412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Черные люди » Текст книги (страница 25)
Черные люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Черные люди"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)

Шли они к нему спервоначалу. Маячили впереди приветно вокруг Байкал-моря нетронутые леса, богатые пашенные земли, хлебные, скотные, собольные неизведанные прибыльные места! Подводи он такую полуденную забайкальскую землицу под высокую руку московскую, будет воеводство на славу, не то что тебе Мезень либо Кевроль! И от Москвы честь, и от Москвы далеко, сам себе сиди здесь хозяином.

Да было еще одно дело – Амур.

С Амур-реки, что течет под самое Богдойское царство, торг можно завести прибыльный, не хуже, чем по Волге через Астрахань.

Хабаров-то опытовщик туда давно своей волей ушел, слышно – сильно богател со своими охочими людьми да с вольными казаками. Дон думают они там новый завести с казацким вольным обычаем либо новогородские порядки. Нешто это можно?

Писал давно в Москву Пашков-воевода, что пора тех людей на Амуре укоротить, обратать. Он, Пашков, готов это сделать, ежели его туда пошлют, чтобы на Амуре те люди зря не озоровали, меж собой да с богдойскими людьми драк бы не вели, а были бы государю прибыльны. Слышно – много они там, на Амуре, добычи добыли. На Амур с Москвы проехал дворянин Дмитрий Зиновьев – сказывал ему, воеводе, что государь шибко доволен Хабаровым, посылает ему гривну золотую на шею за усердную службу, а его людям – по серебряной… Да на угощении, под хмельком, шепнул Зиновьев Пашкову под рукой, что Хабарова, устюжского человека, оттуда, с Амура, снять нужно – больно волен!.. А потом и впрямь провез Зиновьев Хабарова в Москву под караулом. Воеводой бы сести ему, Пашкову, на Амуре, в острожке Албазине, что Хабаров ставил!

Смотрит воевода на протопопа, что с Москвы прислан… Ох, ладен! Нужен бы ему такой! Все нужно к государеву делу: ратные люди нужны к бою, сохи, топоры, котлы, иглы – к торговле; крючки, сети, остроги, луки, копья – к рыбному, к звериному лову… А как же на чужбине без попа? Нужны и попы. Нужны к ловле, к умирению душ, к земскому строению, к смерти, к рождению, к государевой прибыли.

«Видать, не пьяница, хорош будет к делу… Патриарх, вишь, его гонит, да ихние поповские дела кто разберет? А тоже сказывали – протопопа сам царь знает и любит. Ишь как поп смотрит смело, не то что наши свечкодуи. Ехать такому протопопу в Якутск нечего».

Глядит на Пашкова-воеводу и Аввакум-протопоп. Московские парчовые брюханы – те спесивы, гордоусы, на землю не смотрят, нос кверху дерут. А этот – мужик себе на уме, лба без пользы не перекрестит, а как служить будешь– по-старому аль по-новому, – ему не все одно? Он о своем старается, далеко не смотрит, только ты его не замай!

Оба стояли они друг перед другом, сильные, с сединой в бородах, испытанные в службе царской и в боевой службе духа, – видели друг друга насквозь.

«Что ж, – подумал протопоп, – любил ты, протопоп, со знатными знаться, теперь люби терпеть, горемыка! Кая польза сему скимну рыкать, коли он все о прибылях только думать может?»

Сверкнув из-под черных бровей медвежьими глазками, спросил воевода просто:

– Поп ты или распоп?

Ответ был краток:

– Аз есмь Аввакум-протопоп!

– Добро! – поиграл пальцами в бороде воевода. – Кто вас разберет! У нас в Сибири люди всякие, не в Москве!

Не отводя сверлящих глаз от протопопа, воевода медленно опускался в кресло за столом.

– Ты, сказывают, противу патриарха лаешь? Аль не знаешь, что патриарх – царев помощник, а ты его поносишь?

– Патриарх превыше царя хощет быти! – говорил Аввакум, медленно подходя к воеводскому столу, уперся воеводе в глаза – кто кого пересмотрит?

– Брехня! – усмехнулся воевода, перебирая на столе бумаги. – Да кто выше царя? Един бог! Чего лжешь? Кто государство строит? Нами повелевает? Царь.

Воевода не ждал, да и не мог ждать возражений.

– На Лену-реку тебе плыть неча! Служи здесь, богу молись… Жди, покуда мы ждем…

– А чего ждать, государь? – спросил Аввакум. Пожалуй, нравился ему воевода: мужик, прет медведем, куда ему надобно…

– Чего ждать, опосля спознаешь! – ответил воевода. – Да что там за рев? – вытянул он складчатую шею.

Обернулся на шум и протопоп, а это Настасья Марковна с ребенком на руках пробирается к нему через толпу. Ксюшка ревет благим матом, Прокоп за шубу материну держится..

– Э, да ты со всем домом приехал! – ощерился желтым оскалом воевода. – Добро!

У Настасьи Марковны глаза сверкают:

– Ты что ж, Петрович, нас на холоду бросил? Куда нам?

– А старшие-то где?

– Пожитки стерегут. В санях. Куда ж нам с младенцем деваться?

– Государь! – обратился протопоп было к воеводе.

А воевода уже не слышит, куда – дела! С протопопом стрелец Беклемышев привез грамоты с Москвы – новые указы, и подьячий с приписью Шпилькин Василий Трофимыч, грамоту одну развернув, воеводе подает, толстым, в огурец, пальцем тычет:

– Смотри, государь, теперь-то мы пашенных мужиков укоротим, будут нам девок замуж своих давать.

– Ага! – вскинулся воевода. – Указ пришел?

– Слушай, государь, – пробурчал Шпилькин, стал читать, как в бочку гудит: – «…Писал ты нам, в прошлых-де годах присланы в Енисейский острог ссыльные люди, воры да мошенники, многие холостые, а велено тебе их устроить в Енисейском остроге на пашню, а за тех-де ссыльных людей старые ваши пашенные люди дочерей и племянниц замуж не выдают, а выдают тех дочерей своих и племянниц за казачьих детей да племянников…

…А тем ссыльным холостым людям в Енисейском остроге опричь наших пашенных крестьян жениться негде, а крестьян тех одной заповедью не унять. И ты бы, наш воевода, енисейским пашенным крестьянам велел выдать замуж за ссыльных холостых людей, за пашенных крестьян, чтобы тем тех ссыльных холостых людей от побегу унять и укрепить…»

Шпилькин чёл грамоту с Москвы вполголоса, держа руку на бороде, оглядываясь по сторонам – не вострит ли кто уши… Да нет, все как будто заняты своим делом. Распахнулась дверь, ворвался пар в избу, вошел гостиной сотни торговый человек Тихон Васильич Босой, шел, раздвигая овчинную да меховую толпу, вылез наперед, к столу, помолился на иконы, вынул из шапки красный плат, вытер лицо и заиндевевшую бороду. Пришел Тихон Васильич по делу: отправлял он своего приказчика, Кокорина Якова Кузьмича, на Лену-реку, на соболиные свои промыслы, к тамошним артелям покрученников, – надо было подвозить припасу. Тихон Босой огляделся, увидел дьяка Евфимья, закивал, подошел к нему, шепчет:

– Как проезжая грамота?

Проезжая грамота была уж готова, дьяк вытащил ее, ласково кивая, из ларца, показал Тихону, зажужжал в красное ухо:

– «По государеву, церкви и великого князя указу воевода Афанасий Филиппович Пашков да дьяк Евфимий Филатов отпустили с великой реки Енисея, из Енисейского острога, на великую реку Лену, на соболиные их промыслы, гостиной сотни торгового человека Тихона Босого, приказчика его Якуньку Кузьмича Кокорина.

А у того Кокорина хлебного запасу и промышленного заводу – двадцать шесть пуд муки ржаной, двести аршин сукна сермяжного, тридцать камусов, полпуда меди зеленой в котлах варчих, бисеру да одекую восемь гривенок, двенадцать топоров. И с его хлебного запасу да с промышленного заводу по таможенной оценке государевы десятины да отъезжие пошлины взяты.

Да с ним, с Кокориным, отпущен и покрученник их Пятунька Иванов Устюжанин, и с них обоих отъезжие пошлины по алтыну с человека в государеву казну взяты же.

К сей проезжей грамоте государеву, цареву и великого князя Алексея Михайловича всея Русии печать Сибирския земли велика реки Енисея Енисейского острогу воевода Афанасий Пашков руку приложил…»

Тихон прослушал грамоту, взглянул на печать, вынул из шапки платок с посулом, сунул, как положено, в руку дьяку.

– Спасибо, Евфимий Григорьич! – сказал он и огляделся.

И словно окаменел, увидев протопопа, потом сразу шагнул к нему. Еще бы! То вешнее утро на Волге, струги Шереметьева, могучий, словно конь, рыжий стрелец в красном кафтане, смелое лицо деревенского попа, говорящего правду в глаза великому человеку, наконец, сам Шереметьев, плывущий в Казань собрать неправо стрелецкие да хлебные деньги… Вспомнил! Он! Как есть! Живой! Не сломал еще буйной головы, не положил горячей души, не кончил своей жизни! Он у нас, в Сибири!

Словно хрустнуло, перевернулось что-то в душе Тихона, встало, пришлось на свое место… Исчезло враз все то, что гребтилось, ползало вошью по душе, ано раскрылось окошко, светлей стало… В душную бессонь ночей, под жарким боком своей остяцкой княжны мстилось Тихону иное, легкое да нежное, правильное и горячее да сильное, только вот тонкое, словно марево… Хочешь рукой схватить, да нету ничего. Как сон… А знает он, Тихон, что то не сон, а то и есть сама правда, крепкая, как алмаз, да неухватимая, как вода. Понял Тихон: должно быть, все это время он словно искал протопопа, хоть об нем и не думал. Есть на свете настоящие люди, что знают правду… А как их найдешь? Где? А тут сам явился – в скуфье стамедной, опушенной куницей, волос да борода с проседью, а глаза горят добро… Знает протопоп правду, да и скажет, не потаит – все напрямо.

И, двинувшись в расступившейся толпе, Тихон Босой тронул протопопа за плечо.

– Благослови, отче! – сказал он.

Стал протопоп, прямой как яровая сосна, строгий, чинный, благословил он Тихона, а сказать ничего не сказал. Молчит, рукой ребят отводит, не глядя, а глаза играют.

– Сперва, значит, ты сюда, а я за тобой! – вымолвил наконец протопоп.

– Пошто же?

– В тот раз боярин меня в воду метал, гневался, а ныне патриарх гонит! – просто выговорил протопоп. – Мать, да уйми ты ребятенков-то! Голосят!

Плат на голове протопопицы сбился, шуба стесняла движенья, лицо с мороза да изобной духоты разгорелось, на серых глазах слезы.

– Да куда ж, Петрович, приткнуться-то, проси у боярина-то Христа ради! – шептала она.

Подьячий Шпилькин кончил чтенье, разворачивал было следующий столбец; воевода перевел медвежий взгляд на протопопа.

– Э, да ты, видно, и с нашим гостем свой человек? – сказал он. – Так ты его, Тихон Васильич, и бери в избу… А то в нашей Приезжей избе куда ему с семейством-то… тесно-с…

– Государь, – вдруг тихо сказал подьячий, – слышь-ка!

Что-то важное хотел сказать Шпилькин, по голосу было слышно.

– А што?

– Государь! Грамота из Сибирского приказу, вота што. «А ждать ему, Пашкову Афанасью, приезда в Енисейский острог нового воеводы стольника Акинфова Ивана Павловича и сдать тому острог и всякое строенье и запасы, а плыть ему, Пашкову, с разными прибрежными людьми на Амур-реку по указу…»

– Слава тебе, осподи! – широко перекрестился на иконы воевода. – Ныне отпущаеши… Эх, протопоп, вовремя ты потрафил! Так бери его в избу свою, Васильич.

Тихон тряхнул кудрями, поклонился.

– Так что же, отче Аввакум, пожалуйста ко мне. Не обессудь, не погнушайся избушкой, – сказал он протопопу.

Стояла у Тихона изба заводная, хорошая, на подклети, для приказчиков, в дальнем углу двора, под белыми березами, в серебряном инее, среди заваленных снегом кустов малины да смородины, – отвел он ее под жило Протопопову семейству. Расчистили в снегу тропку, бабы истопили печку, подтерли живо пол, рядом затопили богатую, по-белому, с липовыми полками мовню.

Сумерки декабрьские пали, а все возилась в избе Настасья Марковна с дочкой Грунюшкой, сыны Иван да Прокоп, дворница Лукерья тоже помогала, – затаскивали кладь, стлали по лавкам постели, говорили. Ой, сколько новин с Москвы навезла, проговорила Марковна, – намолчалась, бедная, за дорогу… И про моровую язву на Москве, – как на дорогах заставы с дубинами стояли, никого торговых да деловых людей не пропускали, как заставляли погребать силой мертвяков, как с мертвых дворов жилецких людей не выпускали, а дворы те заколачивали. И про то, как ноне народ голодает в Московской земле, хлеба сеять-то некому – война! И что соберут – все на корм ратным людям. Ну, война! Да про то – ой! Как Земский приказ недоимки доправляет, деньги надобны – война! А пуще всего горе, сказывают, как ныне стали медные деньги замест серебряных ходить, – деньга-то медная, а писана на ей цена: «Рубль серебром»… Ну, стали мошенники воровские деньги бить из меди, а тем воровским денежкам мастерам указал царь, а бояре приговорили руки да ноги рубить да и персты и о тех воровских делах сыскивать да прямо с пыткой… Ой, чего и делается!.. Война! И на войне калеки, и дома-то людей калечат!

Горе горем, ахи, охи да вздохи бабьи, а жизнь-то шла своим чередом – холодные, с морозу, затаскивались в избу узлы, мешки, сумы, чемоданы… Сундук – железо с морозными узорами вологодской работы – стал в угол, в облаке пуха развернулись старые перины, легли на лавки с шубами да с подушками, в печи варились постные шти с грибами, пахло вкусно, хоть и Филипповский шел пост… На тябло к хозяйским иконам поставила протопопица своих родительских богов, еще с села Григорова– Спаса оглавного да казанскую божью матерь старинных писем, затеплила лампаду, сводила в баню, покормила ребят, уложила младших спать и под мерцанье, трески да сладкий березовый дымок лучины в светце усадила прясть волну Грунюшку, а сама села ждать батьку, расспрашивая у босовских баб про хозяина, – все простое, немудрящее, человеческое, без чего, однако, не прожить. Эх, и надоела же дорога, хорошо сидеть в тепле-то да в покое…

А протопоп Аввакум сидел у Тихона, в большой его горнице, за столом. Да и было чего поговорить… Сколько времени прошло, как они встретились тогда, на Волге-реке, сколько с тех пор видели да испытали! Молодыми были тогда, а теперь вон и седина в волосе да в бороде блестит… А тут край новый, люди новые, воевода– царь и бог, смотри да думай, чтоб не сплошать.

Что за человек был Пашков – ясно: приказная душа, загребистая лапа, государева прибыль, татарская запись, московская служба, да и сам промаху не дает. Воевода! «Наказал бог народ – наслал воевод!» – говорили московские черные люди, говорили, а налоги, да поборы, да пошлину, да посулы воеводам платили, шли по их зову на ратную службу без отказу, стаивали у приказных изб месяцами на правежах.

Государева прибыль – народная убыль, народ и знал это и молчал, терпел, работал как пчелы.

Что за человек Босой Тихон Васильич? Торговый он гость. Тоже живет, работает с черными людьми артелями– крутит обороты от Байкала до Москвы, собирает, закупает сибирские товары да меха, везет за Урал, а из-за Урала – городовой товар да хлеб… Народ живет торговлей, богатеет торговлей, каждый пашенный мужик в Сибири охотник – в струну тянется, абы зверя поймать или вырастить, абы было только чем торговать. Торговое дело – жизнь.

И мстилось Тихону такое впереди – аж дух захватывало… Равный народ, великий народ, свободный народ, трудовой, богатый народ на богатой земле. Как в Господине Великом Новгороде, живет без воевод, с выборной народной властью, в полную народную силу… Эх, и труд был бы тогда! Каждый работай, кто во что горазд…

Тихон знал в Енисейском-то уезде, в стойбищах, в зимовках, в заимках весь народ, и крещеный и некрещеный, – каждый что чего стоит, и пашенные люди, и охотники, и вольные, гулящие люди.

…Москва учитывала все и вместе с воеводой и Тихона прибрала к рукам себе на пользу. И можно ли было Тихону той службы избыть? Ей-ни! Теми всенародными делами – службой государевой, промыслами да торговлей все государство Московское держалось, росло, крепло среди бурных волн других народов. Опасное, трудное было дело – кругом Москвы, на Волге, в степях низовых, в Сибири, волновались чужие народы степные, что в государстве не живали никогда, а жили свободно. В тот самый год, как прибыл в Енисейский острог протопоп Аввакум писал ведь самарский воевода Иван Бутурлин в Астрахань, боярину и воеводе князю Пронскому Ивану Петровичу:

«Приезжали в Самару яицкие казаки Роман Федоров да шестеро товарищей, привезли вестовую отписку, что присылал-де к ним в сентябре уфимского толмача Ваську Иванова, и тот толмач Васька сказывал, что собираются-де калмыцкие тайши[127]127
  Князцы.


[Закрыть]
с волжскими людьми, а хотят идти на государевы города – под Уфу, и в Казанский уезд, и под Царицын… И пошел-де уж Лаузан-тайша с улусами своими из-за Яика-реки к Волге-реке под астраханские улусы для воровства, а зимой пойдут войной под Самару… И вам бы, господа, были бы те дела ведомы» – так заканчивалась вестовая эта отписка. И так всюду, со всех сторон.

Москва все время предупреждала сибирских воевод о «Кучумовых внуках», что упорно не замирялись, отчего каждый город на каждом острожке в Сибири мог жить только в высоких стенах да башнях, как и все русские города. А теперь еще и война с Польшею шла! Так как было не держаться вместе всем людям, не править государевой службы, хоть он же сам, Тихон Босой, подавал царю тогда из-под царского коня челобитную против Плещеева с жалостным приписом:

«Царь-государь, смилуйся, пожалуй!»

Хоть сам же он, Тихон, с другим народом ломал бревном ворота своего обидчика, князя Ряполовского… А вот теперь он должен был нести царскую службу под воеводой Афанасьем. Что ж, пожалуй, восстань, а как все государство вконец изломается, на кого положишься? Все прахом пойдет! Всех сомнут! Все одной веревкой связаны в один узел!..

– Живи пока что у нас, протопоп! Оглядись! Воевода тебе приход даст, служить в церкви будешь! – говорил Тихон, продолжая разговор. – Дальше потом пойдешь, с отрядом.

– Неправо вякаешь, – отозвался тот, откидывая назад гривастую голову. – Воевода приход даст? Нешто воевода божьим делом правит?

– А как же! – поднял голову и Тихон. – Кто же? Кто у нас в Енисейском монастыри ставит да церкви? Он, воевода!

Ты народ учить хочешь? – продолжал Тихон. – Как ты на Волге учил, я сам видел. Там тебя за то в воду метали. Пашков-воевода здесь, в Сибири, и попов от пьянства кнутом отучает! А чего его, наш народ, учить? Народ в Сибири и так весь ученый, выборный, – кто кнутом бит да сослан, кто сам от кнута убежал, кто от долгов, кто без носа, кто без уха, кто клеймен, кто пленный, все вперед рвутся, за землей, за делом, за хозяйством, за свободной жизнью, за вольным обычаем. Кто тебя слушать будет! Некому! Остяки и услышат – так не поймут, а сам Пашков и понимать не хочет… Ему – прибыль государеву давай. Будь у тебя слово хоть и правое – так нешто можно слово на серебро весить? Ей-ни!

– Аль и мне молчать?

Тихон опустил голову, потом поднял, хлебнул браги. Молчать! А разве он-то, Тихон, не молчит уже целые годы? Жизнь час за часом захватывает его, сыплет его душу делу, как под жернов, дело мелет, размалывает. Молодость прошла. Чего хотел тогда, на Белом море? Добычи богатой, рыбы всем людям, жизни счастливой себе – Анны… А где теперь Анна-княгиня? Марья-то как спит, так и во сне, слышно, зубами стрегочет – все, видно, жует! А где жизнь счастливая в Сибири?

– Молчать нужно? – вдругорядь спрашивает протопоп.

– В Сибири молчат, – ответил Тихон.

– Да ведь я ежели говорю – не свое говорю, – продолжал протопоп. – Я-то неискусен, прост человек, невежда я… Я словно нищий – милостыню сбираю под окошками, а вечером, насбирав, домой своим волочу! Собранное мною своим людям раздаю. У богатого человека, у самого Христа, ломоть хлеба из евангелия выпрошу. У Павла-апостола – гость богатый – кусок хлеба. У Златоуста Ивана – тот торговый человек – кусок словес получу. У посадских людей– у Давыда-царя да Исаи-пророка – ковригу мягкую добуду… Ну вот и раздаешь хлеб-то на здоровье: не мрите с голоду, ешьте, веселитесь, будете живы. А што еще-то нужно на потребу?

– Твои бы слова царю в уши, протопоп! – отвечал Тихон, кружа пальцем за ручку деревянный ковш по скатерти. – Вот! Царь бы выслушал, приказал. Народ, пожалуй, бы так и сделал. Да теперь до Москвы далеко… Сибирь-то не Юрьевец! Да не будет государь и челобитных-то твоих слушать. Он Никона слушает!

– Молчать все равно не стану.

– Ты в Москве вон говорил, писал, много народу тебя слушало. А где они? – продолжал Тихон. – Один в ссылку-то идешь! За тебя с мечами небось не встанут!

– Чего лжешь? – вскричал протопоп, вскочил, стол шатнулся, посуда загремела. – Или мне народ к бунту звать? Ей-николи! Татарский бог Махмут написал-то в книге своей: «Кто нашему закону не покорится, их головы мечом подклоним!» Мечами! Волею, своей волею зовет к добру Христос, не приказал он непокорных ни на огне жечь, ни на виселицах вешать! Вста-анут? Да кто? Кому вставать? И нечего вставать! Коли грех на грех силой идет – еще больше греху бывает! Не так надо делать! Не так!

Тихон уперся в протопопа твердым взглядом:

– Скажи! Скажи – как?

– А так, чтобы всем явно было, чего ты хочешь! Объяви, как веруешь! Стань середь Москвы, своей души не прячь! К душе душу зови! Перекрестись крестом по-старому – вот и бери венец мученический. Вот он, гото-ов! Нечего за венцом тем и в Перейду ходить, коли у нас у самих в дому Вавилон… Ну вот и мучься за крест! Коли мучишься – значит, веришь больше жизни. А коли веришь крепко – и другие за тобой побегут. Невежда я, неук, а твердо верю – все, что от отцов нам оставлено, свято и непорочно. Как от отцов принял, так и держу до смерти, не шатаюсь. Как положено, так и лежи оно во веки веков…

Протопоп махал руками в черной своей однорядке, с деревянным крестом на груди, большой как гора, на опаленном морозами лице горели глаза глубоко, под мохнатыми бровями.

– Ты свое нутро народу покажи чистое, чтобы всем явно было, что ты за человек. И увидят люди, что в тебе добро и ты чист, и пойдут за тобой безнасильно, и будет на земле мир и в человеках благоволение. Мир будет расти, а не свара. А коли силой в рай гнать – горе душе верной, все, что высокого в ней, – все низвергается… Никон-то что сделал? Правь, говорит, печатай, Арсен-грек, книги – как-нибудь, абы не по-старому…

– А ежели тебя за это добро, за правду твою, тело твое жечь будут?

– А пес с ними! Размахнись, душа, да в огонь! Ненадолго! Сразу спасешься! Честным пребудешь, в горних селениях с праведными вечно ликовать будешь… А что другого? Ино – драться? Махмутов меч прилагать? Так сегодня я тебя распластаю, заутра ты меня – огонь-то адский и будет пылать для нас обоих неугасаемо. До скончания веков. Не-ет, блудом святости не добыть!

Протопоп огляделся, подошел к окну. В оловянном переплете синее стояло небо, блестел золотом полумесяц, пастухом середь стада звезд, стыли в голубом инее березы. За ними черная крепостная башня с петухом.

– Эх, – вздохнул протопоп, – вижу и здесь, в Сибири, одно – мир нам нужен пуще всего да труд, чтобы все это богатство людское, всю землю нашу обиходить, в красоту обрядить. А то скачем друг на друга, как волки, и думаем – тем души спасаем…

Тихон тоже поднялся с лавки, оба смотрели один на другого, впервые, может быть, начавшие понимать один другого. Хотящие оба одного и того же – и такие разные. Один хотел всю землю свою обогатить, изобильем наполнить– добытым хлебом, рыбой, ествой, товарами завалить, и он подбирал народ, сбивал артели, крутил работников, пересылался отписками с Москвой, с Устюгом, со всей Сибирью, торговал, ворочался по ночам бессонно, тоскуя возле жаркой красавицы Марьи, – не спал сутками в заботах, ездил в лесных пустынях на конях, оленях, собаках, лодках, улаживал споры да распри, ино и драки, сжимал, держал свое сердце в руке от обид да страстей, хитрил с воеводой, терпел… И все, что делал Тихон, было его правдой.

А протопоп горел желаньем, чтобы на богатой, мирной и свободной его земле жили светлые, добрые души. Он говорил, гремел, звал, речи его проходили в сердца, писал об этом огнепально, письма его переписывались, шли по всей земле, читались, люди подымали глаза, озирались кругом, видели неправду, но мирные люди драться не хотели, подымались, уходили от притеснений в пустые места, не боялись больше никого, кроме своей совести, пусть их хватали, били, резали им языки, рубили руки, персты, ковали в цепи, ссылали туда же силом, куда они уходили волей.

И это была вторая правда…

Тихон нагнулся к окошку, покрутил шеей, разглядывая.

– Так и есть, – сказал он. – Сидит!

– Кто сидит?

– А видишь, огонь в Приказной избе… Во-он, за башней. Воевода, видно, сидит. Допоздна все грамоты с Москвы чтет.

Оба смотрели в окно, где в волнах синего света мерцала дальняя свеча. Там сидел воевода Пашков, грузный, курносый, думал о пользе государевой, о том, как бы каждого человека к государственной пользе приспособить, как от беспорядку унять, держать в строгости.

А не было порядку. Енисейские стрельцы сами водку сидят, и в те дни, когда кабакам торговать водкой не велено, хоть бы теперь в Рождественском посту – по средам да пятницам, они, те стрелецкие люди, несут свою самосидку к кабакам, на торжки, в лавочные ряды, и на посад – торгуют из сулей да из бочонков. А стрелецкому голове от той продажи их не унять, кабатчик же Микифор Прохоров со товарищи боится к ним и подступиться, на выимку не ходит– они его грозят убить до смерти, а казну кабацкую разграбить…

То все обсказав воеводе, подьячий Шпилькин дернул носом, сказал жалостливо:

– Ружье у них, у проклятых! Вольны!

Буйство кругом, непокорство. Воруют самовольно против бога и великого государя. Надо бы то воровство унять, а как уймешь, когда стрельцы вольных казаков на образец берут? А тут еще праздник подходит, святки, всякому деньги нужны и водка.

– Много ли народу-то к нам на торг едут? – осведомился воевода.

– Несчетно, милостивец! – отвечал Шпилькин. – Наехало со всех сторон на ночь. Шуму завтра уж много будет. Невпроворот.

Воруют в остроге на глазах, а за глазами еще пуще – в уезде, в дальних зимовьях. Поставил он, Пашков, на Ангаре два новых острога для укрепления, а какие там головы сидят, кто их знает! Посылал он, Пашков, за Байкал доверенных голов – Василья Колесникова да Никифора Кольцова объясачивать тамошние племена, а сколько они государю в казну сдают, сколько для себя прячут – как узнаешь? А воруют те головы так, что и казаки от них бегут, все ради их неправды и воровства.

И опять воевода гребет седую бороду в кулак. Дышит натужно.

– Тех воров, что вино сами гонят, хватать помалу! – жестко вымолвил он. – Пытать, чтоб другим неповадно было. Хватать втихаря. Федьку Мыша пошли, он на то дело ловок.

И это была еще одна правда, третья из тех правд, что в ту зимнюю ночь объявились людям в Енисейском остроге…

– Поздно наш воевода-то о делах сидит! – сказал Тихон, выпрямляя спину и отходя от окошка. – И когда ж он спит – не пойму. С самого утра вновь хмелен да грозен. А о твоем деле, протопоп, – продолжал он, опускаясь на лавку, – я тебе так скажу, ты послушай, я тут все повадки знаю… Не лезь ты, Христа ради, в петлю раньше времени…

Протопоп у окна повернулся к столу. Глядел.

– Будешь воеводе перечить – живу тебе не бывать! – медленно говорил Тихон. – А с чего тебе ему перечить? Нешто ему не все равно, как службы ты служить будешь? Служи, как господь на душу положит, – народу тут не до этого. Вернешься зато в Москву, там царь, ему и жалуйся. А тут кто услышит? Тайга да звери, а люди все вперед идут, каждый за себя пробивается. И твоя правда пусть ихней правде не перечит, каждая правда за себя живет. Терпи, отче протопопе! Терпеть не будешь – пропадешь!

Запоздно вернулся Аввакум в свою избу. Ребята спали, Марковна сидела у стола, шила при лучине.

– Поговорил, Петрович? – ласково спросила она, подымаясь навстречу мужу. – Что делать здесь будем? Надолго ли?

– Ждать надо, Марковна! Терпеть, – отвечал протопоп, скидывая шубу. – На людей смотреть. Люди здесь, в Сибири, иные, чем в Москве. Мало о боге думают. Что ж, дальше в лес – больше дров… Ребятишки-то спят? Настыли, бедные, на морозе!

– А что ж, Петрович, хоть отдохнем покуда! – обрадованно сказала хозяйка, направляясь к печи. – Штец не изволишь ли? Хоть постны, да скусны.

– Не! Не хочу! – садясь на лавку, сказал протопоп. – Спаси бог, крепко меня поштовал Тихон Васильич. Добрый человек… «Терпи, протопоп, коли, говорит, выжить хочешь, твою правду в Москву донести».

И вдруг он пружиной вскочил с лавки, повернулся к иконам.

– Господи! – воскликнул он, прижимая к выпуклой груди огромные ладони. – Да кто же жить-то не хочет? Всякое дыханье славит господа! А как же мы Рождество петь будем, ежели здесь одни маловеры да неверы живут? Так молчать, што ли, Настасьюшка? Разум миру воссиял, а мы молчим! Молчать велят!

Он обернулся к жене – та стояла молча, сложив руки под грудью.

– Где апостол-книга? – спросил протопоп.

– На месте, Петрович! У икон! – отвечала жена. – Книги первым делом из сумы вынула.

Протопоп снял с тябла тяжелую книгу в кожаном тисненом переплете, расстегнул медные застежки – она раскрылась на синей ленте, нашел послание Иакова.

– «Братья мои! – читал протопоп. – Не многие будьте учителями, ибо мы подвергнемся за то большему осуждению… Язык – небольшой член, но много делает… Как небольшой огонь много дров зажигает… Из тех же уст исходит благословенье и проклятье… Мудр ли и разумен кто в вас? Докажи это на деле добрым поведением с мудрою кротостью… Если в вашем сердце горькая зависть, сварливость – не лгите тогда на истину. Где зависть и сварливость – там неустройство и все худое. И никто из людей укротить языка не может – он неудержимое зло, исполнен смертоносного яда…»

Нахмурившись, протопоп закрыл тихо книгу.

– Мать, встанем на вечерницу.

– Погодь, деток взбужу!

– Пусть их спят! – добро улыбнулся протопоп. – Не замай!

И положил зачало.

– Аминь! – пропела тихонько Марковна.

Первый день протопопа Аввакума в Енисейском остроге был закончен. Однако, улегшись рядом с женой на покрытую на лавках постелю, он долго не спал, лежал, пригревшись, у теплого бока Настасьи Марковны. Он любил ее крепко, как любил саму жизнь, любил за ее кротость, заботливость, за прямой ум, за то, что она рожала ему безропотно детей, за то, что через нее множилась вокруг него его семья, его потомство, уходила его жизнь вперед. Он был ведь белым попом, мужицким простым попом, таким же мужиком, как другие мужики… Должно быть, и жить-то нужно, как мужики, в трудах, в бедности, в простоте, А чем он лучше их? Да ничем!..

Не шел у протопопа из головы разговор с Тихоном. Может быть, впервые в жизни он задумался – и впрямь он мог погибнуть в такой ссылке: он был в руках людей, которые не понимали того, чем болела его душа. Протопоп вздыхал, ворочался, садился на постели, белея в лунном свете, и вместе с ним не спала его жена, однако не смея шевельнуться, спросить мужа, что же его беспокоит.

Поднялся он спозаранок, почти не спавши, потемну, как ударили к заутрене, оделся, ушел в соборный храм Преображения, малый, рубленый, задымленный воском и лучиной, где служил неблаголепно старый, сгорбленный поп с молоденьким дьячком, – предпразднование Рождества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю