412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Черные люди » Текст книги (страница 27)
Черные люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Черные люди"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)

Воевода велел послать себе на беть[133]133
  Средняя скамья, где укреплен парус.


[Закрыть]
тунгусский меховой коврик, прилег на сафьянную прохладную подушку в тени паруса.

Сумует воевода. Один он, с кем поговоришь, где совета возьмешь? Своего он добился, ведет своих триста богатырей. А куда ведет? Наказная память государства говорит: на Амур! В Албазинский острог! Иди, как ходят все московские люди, по Енисею плыви против воды до Ангары-реки, там против воды же в Илим-реку, до Ленского волока. Перевали в Лену-реку, беги Леной вниз до Олекмы-реки, Олекмой – в Тугир-реку, а с Тугиром выходи переволоком через Камень на Шилку-реку. Тут тебе и Амур! Так!

От таких мыслей бородой заворочал, загудел инда воевода. А в ответе-то кто? Он, Пашков! Кто в Москве под кнут ляжет, коли неладно он свыйдет? Он, Пашков! Он и Акинфову сказывал – так-де он, Пашков, плыть будет. А так ли надо? Опасно! Там народу больно много набежало– и-и-и! Нынче с польской войны-то и наши бегут, и пленные поляки бегут, и украинские казаки, и донские казаки… Соболей уж не спрашивай, одни воры тута… Измена того гляди как змея ужалит!

Пашков тревожно сел на ковре, в волосах скребет. Нет! Не так! Вперед надо идти пустым местом – вот как. И зверь есть, да и измены в пустых местах меньше, мене народу – мене бунту.

– Эй, государь! Эй-эй! – донеслось с головных судов, машут издали казацкие шапки. – Эй-эй!

– Чего «эй-эй»?

– Лодка встречь!

И верно. Под самым берегом, под лозняками, в тени, на веслах бежит ходко встречу челнок. Воевода встал, подтянул штаны, машет рукой:

– Эй, давай сюды! Чьи люди?

– Эй, греби сюда! Сюда! К воеводе! – подхватили отовсюду с каравана.

С одного дощаника сбросили малую лодку с двумя стрельцами, полетели борзо наперерез. Воевода, прикрыв глаза рукой от солнца, смотрит. Приосанился.

Встречную посуду ведут к каравану. В ней двое. Воевода впился глазами, вцепился в борт обеими руками, выгнул спину.

– Неужто Ванька? Эй, Ванька! Колесников! – кричит воевода.

– Я-су, государь! – кланяется встречу сидящий на корме худой, дочерна загорелый казак.

– Пошто острожек кинул? Кто указал? – гремит воевода. – Куда, дьявол, плывешь? Бежишь?

Иван Колесников еще молод, бородка мягкая, глаза злые.

– Государь, – кричит он, шапку сорвал, на ноги стал, – я к тебе! От отца! Мочи нет! Бегут от Байкалу люди! Хлеба нет, соли нет! Оцинжали до смерти! В могилу ложимся, государь!

Дощаники Пашкова останавливались, задние наплывали, рос плавучий остров.

– А Кольцов Никишка где?

– Сбежал, государь!

– С Иргенского-то острожка?

– Бе-еда! Народ немирный кругом, приступают вплотную к самым тынам с лучным да с огненным боем. А у нас ни пороху, ни свинцу! Бе-еда!

– Так я ж, воевода, к вам иду! Или неведомо?

– Ведомо, государь! С той вести отец меня с Байкала и послал – упреди-де воеводу. Уйдем мы отсюда! Нехлебные те места, неуостороженные, недобычливы. Немирны-ы!

Все люди, слушая эти речи, шеи вытягивали, головы вертели, лица суровели:

– Ано и впрямь повел их воевода, не зная броду? Эдак-то не то што соболей не доспеешь, а и свою шкуру потеряешь!

– Где отец да Кольцов?

– Плывут, государь, за мной!

– Изменники! – взревел воевода. – Государевы ослушники! На печи вам сидеть да с бабами бабиться… Казаками зоветесь! Ну, я их все равно схвачу… Да и в Енисейском, Тобольском острожках скоро тоже кормов не будет – война дома идет. Не до нас Москве. Не испромыслим сами – там и погибнем!

Глухой ропот дунул ветром по дощаникам.

– А жалованье государево? – раздался скрипуче железный голос из встречной лодки.

– Нету! – кричал воевода. – Своим подъемом идем! Кормщики, разводи лодьи! Ванька, подходи к нам, вылезай обое!

Выбежали дощаники против воды – один за другим, один за другим, а воевода закрылся в своем чулане с Ванькой Колесниковым да с Фомкой Спириным, подьячий Шпилькин вел допрос, добивался: чего ради воруют колесниковские да кольцовские людишки, нет ли тут скопу против государевой прибыли? Измены нет ли?

Развели Ванька до Фомка руками, стонут:

– Государь, хлебушка нету. Пороху нету. А про скоп да про измену не слыхать…

Выглянул, озверев, воевода из чулана, крикнул:

– Кнутов!

Вытащили Ваньку из чулана, раздели, дали пятнадцать кнутов. Люди со всех дощаников смотрят, как рубит кнут Ванькину спину, глазами посверкивают. А иной и смеется – рад, дурак, что другому жарко приходится… Протопоп с тихой досады на дно лег, тулупом прикрылся, не слышит крика:

– Государь, смилуйся, пожалуй! Все обскажу… Измена, государь!

– Добро! – крикнул воевода. – Ослобони!

Ваньку и Фомку сволокли в чулан, и снова тихо плывет караван вперед, в неведомые земли.

Еще солнце не село, а в глубоких берегах, в скалистом ущелье пала тьма, только слышно – вода шумит.

Приставали к берегу, варили в котлах кто кашу, кто похлебку, спали у костров. Ночью звезды дрожали над горами, костры шаяли алым угольем, порхали в них синими мотыльками легкие огоньки, а под тулупами тоже шаяли шепоты. Иван Колесников, лежа на животе, рассказывал, что больно немирны в тех местах иноземцы, утащили у них двух казаков, привязали за ноги к березам, согнутым друг к другу, пустили березы – и казаков разорвало пополам, только синие черевья повисли в воздухе. Пропал у них Сенька Пальянов, оцинжал, истаял с голодухи, что восковая свечка, помер без покаяния, а как закопали его в землю, всю ночь на могиле ревели медведи, много их сошлось.

Ночь проходила в сырой темноте, всю ночь слышно было– рыба плещется в реке, филины ухают в лесу, сычи стонут. Сова, трепеща на мягких крыльях своих, остановится над костром, сверкнет от костра глазами, исчезнет, медведи ревут, тайга полна шорохов, тревоги.

И сон бежал с глаз, люди вздыхали: скорей бы приходило солнце, все видеть с солнцем, а что видко, то не страшно. И перед самым светом на другой день заслышали с дощаников сторожа всплески весел на самом стрежне, увидели проблеск воды под ущербным месяцем – проскочил чей-то дощаник мимо ночного становища. Слыхать по греби – русские, свои гребут, рвут больно сильно! Спешат… Крик пошел, пальба, бросились в лодью, в угон. Да где догонишь! Проскочил дощаник, стихло все, один воевода ревет бесперечь. Проплыли, надо быть, и Кольцов и Колесников, а кто их знает… Ищи ветра в поле!

Кричит воевода:

– Ванька, зови отца, чтоб ворочался, не то тебя запорю!

И протопоп слышал и крики, и тревогу, и пальбу, и крепкие слова. Приподнялся на своем ложе из мягкого лапника, осмотрелся. Ребята спят – ну, дети! А протопопица? Хитрая! Поди, не спит? Опустил протопоп косматую свою голову на мешок. Что делать? Что делать? Господи, вразуми! Насилье он ненавидит, но ни силы, ни власти у него самого нет. И никто его и не слушает… Государевы служилые и охочие люди идут туда, куда повел их воевода Пашков, идут за государевой прибылью. А если не хотят они идти? Поведут их кнутом, да руганью, да виселицей – иначе воеводе самому попасть на дыбу. Не в крест, видно, а в кнут верят и воевода и сам царь, а такая вера ненависти устоит! Неправа она. Или ему, протопопу, эдак и терпеть неправду? Ай нет? Себя-то жалко и семью. Господи, вразуми!

Рыданье вырвалось было из горла его, – сдержался, зажал рот.

– Не спишь, отец? – отозвался чей-то шепот рядом, из-за елочки. – Я тоже не сплю. Простой я человек, не письменный, не пойму чтой-то. Господь все небо звездами изукрасил, а к чему? Али чтобы люди друг друга под такой красотой били бы да мучили? А?

Не отозвался протопоп. Чей тот голос? Как отозваться? И утих неведомый шепот в ночи. Марковна зашевелилась– не спит, однако.

Куда пойдет протопоп, кому скажет? Он обличает Никона, а за что? Старину Никон отверг… А Никон вон говорит, что старина пуще у греков – те-де крестятся по-старому. Одни так, другие эдак. Да не разница такая страшна. Угнетенье страшит… Насилье! Страшно, что Никон людей за крест Христов на цепь сажает, в тюрьмах гноит, в ссылки шлет. Вот-те и Христос, куда девался! Государевой прибыли ищет воевода, то ему в честь, да не такой же ценой… Ревет, аки скимен! Ты силу кажешь, дурачок, а ты любовь, любовь к людям покажи! Заботу! За любовь люди больше сделают…

Проснулась Ксюшка, заплакала, Настасья Марковна сразу зашушукала на нее. «Ну, не спала, хитрая! За мужем, должно, следила… «Любовь есть, когда душой человек к человеку приваривается, что железо к железу, и становятся двое во плоть едину…» Да и он, Афанасий Пашков, хоть воевода, а сын мне духовный, а я ему отец, одна у нас с ним мать – церковь, одна крыша – небо, одно солнце! Пусть он мне и досаждает, а все равно нужно и таких Пашковых любовью принимать. Что делать!»

Стал засыпать тут протопоп, борода сыра не то от слез, не то от ночи, и вспомнил он давний свой сон. Еще на Волге видел он: плывут стройно два струга золотых по Волге, и весла золотые на них, и шесты золотые – все как есть золотое. И по одному кормщику в них. Спрашивает Аввакум: «Чьи корабли те?» И ответ слышит: «Луки да Лаврентья». То дети были духовные Аввакумовы Лука да Лаврентий, умерли они в те поры доброй смертью. И тут же третий струг через Волгу плывет – не золотой, а черный, да белый, да красный, да серый, и юноша в нем один сиделец, и летит струг тот прямо на него, на попа, и вскричал в страхе Аввакум: «Чей корабль этот?» И отвечал ему кормщик: «Твой он, твой, на, плавай в нем с женой да с детьми, коли своего добиваешься!» Ин, видно, и подошло то страстное плавание…

Ворочается протопоп в тонком сне, то заснет, то проснется. Ворочается беспокойно в чулане и воевода Пашков – чудится ему измена кругом. И еще – куда ему плыть? «Ну вот, до Илимского острожка доплыву, Хабарова спрошу, – думает воевода. – Кому знать, как не Хабарову?»

Ерофей Павлыч – мужик что твой таловый прут: ткни его в сырой песок – растет, листья, корни дает! Доплыли дощаники до Илимского острожка, там ударил сполошный колокол, на стены стрельцы бегут, гремит набат, воротники ворота притворяют, посадские мурашами в город с узлами спешат – в осаду садиться, мужики с полей верхами в деревни скачут, рубахи пузырем. Дощаники пристали к берегу ниже устья Илим-реки, а воевода на своем поплыл к городку.

Стих набатный звон.

Смотрит с реки Пашков – нивы кругом острожка золотые, урядливые, по лугам скот пасется пестрый, лошадей табуны, вокруг посада все огороды в поскотинах. Две мельницы ветровые мелют. А с острожка идет среди других мужиков в коричневой однорядке, в красной рубахе седобородый, чернобровый, сам приказчик сих мест, боевой устюжский пашенный и торговый человек, ныне жалованный царем боярский сын Хабаров Ерофей Павлыч, ломит шапку с серебряных кудрей.

– Что сполоху нам натворил, покамест распознали! – смеется он и кланяется воеводе, пальцами касаясь песку. – Милости просим, пожалуй!

Воевода в цветном кафтане стоит в дощанике, стрельцы на шестах подводят посуду к берегу, кладут мосток, и воевода сходит на желтый песок, сын Ерема его под локоть держит.

– Здрав буди, воевода! – говорит Хабаров.

– Поздорову ль, Ерофей Павлыч? – спрашивает Пашков. – Милости прошу на дощаник ко мне – медку испить малинового стоялого…

И повторил с поклоном:

– Пожалуй-ста!

Хабаров с поклоном же прошел по сходне на дощаник, за ним следом оба Пашковы. Сели под парусом, в холодок. Еремей побежал за медом.

– А где теперь воевода твой? – осведомился Пашков.

– Я за всех! – смеется Хабаров. – Один старый, Богданов, в Москве, по весне уплыл, другой, новый, Бунаков, к осени, слышь, будет… Один управляюсь.

Взглянул Пашков по-ястребиному:

– Без воеводы?

– Ага! Народ-то сам работает!

– А государеву десятину как сдаешь?

– В Тобольск. А ты далеко ль плывешь?

– На Амур.

– Воеводой?

– Ага!

Хабаров покачал головой сомнительно.

– На Амуре топерва, пожалуй, воеводам не вод, – усмехнулся он. – Народ на Амуре вольный. Казаки да охочие люди… Пленные. Утеклецы. Донским обычаем живут. Кругом казацким, ну, вечем…

– Как так?

– Да так! Воевода жалованье царское давать должен. Воевода есть, а жалованья нету. И людей у воевод мало. Я в Москву писал, просил, чтоб для той Амурской земли укрепления прислали бы служилых людей для порядку.

– Меня и посылают…

– Сколько у тебя людей-то?

– Три сотни!

Хабаров улыбнулся.

– Шесть тысяч проси! Десять проси! Три сотни! Дело там большое, земли рядом сильные. За Амуром сильное Богдойское царство. За рекою Силимом Серебряная гора, при ней день и ночь богдойская стража в куяках, с огненным боем. От Албазина две недели до той горы ходу. По Силиму-реке мужики живут, многие работают камни-самоцветы, шелка да бархата, атласы ткут, жемчуг добывают. Близко, да не дойти.

– Войско у них?

– Сила! Куда там три сотни… Наших одних людей с Лены-реки туда столько набежало – ежели воеводить начнешь, не платя жалованья, сомнут они тебя и три твои сотни!

– Сомну-ут?

– Ага! По Амуру, по верху, живут сидячие иноземные мужики. Тоже сильные. Пашни имеют добрые, железо промышляют, медь, олово… Соболей много дают…

– Кому дают?

– А вольным нашим людям! Степанова Онуфрия там поставил я приказчиком за себя, как меня в Москву повезли. Писал, сказывают, Степанов в Якутский острог в прошлом годе: живут они-де все великою нуждой, питаются травой да кореньем. А хлебные запасы издержали они, холодны и голодны, и пороху и свинцу в государевой казне на Амур-реке нету нисколько, и оберегать острожки и государеву казну нечем… А хлеб разве с дракой достанешь. А кругом иных земель народы под богдыхановой властью многи и сильны и с огненным боем… И ныне, слышно, пропал Степанов-то!

– Пропал?

– Слышно, пошел на Шунгал-реку[134]134
  Сунгари.


[Закрыть]
за хлебным запасом и не то побит, не то в плену. И с ним триста людей пропало. Нет, там нельзя эдак жить…

– А как же?

– Миром надо жить. Садиться на землю да работать. Вот теперь царевым изволеньем живу я здесь – и пашни опять заимел, и огороды, и соляные варницы поставил, и мельницы у меня. Ружьем не много возьмешь, товаром доспеешь боле. Товар ружья крепчае!

– Так, Ерофей Павлыч, та-ак! – наклонился к Хабарову вплотную Пашков. – Скажи, как идти мне способнее? На Амур по Илиму да волоком на Лену-реку альбо по Ангаре-реке до Байкал-моря да полуднем на Шилку-реку?

– Мне на Амур-реку больше ходу нет, – уклонился Хабаров. – Мне туды государь ходы заказал! Я туда с народом шел, а мне сидеть здесь указано. Да и стар я. Как я могу знать? А на Илиме-реке я то же делаю, что и на Керенге, и в Мангазее, везде делывал, – хлеб пашу, соль варю, промыслы промышляю. Хотел было и на Амур-реке то же робить. Да не судил господь! А тебя, воеводу, сомнут там вольные люди, охочие люди да казаки, и не дойдешь!

– Не дойду?

– Как бог свят!

– Так чего ж делать? Указано идти на всход солнца.

– Иди… Иди с умом, да через Байкал-море и тоже на Шилку-реку. Тут тишае, горы кругом, иноземцев мало, отсидишься, коли они и приступать будут… И наших тут тоже мало. Тут легчее. Тут покамест все тихо. А богдойские люди сказывают – ихние цари, и Шамшахан и Алак-Батур-хан, уж больно серчают на нас…

Еремей Пашков принес деревянную братину игристого малинового меду. Позвонили чарами.

– Здоровье государево! – поднялся со скамьи Пашков.

– Многая лета! – ответил Хабаров. Выпил, похвалил – Хорош мед-от!

Они сидели втроем – седой вольный землепроходец и два московских служилых человека, которых царская воля слала в неведомые земли. И Хабаров не спеша поведывал им о своих походах, о том, как заложил он было на Амур-реке острожки – Албазинский да Кумарский, сказывал, как ныне могучи богдойские государи, что все сильней их войско. Лет десять тому назад ходили те государи в полуденную сторону, к Великой стене…

– К какой это стене?

– К Великой! И та стена Богдойское царство от Китайского царства делит, и та стена тянется на пять тысяч верст!

– А-а! – вскричали оба Пашковы и покачали головами недоверчиво.

– Вот, – продолжал невозмутимо Хабаров, пригубливая из чаши. – И под Великой стеной богдойские люди тех китайских людей побили, и за стену пошли, и у них Ханбалу[135]135
  Пекин.


[Закрыть]
– ханскую столицу – приступом взяли. И, приступив, дальше пошли те богдоханы в Китай, богатства взяли неисчислимые, и бьются они теперь на конях своих у самых дальних полуденных морей.

– В Китайском царстве?

– В Китайском, ага! И то Китайское царство богаче Богдойской земли, и там многие каменные города и дворы, как на Русии. И церквей там много, и звонят в них колокола, только крестов на церквах нету.

– А вера какая?

– Какая вера-то – неведомо, а живут они, слышно, как русские. И одежи у них длинные. И многие страны торгуют с ними богато.

– Ишь ты! Откуда ж, государь, сие ведомо? – тихо спросил Еремей.

– А хаживал туды, за ту Великую стену, воевода из Томску, Волынский Василий Васильич. Он мне и сказывал. Да еще что! Есть у меня книга голландская, и тот голландский человек еще дале бывал… И сказывают толмачи, что книгу ту чли, за Китайским царством, в окияне, на шестьсот верст лежит остров Ципанга[136]136
  Япония.


[Закрыть]
. Бога-атый! И золота, и серебра там много, и всякого добра.

У Пашкова инда глаза заблестели.

– Взять бы да подвести тех людей под государеву высокую руку!

Хабаров отмахнулся:

– Не дадутся! Ципанские люди сердиты, чужих людей, что к ним идут, сразу казнят. А от Китайского царства на полдень прямо лежит Индейское царство. И от Ханбала китайского до Агры, столицы индейской, караваны ходят по полугоду, ходят часто, и товаров у них много же.

– Далеко… не возьмешь! – вздохнул Пашков. – Досада.

– Нет, не возьмешь! – говорил Хабаров. – Казацкие да служивые люди биться любят да грабить, ну, народ обижают. На Амуре теперь ровно котел со щербой кипит. А жить нужно, говорю, мирно, землю пахать, промыслы вести да торговать – богдойские люди мирные.

– А у меня указ – на Амур!

– На Амуре ты малых острожков не поставишь. Нет! – отвечал Хабаров, следя взглядом, как через реку плыл безвестный рыбачий челнок. – На Амуре нужна, говорю, большая сила – богдойские люди сильно приступать могут, с боем. А силы у тебя, Афанасий Филиппыч, нету… Значит, идти тебе надо за Байкал, тут горы да леса к Амуру подходят…

– Оно так и есть, Ерофей Павлыч. Я там острожки ставил, а Братский и Иркутский ране стоят…

– Вот-вот! Ну, подавайся туда полегоньку. Осторожно! На зиму останавливайся, озимую ржицу сей, а к концу лета собирай. Иди по Ангаре против воды, да за Байкал, да там реками пройдешь. Сам увидишь, докуда мочно!

Протопоп Аввакум сидел на камне на берегу Ангары, смотря издали на Илимский острожек, на его башни, жестяный крест на церкви. Ждал он возвращенья воеводы. И все сидельцы дощаников, вышедшие на берег в этот теплый день конца лета, собиравшие ягоды, сушившие на кустах отсыревшую одежду, тоже ждали сие решенье – куда же пойдут они за своей судьбой?.. Все они накрепко были связаны с седым грозным человеком.

Тревожен был и воевода, возвращаясь к своему каравану, – приперло его, приходилось самому решать, как держать путь.

«Хабарову все дела эти были ведомы, – думал воевода. – Ходил он по Амур-реке далеко – и на Зее был, и на Бурее, и на Шунгал-реке, и до Уссури-реки доходил. Лучше его никто не мог бы посоветовать. И тут потише будет, легче с ним справляться, за Байкалом, тут-то все горы, не сбежишь, некуда! Вся стать идти эдак!»

Воеводский дощаник подплывал, на берегу пашковская рать томится. Ждет приговор.

– Плывем Ангарой, товарищи! – крикнул на подходе Афанасий Филиппыч и махнул рукой против светлых несущихся вод Энесси.

Короткий жест определял судьбу самого воеводы, судьбу его людей, само будущее здесь московской власти.

Протопоп же Аввакум обрекался этим жестом на молчанье на целые годы под властью этого человека, причем ему оставались лишь одни раскаленные думы, да неистовые молитвы, да разве шепоты по ночам под тулупом с лежавшими рядом товарищами.

Поплыли они по Ангаре.

Осень в полной холодеющей силе своей вовсю расцветила берега быстрой хрустальной реки. Стали по берегам утесы, посмотреть – голову заломишь. В лесах звери дикие, змеи великие, на берегу и гуси, и утки кличут, и от лебедей бело без конца… Над горами кружат и орлы, и соколы, и кречеты.

Молчал протопоп, смотрел кругом.

Пошли дощаники пашковские ангарскими порогами – везде каменья, вода ревет. Народ весь берегом идет, волочет свои посуды против воды. Перед Шаманским порогом выгружались так, а сверху встречу приплыли другие суда. Плыли на них две вдовы-старухи, в Енисейский острог плывут – в монастырь, постригаться.

И увидел тех вдов воевода Пашков, рычит:

– Бабы, а плывут в обрат! Ино не знаете, приказал государь баб в жены казакам давать! Тащи их ко мне.

Взвыли вдовы, в ноги воеводе пали:

– Государь, старухи мы! На седьмой десяток! Куды нам замуж! Душу спасать хотим…

Воевода смеется:

– А еще и с мужьями поживете!

И кругом-то смех пошел:

– Добро, государь! На чужой сторонке и старушка божий дар!

Вдовы плачут, ревут… и-и, да куда! Вытащили их из дощаника, шушуны ихние повыкидали, хохочут кругом: вот те и приданое! Жребьи уже в шапке трясут – ну, женихи, подходи, кому счастье!

Протопоп прослышал, бежит сквозь толпу, руку поднял, воеводу обличает:

– Неправо творишь, государь! Вдовы они, Христовы невесты. В монастырь, бедные, плывут, души спасать… За тебя молиться будут…

Сдвинул брови воевода. Говорит тихо:

– Не мешайся ты, протопоп, в дело государево. Не твоего оно ума! Вдовы нам надобны. Делу надобны. И чего ты на всех путях нашему делу наперекор стоишь, а? Ано из-за тебя дощаники-то по порогам худо идут! Еретик ты сам! Вылезай сам из посуды, ступай по берегу мимо порогу, авось без тебя полегчает!

И побрел протопоп по берегу тому пешком, порог-то гудит как бешеный, шумит, словно тысяча шаманов пляшут, в бубны бьют, а по берегу горы, и на тех горах олени гуляют, и изюбры, и лоси, и кабаны, и бараны дикие. И всего много, а взять нечем… Бредет протопоп один, молчит днем, зато ночами под тулупом стал шептать больше… Филиппушка его слушал, стрелец из Томского, да еще Никифор из Березова, да и другие еще слушали его горячую, гневную душу.

И прорвало молчание протопопово. На одном осеннем ночлеге написал протопоп воеводе «писаньице», призывал он воеводу в том писаньице бояться бога, его же все человеки трепещут, и не боится один он, воевода, гнет медведем, несет своим подданным людям великие беды да горе…

Многонько было там писано, и, должно быть, писано красноречиво, сильно писано, как умел писать протопоп. На первом же привале прибежали за протопопом казаки, помчали его в его дощанике за три версты к воеводе.

– Ты поп или распоп? – рыкнул львом воевода, дрожит, саблю тащит.

– Аз есмь Аввакум-протопоп!

Воевода ударил по лицу протопопа раз, другой, сбил с ног, хватил его чеканом по спине, приказал сорвать однорядку, бить кнутом.

– Вот тебе и протопоп!

– Господи Иисусе Христе! – вопил протопоп вперемежку со стонами. – Господи, выручай! Господи, помогай!

И вдруг вскричал властно:

– Полно тебе мучить меня! Воевода, за что ты меня бьешь?

– Полно! – опомнился воевода, отер лоб. – Убрать попа!

– Не попа! Протопоп я! На мне сан святой!

Протопопа стрельцы стащили в казенный дощаник, бросили на дно, а дождь, а снег… Мерз да мок протопоп всю ночь напролет, утро пришло – пошли вперед, да кинули люди втайне кафтан протопопу, чтобы прикрыться.

Перед Братским острожком бесится, кипит самый большой порог – Падун. Падает там вода через три каменных залавка, бьет сильно, суда ломает. Выбили снова протопопа на берег, и брел он по каменьям да по скалам, скованный цепью, спина засохла кровью, да гноем, да струпьями…

Как пришли в Братский острог, пала зима, стал Пашков там зимовать. Ой, горе, горе! Кругом иноземцы немирны, нападают, в отряде людей и половины нету – остались позади жать и убирать засеянный у Хабарова хлеб, подошли они уж зимой. Зима холодная, острог малый, корма скудные. Протопопа бросили в башню острожную, лежал, как собачка, на соломке, все на брюхе. – спина-то болела – да мышей скуфьей бил, много их было. Когда покормят, когда нет – и так до Филиппова дня[137]137
  14 ноября.


[Закрыть]
. А с того дня перевели в избу теплую казенную, с аманатами – заложниками – да с воеводскими псами… Настасья Марковна с детьми в двадцати верстах жила в зимовье, от нее сынок Ваня о Рождестве пришел было на праздник повидать батьку, так не пустили парня стрельцы, заперли Ваню на ночь в башню, а утром прогнали вспять. Так сынок отца и не видал…

Мучился протопоп в холодной башне, мучился он и в казенной избе с остяцкими аманатами да с псами. Но не было покою от протопопа и воеводе Пашкову. Мучил протопоп воеводу. Завел друзей в отряде протопоп, ночные его шепоты под тулупами стали расползаться между людьми. Покончить бы с протопопом попросту, убить бы его до смерти! Да не мог этого воевода – не смел: протопопа-то знал царь, и в грамотках с Москвы слал ему приветы сам царь, просил его молитв.

В Братском-то самом остроге еще можно было обойтись без протопопа: было тут кому служить – в церкви был древний поп Иона, хоть и прилежавший сильно питию хмельному. А весной-то ведь надо было идти дальше, а как идти без попа? Мало ли что случится! Да к тому же, лежа с мужем на перинах постели на лавке, в мохнатое ухо воеводе нашептывала жена его Фекла Матвеевна: грех великий-де делает он, воевода, обижая праведника. Что ж с ним делать? С собой тащить? Да ежели тот протопоп людей взбунтует? Вот почему в зимний вечер, когда в окошко избушки глядел серебряный месяц, горела пара сальных свечей в шандале в Приказной избе – подьячий Шпилькин, прикусив на сторону язык, писал фигуристо и четко воеводскую отписку в Москву, на имя государя-наследника и великого князя Алексея Алексеевича:

«На Долгом пороге распоп Аввакумко впал в разбойное намеренье, а кем подбит – неведомо. И писал он, распоп, грамотку воровскую своей рукой против властей, безо всякой правды, чтобы в твоем, государь, походе на Амур поднять мятеж. И того хотел, государь, тот распоп бунтовской Аввакумко, чтобы, собрав скоп, меня, воеводу твоего, не слушать, покинуть меня и убежать ему, как Васька Колесников, что меня оставил, как Мишка Сорокин и с тем два ста боле человек, что твой, государь, город на Верхней Лене разбили и грабили и многих торговых людей убили до смерти. И, то письмо распопа Аввакумки прочтя, я указал его бить кнутом на кобыле, чтоб, видя то, другим разбойникам было неповадно. И как его били – учал той Аввакумко кричать: «Братья казаки, помогайте мне! Не покиньте меня!» И многие другие слова говорил он и попреки. По твоим, государь, указам тот распоп Аввакумко смерти достоин за те воровские слова, да, государь, безо твоего указа казнить его не смею. И других людей моих подбивал он на мятеж – Фильку Помельцева из Томску, Никишку Санникова да Ивашку Тельного из Березова и многих других воров. И тех воров и изменников я из отряда выгнал, бил кнутом, отослал в Томск без замотчанья и в их место прибрал иных охочих людей. И как мне быть с распопом тем Аввакумкой, прошу твоего милостивого указу».

Неизвестно, каков был на эту грамотку ответ, но ответ был: протопопа Пашков не сказнил, а освободил из заточенья и, отправляясь по весне дальше на всход солнца, снова поволок его с собой.

Трудный был поход. Добрались по Ангаре и переплыли чудом на утлых посудинах бурное Байкал-море. Шли Селенгой-рекой, потом мелким Хилком, где дощаники бросили, а поделали небольшие лодки и сутками их волокли против воды на бичеве. На Хилке чуть не утонул протопоп, когда оторвало и унесло валом его суденышко, – спасибо, люди перехватили… Все вещи перемокли, и шубы и платья тафтяные, люди охают, ахают, а протопоп развешивает свое добришко на кусты сушить, а сам смеется.

Воевода бить его за то хотел – ино-де то все делает на смех.

«А я, – записывает Аввакум, – богородице молюсь – владычица, уйми дурня тово».

Двенадцать недель эдак шли, прошли горами, а как добрались до озера Иргень, пришла зима. Рубили лес на волоке, поставили один острожек малый у озера вместо развалившегося, наплотили плотов и поплыли по Ингоде-реке, лес гнали с собой хоромный, на крепость. Река мелкая, плоты тяжелы, приставы немилостивы, палки большие, батоги суковатые, кнуты вострые, пытки жестокие, огонь да встряски, а люди голодные. Станут мучить человека, а он и помрет!

Добрались наконец до Нерчи-реки, вспахали, засеяли пашни, а есть самим нечего. Жили на древесной толченой коре, ели траву, копали коренья, ели все, что можно есть и чего нельзя. Наконец поставлен был острог при впадении реки Нерчи в Хилок.

По Нерче-реке зимовали, пошли было на Шилку-реку, ставить стали опять острожки. Добрались до Даурской земли, а там все повоевано, пограблено, люди разбежались, а богдойские люди войной грозят. И есть самим нечего, – пришлось протопопу свою однорядку московскую воеводе продать, тот четыре мешка ржи за нее пожаловал… Так было тяжко, что отступился у воеводы ум. Есть нечего, кругом зверья много, а промышлять охотой воевода людей не пускает: боится – сбегут! Ой, горе! Ели траву, коренья, зимой сосну толкли. Кобыла жеребенка родит – люди жеребенка с голодухи съедят, а Пашков сведает про то да кнутом людей забивает. Строгота!

Дурак он и есть дурак!

И дальше Нерчинского острога не пошел Пашков. Куда идти? На Амуре все пуще да пуще дрались казаки с богдойскими людьми.

И слышно было, писал Пашков в Москву, чтобы сменили его. Не выдержал даже этот железный человек, плакался в челобитье – годы-де старые, болезни одолели… Царь-государь, ослобони, смилуйся, пожалуй!..

Не скоро пришел с Москвы указ о смене Пашкова – только 12 мая 1662 года. Вот тебе и вышел на Амур воевода Пашков!

Молчал протопоп, брел по тернистым дорогам своей многострадальной жизни, куда его волокли воеводские люди, молчал и думал, и от того вынужденного молчанья разгорелось его сердце страстью обличенья. Изгнан он, протопоп, из светлого рая московского, отлучен от милых друзей, от богобоязненных нежных жен, от светлых с ними бесед, от которых тонеет и утренюет дух, становится тогда видимо светлое, скрытое в грядущем. И, закрывши глаза, ворочаясь на жестком Нерчинском ложе своем под плач ребят, стоны Марковны, под вой метели и голодных волков, вспоминал, содрогаясь, протопоп одно изображенье, что видел он давно на стене в притворе, еще в Макарьевско-Желтоводском монастыре. На стене той бог, грозный, бородатый, весь в огне, в сиянье, в облаке, меж цветков да деревьев, изгонял Адама и Еву из рая, и уходили они, бедные да голые, вниз, во кромешную тьму, в лес, ровно в Сибирь сам протопоп со своей Марковной… И Ангел-охранитель стоял твердо на пороге покинутого рая, светлый, грозный, обе могучие руки вытянув, положив на рукоять пламенного меча и крылья свои по-орлиному приподняв за крутыми плечами… А из рая, из чудесного того сада, льется широкими лучами свет несказанный и исчезает, гаснет в земных лесах Забайкалья.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю