряслась и, улыбаясь, шептала трудно:

– Отченька мой, без тебя бесы пришли. Взять они меня хотят! Одна я здесь, гибну я, отченька. Тоскую, пропадаю!

В бескрайней вьюжной тундре, под звериный вой метели, прикрытые избушкой и звериными шкурами, два огонька человеческих, мужчина и женщина, колеблясь и дрожа, искали друг в друге утверждения солнечной жизни, наперекор оглушительно трубящей в ветре смерти.

У-у-у! – выла метель и трясла дом. У-у-у!

Авдотья сразу задремала в польской своей шубке с белой выпушкой. Кто-то тронул протопопа за рукав. Тот оглянулся.

Воеводская изба была набита народом – стрельцами, семьей протопопа, меховыми самоедами, и все, задерживая дыханье, смотрели на чудо жалости, что свершалось перед ними.

Протопоп очнулся, поднялся с колен, показывая на спящую, спросил:

– Кто она?

Люди зашевелились, расступились, пропустили толстого человека. Подбоченясь, стоял он перед Аввакумом.

– То есть моя жона! – ответил воевода. – А ты что за человек? Пошто с тобой стрельцы?

Толпа шатнулась, плечом вперед вышел полусотенный голова Миней Петухов.

– Грамота от холмогорского воеводы, – просипел он простуженно, таща из-за пазухи бумагу. – Велено держать сего протопопа за караулом с великим береженьем, есть о том царский указ.

Наутро вьюга стихла, как не бывало, ущербный месяц стоял высоко, еще потемну Аввакумовы уже откапывали от снега две брошенные избы, что отвел им воевода. Девки да бабы мыли их, соседи набросали на пол звериных шкур. Пришел подьячий Важен Осипов, выдал на неделю вперед корма – по две копейки медных на взрослого да на ребенка по одной, позвал в Земскую избу, выдали им там ржаной мучки в счет кормовых денег. А какие корма – рыба вяленая да мороженая, тюленина да оленина, ягода морошка квашеная. Ну, а лучку да чесноку Протопоповы с собой набрали – от цинги.

По сем всем семейством, с соседями взявшись, раскопали Аввакумовы и церковь Преображения, вынесли, убрали из избы той всю мерзость запустенья. Протопоп, как положено, начал петь службы, а сыны Иван да Прокоп да дочка Груня – на клиросе.

Опять родила сынка протопопица Настасья Марковна, всей семьей носили его в церковь крестить.

Был полдень, красное солнце чуть поднялось из-за синей горы над розовой тундрой, в ледяные окошки храма светил алый свет; захлебнувшись маленько в холодной купели, плакал отчаянно вступающий в мир новый человек. Торжественно нарек протопоп сына Афанасьем, что значит Бессмертный, наперекор тьме, снегу, метелям…

И покатилась дальше малая, тесная да трудная жизнь Протопопова: в церкви утром и вечером поет, посланья в Москву верным пишет да отписки, и к воеводе его часто зовут – воеводше без него жизни не стало. Подошла скудная северная весна, сошли снега с тундр, зашумели вешние ручьи, расцветать стали синие да желтые цветки, затрубили под облаками, закликали высоко гуси-лебеди, полетели птицы в тундру.

Подошел и праздник – Велик день. Наварили у воеводы всякого питья да пива со диким кореньем, напился сам воевода и свою Авдотью напоил… И опять на нее бесы тоской навалились, стали, бедную, мучить. Прибежали воеводские за протопопом, пришел, стал протопоп пана воеводу бранить – как так можно делать, больную эким хмелем поить, – а тот сам на протопопа кричит, а болящая Авдотья на постели села, обхватила протопопа, прижала его к себе, не отпускает, плачет-вопит:

– Я, – говорит, – твоя овца, протопоп, не покинь меня! Где ты, там и я хочу быть… Иного бога не хочу, кроме твоего, коего ты любишь… Душу мою возьми сёбе, будет пусть она при твоей душе! Бог тебя любит, отченька, тебя слушает, не забывай меня, а я римский костел проклинаю… За мужа наказует меня господь, держит пан муж римскую веру, а богу она отвратна и мерзка. Показал ты мне, батюшка, вижу – русская вера из всех вер сияет как солнце… Умрешь ты, за что стоишь, и меня научи, как умереть, – сказано мне, ныне или завтра умереть! А муж мой будь проклят… проклят, что меня сюда завез…

Воевода, слыша то, гневался сильно, бил Авдотью по щеке, а она его клянет пуще… Закричал, выслал воеводу протопоп из избы, молебен отпел, причастил больную. Она затихла и преставилась чинно.

И погреб протопоп ее не у церкви, а как она сама место указала – на высоком холме у берега над Мезенью, положили ее красивую женскую душу в тяжелой колоде среди зацветающей тундры, под высоким весенним голубым небом, в белых облаках, полных бодрыми криками летящих караванов птиц, утверждающих полетом своим жизнь…

В тундру заброшен, заточен в диких далях, заключен протопоп, но пишет он неутомимо. Его слова, словно весенние птицы, летят далеко во все концы. От его клича шевелится все больше черный люд, подымают головы. Прибежал, сказывают, в Москву с Волги один поп, донес он, что без конца-де у Вязников растут капитоны, бегут в леса угнетенные властью люди. И был он, этот доносчик, на обратном пути своем убит неведомо кем. С Макарьевского монастыря доносили, что монахи живут в монастыре как в осаде – леса полны беглым людом, в леса уходят целыми деревнями, мужики, бабы, дети, старики и старухи ищут себе в кондах да в сюземах свободу телу и душе, чтоб могли они весело да щедро трудиться. Горой вставал народ против Никона, что заодно с опороченными греками рушил беспощадно все, в чем веками поколенья простых людей видели спасенье свое, спасенье своей земли, доказанное делами.

В лесах владимирских гремела об этом проповедь наборщика Московского печатного двора Ивана. На самой Москве воинствовал против Никона в своих «Речах» смоленский дворянин Спиридон Потемкин, родной дядя боярина Ртищева Федора Михайловича, человек высокого образования, знавший греческий, латинский, еврейский, польский языки. Брат его, Ефрем Потемкин, ушел с Москвы в леса Керженца, жил в пустынном скиту, проповедовал среди охотников, рыбаков, медосборщиков. В Смоленском уезде проповедовал белый протопоп Серапион, по Северу бродили с поучениями монахи – Кирилло-Белозерского монастыря Иосаф да Кожеозерского Боголеп. Монахи с Севера Досифей и Корнилий прошли на Дон, бродили по казачьим станицам, а монах Иосаф работал в Сибири, возмущая и объединяя верных.

Блещет среди волн Белого моря на каменном острове Соловецкая обитель, новгородского еще строенья, плывут туда и оттуда сотни кораблей с деловыми товарами, с тысячами богомольцев. Пышны по-прежнему соловецкие службы, радушно встречает и провожает народ трудящаяся тысячная братия. Служат на Соловках по старым служебникам, Никона-антихриста отвергают, зовут народ к бденью, да не соблазнит его сатана. Оттуда, словно колокольный звон, идет окрест движение народных масс. Повсюду бесчисленные безвестные проповедники – голодные, пламенные, неустрашимые, отшельники, нищие, странники, постники, блаженные появляются, зовут, увлекают с собой спасаться от грядущего царства Зверя, от близкого антихриста-дьявола с двумя рогами: един рог – царь, другой – патриарх. Учат не жалеть тела, абы спасти душу. И народ кидался яростно, вопил – одни: «Идем за Лукьяном!», другие: «Идем за Вавилой!»

В могучем движении этом против насилия разверзались бездны оскорбленной народной души, объявлялись огненные его глубины, прикрытые дотоле мирными трудами. Люди готовы были на все, чтобы сберечь сокровища своих горячих душ, призывали друг друга умирать с голоду, чтобы перед лицом врага не убивать себя смертным грехом самоубийства, и в северных лесах множество женщин добровольно голодали, слабея, рыли сами себе могилы, ложились в них заживо, умирали молча в лесных срубах. Народ подымался от Костромы до Казани, уходил, уносил с собой из церквей иконы, избивал попов, терялся, исчезал в лесах.

Против оскорбленной народной стихии царь и бояре не имели другого способа, кроме военной силы, и в леса на Волгу пошел с рейтарскими полками царский воевода князь Прозоровский Иван Семеныч, в дебрях, уймах и кондах истребляя простой люд огнем и мечом. В рати Прозоровского идут со своими полками стрелецкие полковники Абрам Лопухин да Артамон Матвеев, для сыска к ним придан дьяк Тайного приказа Федор Михайлов.

Стрелецкий голова Зубов со своим приказом пошел в Вологодскую землю. Лопухин бросился в леса за рекой Клязьмой, жег скиты, хватал всех, кто не успевал сбежать: искал Лопухин первей всего главу движения Капитонов – старца Капитона, но не нашел – Капитон уже умер. Схвачены, зверски пытаны и сожжены были монахиня Марьянна, отшельники Леонид, Степан Меньшой… Монахиня Евпраксия, что деятельно множила и рассылала послания верных, скрылась, а старцы Вавила и Лукьян были Лопухиным схвачены и сожжены, Потемкина скит сожжен, сам Ефим схвачен и доставлен в Москву. И под угрозой Лопухина бедные, беззащитные капитоны уничтожали себя тысячами, умаривали голодом.

В марте 1666 года в вологодских лесах загораются костры первых самосжигателей. Люди, лишенные возможности думать и верить по-своему, потрясенные, приведенные в отчаянье легкомысленным насилием, стали жечь сами себя. При подходе зубовских стрельцов в избе, обложенные смольем, подожегши избу изнутри, первыми сожгли сами себя четыре безвестных мужика. А потом стали гореть отшельники в своих скитах под Нижним Новгородом, стали самосжигаться в смолокурнях, в стогах сена.

По Московской земле вставала, закипала ожесточенная религиозная война неслыханного еще в человеческой истории русского образца: чтобы не согрешить насилием над насильниками, чтобы избежать самим великого греха насилия, русские лесные простецы истребляли не своих насильников, а жгли самих себя, добровольным страданьем своим избавляя от греха само жестокое к ним государство, отдавая ему, государству, не только все свое добро, а и саму жизнь.

Религиозная народная война такого размаха ослабляла Москву в международном отношении. Как можно было Москве при ней добиваться прочного и достойного мира с Польшей и тем более польской короны, ежели само государство колебалось в своем основании – в народе? К тому же религиозная война была на краю перехода в гражданскую, так как не все же черные люди непротивленно бежали в леса и жгли себя, – большинство бежали на Волгу и на Дон, оттуда грозя мятежом.

Полтора года прожил протопоп в Мезени, когда зимой снова на оленях пригнали по его душу стрельцы: протопопа требует Москва на суд церковного Собора! Схватили его, увезли, с ним двух сынов – Ивана да Прокопа – и 1 марта уже представили в Москву, на Крутицкое подворье.

Павел, новый митрополит Крутицкий, с протопопом сперва был ласков.

– Что ж ты, протопоп, и нас и себя-то мучишь? – качал головой Павел-митрополит. – Зачем царя гневишь? Будь с нами, Аввакумушко, а?

– Ты бес! Не митрополит! – кричал Аввакум. – Не приемлю! Давай бумаги, сказку тебе про то отпишу…

За гневной сказкой той пришел к протопопу дьяк Кузьма да с ним подьячий с патриаршьего двора. И Кузьма вдруг шепчет Аввакуму:

– Мы вот тебя уговариваем, а ты, протопоп, от старого благочестия-то не отступай! Не-ет! До конца все претерпишь, велик ты будешь человек! Ты на нас не гляди – мыто погибаем. Опутал нас Никон… Погибае-ем!.. Эх!..

Протопоп инда заплакал, обнял Кузьму крепко.

– Эх ты, горюн! – сказал он. – Что ж, слабы люди-то. Да ты не тоскуй, бог видит твою добрую душу.

А пока Собор собрался, протопопа в Москве не оставили – оставлять было нельзя, – в цепях, на телеге худой, на кляче отвезли за девяносто верст, под городок Боровск, в Пафнутьев монастырь, в монастырскую тюрьму, где посадили на цепь.

Собор 1666 года был подобран исключительно из чернецов, белых попов на Соборе не было. Каждый из членов Собора должен был дать загодя ответ за своей рукой[162]162
  За подписью.


[Закрыть]
на вопросы: признает ли он четырех вселенских патриархов? признает ли священные книги, по которым патриархи служат? Это был не собор, не совет, то был грозный трибунал, суд, расправа над теми, кто смел думать иначе.

Двенадцать недель просидел в ожидании суда протопоп на цепи в монастыре в Боровске. Его вернули в Москву 12 мая и поставили в патриаршью Крестовую палату, где заседал Собор под председательством митрополита Новгородского Питирима.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю