Текст книги "Черные люди"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)
Поднялся царь из кресла, прошелся по комнате, за окнами стемнело. Заглянул в молельную. Горят свечи, лампады, образа блестят. Молиться? По тысяче поклонов бить? Молиться – оно хорошо, когда удача… А если нет удачи, от молитвы только злей на душе… «Духа-утешителя дам вам…» Утешитель! Кто утешит? Кто ни подойдет, спрашивать надо: «А как веришь? По-старому либо по-новому?» Разделились люди-то. Иной и скажет: «По новой вере», – а сам по старой горит… Протопоп-то, сидя в темнице, в посланиях как наставляет своих хитро: станет-де тебя новый поп исповедовать, а ты-де на землю грянься, ноги вверх подыми, слюну-пену пусти: падучая, мол, ударила! Так поп-от сам побежит от тебя… А будет тащить тебя в церкву тот новый поп силой – он враг божий, и ежели ты того попа и в воду бросишь – не согрешишь!
В дверь вошел Матвеев, улыбается, борода пышная, русая, кафтан статно сидит, шапку в руках, как кота, гладит. И царь заулыбался.
– Изволь, государь, поглядеть – в Тайный приказ грамота сошла, – чего вороги твои на Дону творят… Эх, государь, не слушал ты меня, как я сказывал, чтоб Прозоровский Иван Семеныч не выпускал бы тогда в Астрахани из рук Стеньки!
– А што? – Улыбка сошла с лица царя.
– Изволь, государь, слушать, что за грамоту на Москву шлют с Дону.
Читал Матвеев медленно. Внятно.
Грамота та от Степана Тимофеевича, от Разина.
– «Пишет вам Степан Тимофеевич, всем черным людям… Кто хочет государю послужить, да и великому войску Донскому, да и мне, Степану Тимофеевичу, и я выслал казаков, и вам бы за одно изменников да мирских кровопивцев выводить начисто. И как мои казаки начнут промысла чинить[170]170
То есть начнут военные действия.
[Закрыть], и вам тогда, все черные люди, иттить к нам в совет, да и все кабальные да опальные люди шли бы в полки, к моим казакам…»
События на Волге нарастали, как приливы в Белом море.
Царский указ сказан был на Постельном крыльце московским служилым людям и по церквам и по торжкам объявлен в августе на первое число.
«Стольники, стряпчие, дворяне московские, и жильцы, и всяких чинов люди!
Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович велел вам сказать: В прошлом 1669 году казак донской Степан Разин со товарищи, забыв свое крестное целование, ему, великому государю, и всему Московскому государству изменил. И на Волге многое чинил, приказных и торговых людей до смерти побил… И тот вор Стенька от святых соборныя церкви отступил и про спасителя нашего Иисуса Христа говорил хульные неистовые слова, чего православному христианину и помыслить не можно, и церквей божьих ставить на Дону и пения в них никакого петь не велит, и священников с Дону выгнал.
И царицынские служилые люди по согласию с тем же Стенькой нам, великому государю, изменили, город Царицын сдали и воеводу Тимофея Туринова и служилых людей ему, Стеньке, выдали и в воду пометали.
И, оставя Царицын, пошел он, Стенька, к Черному Яру и Астрахани и, Черный Яр взяв и воеводу убив, вкинул в воду же… И астраханские стрельцы нам, великому государю, изменили, того Стеньку в город впустили, и боярина и воеводу князя Иван Семеныча Прозоровского велел Стенька бросить с раскату, а товарищей его, и начальных людей, и московских стрельцов, которые к воровству не пристали, побил до смерти. И корабль наш великий «Орел» той Стенька пожег. И как он, Стенька, пришел с Астрахани на Царицын и были у него, у Стеньки, круги[171]171
Собрания.
[Закрыть] многие. А в кругах тех он, Стенька, говорил: куда-де на Русь идти лучше – Волгою или Доном? И ему, Стеньке, те воровские казаки в кругу говорили – идти-де им рекою Доном на Русь и на украинные[172]172
Окраинные.
[Закрыть] городы не можно потому-де, что Дон река коренная и как-де запустишь городы, что к Дону близко, и у них-де на Дону запасов не станет. И для того на те украинные городы рекою Доном да Хопром им идти не можно, что-де Тамбов да Козлов города многолюдны и там-де дворян и всяких людей много и они-де в тех городах их, воровских казаков, побьют. А степью им на Русь идти тож не мочно, потому что, степью идучи, есть нечего и запасу везти не на чем. Стало быть, идти им-от рекою Волгой.
И сказывают те казаки, будто с ними идет с Дону на Русь Нечай-царевич Алексей Алексеевич да Никон-патриарх. А всем московским ведомо, что сын наш государь, благоверный царевич и великий князь Алексей Алексеевич, по воле всемогущего бога оставя земное царствие, преставился генваря 17 числа и тело его погребено в соборной церкви архистратига Михаила при нас, великом государе, и при всем народе Московского государства, а Никон-монах в Ферапонтовом монастыре доселе за свои грехи бога молит.
И указали мы, великий государь, быть на нашей службе боярину нашему и воеводам князю Юрию Алексеевичу Долгорукому да стольнику, князю Констянтину Щербатову. И вы бы, стольники, стряпчие и дворяне московские и жильцы… нам, великому государю, за наше, великого государя, здоровье и за все московское государство и за свои домы служили бы со усердием и со всею службою своею, ехали бы к Москве тотчас, бессрочно, не мешкав в домах своих, безо всякия лености.
А кому быть на Москве, а кому в войске, в том наш, великого государя, указ будет сказан завтре. А буде которые всяких чинов служилые люди с нашей, великого государя, службы сбегут, и тем быть казненными смертью безо всякия пощады…»
Красна золотая осень над Коломенским, а еще красивше той осени резной шкатулой дивного деревянного русского дела стал Коломенский дворец… Поднялись разными видами высокие крутые крыши – снегу не улежать на них. А и падет снег – еще будет краше тот дворец… Бирюзовы, изумрудны, лазоревы, золоты, блещут чешуями те крыши, то круглым куполом, то стройными стрельницами-башнями, то могучими присадистыми шатрами, а по прорези золоченых гребней орлы, петухи, кони, львы, сирины, строфокамилы, листья, травы, цветки, винограды.
Кружевами под крышей, ручниками шитыми причелины, подвески, доски лобовые, коньки разноликие, наличники светелочные, наличники красных окон, доски резные торцовые – все с пестрыми узорами, красоты немыслимой, неслыханной, веками на суровом вольном Севере настоянной в мечтах о чудесном солнце… Стоя перед дворцом и ясным днем, и алым золотым вечером, и ночью при полном месяце, улыбался сквозь радостные слезы плотничный староста Семен Петров.
Все, что десятками лет, как мед в улье, копил он в своей душе от векового искусства предков, – все он отдал сразу:
– Миру отдал… Пользуйся! Радуйся!
Идет царь по покоям, чуланам, горницам, гульбищам, хоромам, избам дворца своего, угрюм, сед, тучен, горбатится. Смотрит… Красота! Самоцветами переливаются слюдяные да стеклянные оконницы, на стенах картины, да дерева родовые, да планеты, стоят столы, стулья, лавки, сундуки… Покои спальные. В царевичевых палатах нету Алеши – теперь там Федя-царевич. Царицына опочивальня тоже пуста – нет царицы. Кругом все новые, незнакомые лица…
А около, рядом, друг сердечный Артамон Сергеич. Улыбается.
– Что ж, государь? – шепчет. – Дело-то теперь о царице. Сумен ты, государь, – недобро человеку единому быти!
И по косому быстрому взгляду царя понял лукавый царедворец: согласен царь… Дворец Коломенский – как дивный фонарь. Нужно в фонарь тот огонек поставить…
Глава девятая. Огненный вал
На горе над Волгой стоит город Симбирск. На горе, на Венце, стал Рубленый город, крепость, кремль Симбирский– в стенах с башнями, с церквами, а внизу, к самой Волге, посад, тоже в стенах – Острог, под стенами, по берегу, рыбами приткнулись сотни Степановых стругов. Захватил Разин посады, мурашами по горе кишат его вольные люди, снуют кто вверх, кто вниз.
Обложил атаман крепость Симбирск.
Ворота в Рубленом городе на Венце затворены, завалены землей, колокола бьют сполох, стрелецкие кафтаны краснеют на стенах – укрепляют их мешками с мукой, с песком, с землей, с солью, запасают воду в чаны на стенах, на башнях, покрывают стены толстыми парусами, мочат их, забирают на стены камни, бревна, смолу… Московский воевода окольничий, Милославский Иван Богданыч, носится тут же вместе со стрельцами, повелевает, бранится.
Ждет воевода приступа от разинских людей – от хрестьян, казаков, монахов, черкас, мордвы, черемис, татар, что заняли уже как две недели внизу тот Острог. В бешеном ожесточении натаскали, насыпали разинские люди под осенними дождями земляной вал с поля, вдоль стены Рубленого города, бок о бок с тою степью, – вот-вот заскочить можно с вала на стену, тоже заготовили на том валу смолье, смолу, дрова сухие, тащат последнее, что нужно. Сегодня вёдро, последнее осеннее, жарко, деревянные стены сухи, надо их с валу запалить, сжечь, перебить врагов своих – воеводу, цареву родню Милославского, стрельцов московских, бояр, поместных да вотчинных, приказное семя дьяков да попов, что с боярами заодно народ мучат. Пожечь надо все к черту. Сжечь приказы, и земские, и воеводские избы со всеми книгами, записями и кабалами и уложеньем, чтобы жил весь народ казачьим кругом, вольным обычаем, как живут на Дону. Крикнул ведь он, Степан Тимофеевич, далеко вольный клич:
«Братья! Мстите вашим мучителям, что хуже турок да татар держали вас в работе[173]173
Рабстве.
[Закрыть]! Я пришел, чтобы даровать вам льготы да волю! Вы мне все братья да дети, и все вы будете так же богаты, как я, если будете храбры да смелы! Иду я истреблять бояр, дворян, приказных людей, всякое чиноначалье, установить по всей Руси казацкое житье, учинить всех людей ровными…»
Знает вещее слово атаман, подымает оно вопчий народ, не боится он, атаман, ни стали, ни свинца!
И вы пороху не тратьте
И снарядов не ломайте, —
гремит веселая песня.
Четверо мужиков поют и тащат длинное бревно с корнем-крюком на комле, чтоб перебросить его мостом с земляного вала на крепостную стену.
Меня пулька не тронёт,
И ядрышко не возьмет…
Сила земли валом валит за атаманом: он-де все может, все тысячи его людей – самовидцы. И видят они – среди сотен стругов на берегу Волги стоят два струга, большие, с чуланами, за крепким караулом. Один обит весь красным бархатом да узорочными коврами, другой – бархатом черным, а на чулане крест. И на тех стругах за крепким караулом приплыли-де с атаманом и живут – в красном струге царевич Нечай Алексей Алексеевич, что с Москвы, сказывают, от немилостивого царя Алексея, отца своего, со всем народом сбежал, спасся, идет он с народом. А в черном струге приплыл, чтобы бога за народ молить, добрый старец патриарх Никон, которого тоже царь изобидел, с престолу согнал. А чем изобидел? Окружил царь себя чужими – греческими – попами да немецкими рейтарскими полками. Вот она где, чужая-то язва! Нет тем царевым немцам, что попадают в плен в атамановы руки, пощады!
И пожег он, Разин, Астрахань на Волге, немцами строенный царский корабль «Орел», а голландская команда сбежала в Персию.
Солнце садилось, красный закат предвещал ветер да бурю. И пришла буря. К ночи загремел со всех сторон грозный крик: «Нечай!» – заиграли трубы, забили литавры, пошли черные мужики да вольные казаки на великий приступ на Симбирский кремль, полезли на Венец, вспыхнули багрово и дымно смоляные да берестяные факелы, ухнули огнем да дымом пушки, большие пищали, захлопали мушкеты, на земляном валу вспыхнули сплошные костры, и горящие поленья, пылающее смолье полетело огненным валом на стены, за стены, в самый Кремль; торопко побежали, заметались под стенами черные тени с топорами, волокли лестницы, крючья, веревки, шесты, багры, лезли с криком, с руганью на стены Рубленого города. Встречу сверху им на головы лилась огненная смола, кипяток, валились тяжелые бревна, камни; их жгло, сбивало с ног, ломало, обрушивало лестницы, разбивало черепа. Люди падали вниз, на острые колья, рвали брюха, ломали руки и ноги, оставались, вопя и стеная, корчиться, ползать по земле.
Огненный вал охватывал Кремль, за стенами занимались огнем избы; бабы, ревя от ужаса, заливали их водой, таскали на стены воду, мочили паруса, прикрывавшие дерево; над горящими избами вились, мелькали, загорались птицы – голуби да воробьи падали на землю. Со всех сторон хлопали мушкеты и пистоли, с хряском рубили топоры да бердыши, бородатые рты извергали бешеные крики истреблявших друг друга московских людей.
– Москва! – гремело в Рубленом городе. – Мо-о-сква!
– Нечай! Нечай! – отзывалось с земляного вала. – Давай Нечая!
Разин и воевода Милославский встречались то и дело в самых опасных местах, распоряжались в самом пекле, ободряли, кричали, били своих людей. В остервенении боя люди скакали с вала на стену; цепляясь за бревна, лезли на башни; отбросив оружье, катались по горящей стене; душа друг друга, разваливали бердышами головы, плечи и груди, пороли друг другу животы засапожниками. На этом страшном суде гибли самые смелые и отважные.
И неизвестно, кому бы досталась победа в ту огненную осеннюю ночь, если бы перед самым серо-розовым первым светом не сыскал Степана Тимофеича в огне на валу черный от дыму его есаул.
– Атаман! С Казани рейтары сухопутьем идут! Пригнали наши с ертаула. Должно, Барятинский-князь!
Скрипнув зубами, бросился с Венца атаман вниз, в Острог, выбежал на башню – пыль впереди. Ин, идут, латы блестят. Вскочил на конь, вынесся с казаками вперед. Видать– перестраиваясь на ходу, рысят рейтары все ближе, ближе, полетели в бешеную атаку, схлестнулись обе рати, рубились, дрались впритын.
Пуля ударила Разина в ногу, немецкий, в железо кованный офицер хватил его саблей по толстой бараньей шапке, рассек голову. Пал атаман. Казаки выхватили раненого из свалки, умчали на берег, к стругам, да уплыли сразу на Дон. Мужики дрогнули, подались, попятились, побежали наспех к стругам, рейтары обошли, рубили их на берегу, загоняли в воду, топили в Волге. Под саблями рейтар гибли астраханцы, царицынцы, саратовцы, самарцы, а с Венца, навстречу Барятинскому, скатились по горе стрельцы Милославского, ворвались в Острог, хватали восставших, убивали, разоружали.
Дымит седое утро. Князь Юрий Никитич Барятинский указал ставить на берегу виселицы сплошь, вешать на них черных да гулящих людей. И сотни вытянувшихся трупов медленно раскачивались в ветре; черные вороны подлетывали, кружились над ними, садились им на головы, на плечи, выклевывая прежде всего глаза.
Над Венцом, над Кремлем курился бурый, холодный дым, на валу, на стенах города бессонно расправлялся воевода Иван Богданыч Милославский. Мужики одни висели гроздьями на торчащих из бойниц бревнах, другим отхватывали топорами головы, третьих четвертовали, отсекали заживо руки и ноги, четвертых сажали с победными криками на острые колья. Симбирские посадские, что метнулись сперва было к Разину, толклись теперь перепуганно в приказах Рубленого города, принося повинную и тут же донося друг на друга. Подьячие еле успевали строчить листы на коленке:
«А воровские письма тем воровским донским людям писывал дьячок Любимко Селиванов, да вести об них разносил чернослободец Симбирский Ивашко Адреянов…»
И за Любимкой и за Ивашкой немедленно же посылались истцы.
До полной победы, однако, было еще очень далеко: огненный вал не ограничивался Симбирском – огонь катился поперек всей Московской земли, все вперед… Не один был атаман Разин, валом не за ним одним валил народ, явились многие крестьянские, атаманы. Из Симбирска выскочил, шел прямо на запад – на Корсун, на Саранск – лихой атаман Михайло Харитонов, подымал народ, жег поместья, казнил сплошь начальных да приказных людей. На реку Оку у Касимова выходил атаман Федор Сидоров. Атаман Максим Осипов пробивался на северо-запад, на Алатырь Курмыш, подымая крестьянское море в вотчинах бояр Морозовых в селах Мурашкино, Лысково, Павлово. Захватив после упорных боев с монахами Макарьевский Желтоводский монастырь, выходил Максим под Нижний Новгород, угрожая перехватом Волги.
Атаман Василий Фролов двинулся с Саратова на Пензу, встретился там с Харитоновым, который с Пензы пошел на Керенск и Шацк. Огонь и меч гуляли вовсю. Воеводы, приказные, дворяне и помещики вырубались, уничтожались начисто, обиженные полным счетом рассчитывались с обидчиками.
Кроме основных стратегических направлений были и местные удары.
Атаман Чертоус из Мурашкина ударил на Арзамас.
Мужицкими отрядами под Арзамасом командовала монахиня Алена, женщина большой отваги и больших военных дарований. Была она из арзамасских крестьянок. Всегда в мужской одежде, она дралась с царскими войсками в Кадомском и Темниковском уездах. Ее схватили, пытали и сожгли живой в срубе, по приказу князя Барятинского.
– Эх, – говорила старица Алена, уже стоя на костре, – кабы все мужики дрались так, как я, князь Юрий навострил бы давно от нас лыжи!
Кривой атаман Аксен Иванов, перейдя Волгу у Васильсурска, занял Козьмодемьянск, а атаман Пономарев, продвигаясь глубоким рейдом вдоль реки Ветлуги, вышел на реку Унжу, взял село Унжу.
А дальше на север стояли стеной, шумели темные леса, тянулись без конца-края на север, полные пришлым людом, бежавшим от обид царя, бояр, воевод, дьяков, патриарха Никона, от правежей, от земских ярыжек от антихристовых, от самого антихриста. Здесь тоже шаял, хоть и прикровенно, тот же огонь гражданской и религиозной войны, сюда залетали и разгорались искры московских мятежей Соляного и Медного, здесь жили много испытавшие в борьбе люди – клейменые, корноухие, безносые, с рваными ноздрями, с рублеными пальцами рук и ног, искалеченные клиенты пытошных и разбойных приказов.
Ранение и отъезд на Дон атамана Степана Разина в самый решающий момент крестьянской войны сломало хребет восстанию, оно распалось на ряд очагов. Царскому большому воеводе князю Юрию Долгорукому все легче становилось ломать сопротивление мельчайших отрядов, отдельных групп, и долгоруковские воеводы тех дней – Милославский, князья Щербатов и Барятинский, Хитрово, Лихарев и другие – все легче и беспощадней истребляли повстанцев, вешали, стирая с лица земли, а главное – разоряя, выжигая целые деревни и села.
«Страшно было смотреть на Арзамас, – пишет современник событий, – где князь Долгорукий сыскивал и истреблял участников восстания. Посады арзамасские были сущим адом. Виселицы стояли как лес, на каждой висело по 40, по 50 мертвецов. Валялись у плах десятки отрубленных голов, дымились на морозе кровью безголовые трупы, торчали сотни кольев, на которых по два, по три дня сидели побежденные, мучась смертными муками, пока не умирали. В Арзамасе одном казнено было до двенадцати тысяч мужиков, а всего истреблено было более ста тысяч человек».
Даже не принимавшие участия в бунтах крестьяне гибли при этих расправах – одичавшие от крови воеводы не разбирали правых и виноватых.
А далеко на севере, за темными лесами, в Белом море на острове продолжал гореть еще один очаг восстания – Соловецкий монастырь. Под защитой волн морских, за каменной стеной своей, за пушками и пищалями, в руках многочисленной братьи, крепко увязанный своим могучим хозяйством со всем севером – до самой Москвы, пылал монастырь вулканом среди Белого моря, оставался в глазах народа единственным центром не нарушенного еще древнего благочестия. Шатнулись в никонианство кремлевские соборы. Не устояла Троицкая обитель, сдюжившая когда-то татарщину и литовскую осаду. Рухнул в глазах народа греческий авторитет самого Константинополя и не восстановлен до сего дня. Московская церковь неожиданно для нее самой оказалась составной частью феодального и приказного строя. И только в бунтующих Соловках видел народ свою свободную, старую веру.
В северные леса сбегались отовсюду русские люди, туда, где издавна жил и трудился мужественный, обыкший трудностям поморский северный люд новгородского вольного корня, никогда не знавший ни татарского ига, ни крепостного гнета. Здесь они были укрыты пространствами, лесами от бессмысленно жестоких гонений.
К западу от торного международного пути Вологда – Великий Устюг – на Холмогоры и Архангельск оказалась пробита новая, трудная, но безопасная тропа от Пудожа на Повенец, либо водой, через великое озеро Онего, либо в обход его, по берегу, а там на Сумский посад, и морем – на Соловки.
Поосторонь лесной этой магистрали тянулось лесное нетронутое раздолье: на сотни и сотни верст – ни сел, ни погостов! Сюда, на Соловки, спасались с Москвы, с Волги, с Дону голые, разутые, искалеченные, пытаные, раненые, разоренные телесно, но духом крепкие люди.
Ждала их здесь жизнь подвижническая, – как в старые, прадедовские времена, опять расчищали они леса, валили дерева, корчевали пни, жгли гари, чтобы распахивать эти росчисти и на пепле собирать два-три года подряд богатые урожаи, чтобы потом переходить на новое место, снова рубить лес, корчевать пни, пахать, сеять. Зато они не знали жизни вблизи Москвы, где «всюду цепи звенят, всюду дыбы, встряски, хомуты распространяют Никоново ученье, всюду кнуты да батоги, облитые кровью свободолюбивых мучеников».
Сюда люд бежал со всех концов Московской земли. Старец Иосиф, сбежавший через бойницу с Соловков к воеводе Волохову, показывал в Москве, в расспросных своих речах, что соловецкие монастырские сидельцы[174]174
Сидевшие в осаде.
[Закрыть] собирают к себе многих, многие из Разина полку приплывают в Соловецкий монастырь. Да на берегу есть многие такие…
«В Соловецком монастыре, – доносила другая запись показаний, – собрались и заперлись многие воровские и казненные люди – корноухие[175]175
С обрезанными ушами.
[Закрыть], и у многих руки сечены, и когда посмотришь в бане – у редкого человека спина огнем не жжена да кнутом не бита… Собираются тут солдаты и холопы боярские из Дону и с Волги многие воровские казачишки, и твоим, великого государя, царским боголепьем воровски овладели, и в обители засели. И, – заключает запись, – прибыл в монастырь из того Разина полку Фадейка Кожевников да Иван Сарафанов».
Блокады Соловков существенно провести было невозможно, тем более в зимнее время, и между монастырем и материком все время оставалась нерушимая связь. Часто карбасы и насады, идущие то по берегам Белого моря из одного места в другое – из Сорок в Кемь, из Кеми в Сумский острог, а то и с Архангельска, приставали к монастырской пристани, привозили нужный запас, и богомольцев, и ратных людей, вступавших в оборону. Изменился в монастыре и работный порядок – теперь работали уравнительно и поголовно все, без всяк льгот. На монастырских карбасах и посадах, идущих в море за рыбой, были поставлены пушки, за ними гонялись на лодьях стрельцы, и на таких судах иногда разгорались целые морские сражения. Стрельцы подчас захватывали монастырские суда: так был захвачен на рыбной ловле старец Азария – один из главных вдохновителей обороны острова.
Затихают бунты, скачут в Москву веселые сеунчеи – там-де бунтовщиков посекли да перевешали, и в другом месте, и жалует сеунчеев тех царь. Готов и отстроен Коломенский на диво дворец, да не живет в нем царь. Еже-день теперь скачет царская карета в приход Николы-чудотворца, что на Столпах, между Мясницкой и Покровской, в новый дом, в дивные палаты Матвеева, Артамона Сергеича, всего-то думного дворянина. Первый такой дом на Москве – строил архитектор из Немецкой слободы, фон Гюбнер. Нет там в покоях сводов, потолки высокие, ровные, окна большие, застеклены немецким стеклом, в хоромах светло, тепло, душисто. Печи стоят голландские, ценинные[176]176
Изразцовые.
[Закрыть], узорочные, стены расписаны по моде – планетами, еллинскими богами, садами. Лавок по стенам и в помине нет – стоят, тянуты кожей тисненой да золоченой, стулья да кресла резные, на итальянское дело: все в фруктах, гирляндами перевиты, текут те фрукты да цветки самосильно из золоченых корзин, ножки у стульев да у столов козлиные, на копытцах. В шкафах больших карнизы поддерживают полногрудые девы, над окнами, над дверями рожи смеются узкоглазые, с козьими рогами и бороденками. Зеркала в рамках золоченых в сажень, часы перезванивают из всех углов. А пуще всего царя смущали картины большие, что на стенах висели, – голые девки да бабы, рыжеволосые, на веницейских алых бархатах – и где? У воды да у скал! В церкви той матвеевской иконостас тоже итальянской работы, ангелы да святые белые, румяные, губы красные, того гляди захохочут. Грех, право же, грех!
Приедет государь к Сергеичу – ровно у него камень с души, спокоен у Артамона царь. В Теремном дворце народу натолкано, тесно, сестры-царевны Ирина Михайловна да Анна Михайловна ворчат, – ну, старые девки, а кому их в жены отдашь? Невместно. – царевны! Ну, по монастырям ездят, покойников поминают, воздухи, облаченья попам шелками, золотом шьют да в обители вкладывают и больше всего сплетки плетут – худой-де Артамон человек, чернокнижник он, приворожил царя-то!
А какой чернокнижник? Болтают, чего не знают! Просто любопытно царю к Артамону ездить – все-то там по-новому. Приедет – подают напитки новые: не сбитень, не мед, а чай китайский, кофий турецкий, что теперь в Еуропах пьют. Пиво в Немецкой слободе варят тоже легкое, светлое, с ног не валит. А особенно полюбил царь чоколад – подает его немецкая девка в белом чепце, в белом переднике, розовая сама, умильная, на серебряном подносе чашка фарфоровая, стакан чистой воды.
А пуще всего любит царь – набрал Сергеич ребят молодых, красивых, помост высокий устроил, завеса шелковая, и на том помосте ребята те пляшут, в цимбалы бьют, в бубны, на гуслях играют искусно, складно, вирши сказывают. А то велит позвать из Немецкой слободы парней да девок немецких – те комедии разыгрывают, каким обучены. И сидит царь на креслах золоченых на козьих ножках, смотрит, слушает – ну, удивительно! И все заботы прочь летят.
А ежели недосуг скакать самому к Николе-на-Столпах, пишет царь записку: «Сергеич, приезжай скорей, дети мои без тебя осиротели, а мне без тебя и посоветоваться не с кем».
Царевны шипят, Милославские шипят – околдовал-де худородный Артамон царя, больше-де Бориса Ивановича Морозова стал. А какое колдовство? Приедет царь к Матвееву– в светлых покоях ласково встречает государя жена Артамона; взял ее Матвеев из Немецкой слободы, из шотландской семьи Гамильтон, лекаря дочка, крещена Авдотьей.
Служа в иноземных полках, крепко связался с немцами Матвеев, и понял он – немцы все друг за друга, поэтому сила они в Московском государстве. Вон Патрик Гордон после Коломенского бунта сказан[177]177
Произведен в чин.
[Закрыть] вскоре же полковником да генералом, в Англию, к королю, от царя послом ездил… Что ж ему-то, худородному Артамону, от людей отставать? Чать, не хуже он их! Коли родовитости нет, головой пробиваться надо, а то те, столбовые-то, затрут!
А Матвеева-то Авдотья-то Григорьевна царя встречать выходит в чепце черном бархатном с белой кисейкой на розовых ушах, жемчугом шитой, шея, грудь белая, лебединая, вся, почитай, наружу для прельщенья, а красиво… Ничего не скажешь! И по той груди атласной цепка золотая с алмазы. Глаза синие, с поволокой, смотрят смело, открыто, лицо свежее, не то что у царицы-покойницы Марьи, что из пуховиков всю жизнь не вылезала да щеки клюквой красной румянила. Да и разговор смелый, свободный, смеется – в алых устах зубы что кипень, щеткой чищены… Эх, вот баба… Царица!
И вся Москва все знает, сорокой стрекочет одно: «Ух, хитер Сергеич, не хуже Морозова!»
Приехал раз к Артамону на двор царь – вышла Авдотья Григорьевна:
– Не угодно ли государю чоколаду?
– Как не угодно! – смеется царь…
И выносит на этот раз венецианский поднос с шоколадом девушка, уж не немка. Русская. И какая девушка: цветущая молодостью, красотой, что елочка стройная, черноволосая, чело белое, возвышенное, на румяных щеках улыбка приятная, глаза – черные звезды, смех – россыпь жемчужная, а сама строгая да степенная…
Пьет государь заграничный шоколад-, водой холодной, запивает, с девки той глаз не сводит. Околдовала та девушка московского царя безо всякого чернокнижья. Спросил царь: «Кто такова?» Отвечает Матвеев – наша-де воспитанница. А какая воспитанница, коли у нее отец да мать живы – старинного дворянского рода тарусские вотчинники Нарышкины? Сам Нарышкин Кирила Полуектович – полковник тоже рейтарского строю, друг-товарищ Матвеева. И звать ту девку Наташей.
Москва гудит: идет-де у великих бояр свара между собой, скоро волосья полетят… Худородный-то Матвеев всех бояр-рюриковичей обошел, девку к царю вывел. Теперь царь от Матвеева не выходит. Кушает инда там.
И говорит раз Матвееву царь, а голос томный и дрожит:
– Сергеич! Хороша у тебя девка-то! Хочешь, жениха ей сыщу?
– Кто же бесприданницу-то возьмет, государь? – тихо выговорил Матвеев. Будто ему ничего совсем не ведомо…
– А вот он, жених-то, – я! – вымолвил царь. – Отдаешь?
И Сергеич – знал, что делал, – царю в ноги челом:
– Государь! Недостойны мы твоей милости!
Дело было московской осенью, легкой и прохладной, а. к зиме везде совсем полегчало. Царские воеводы душили народ повсеместно – от Дона до Соловков. Известно, победители – все князья, побежденные – все разбойники. И Стенька Разин уж боле не атаман Донской, а вор и бунтовщик.
Царь-жених был счастлив, женихался, дарил подарки невесте, а в зимнем мясоеде и свадьбу царскую сыграли.
Накануне в Кремлевской палате чуть живой патриарх Иосаф благословил царя иконой божией матери с утра – царь изволили идти в Успенский собор, к обедне. После обедни царя венчал с Натальей Кирилловной Нарышкиной царский духовник, благовещенский протопоп Андрей.
Посаженым отцом был князь Одоевский, Никита Иваныч, тысяцким – царевич грузинский Николай Давыдович. А у царского сенника, охраняя сон молодых, ездили боярин князь Иван Алексеич Воротынский да думский дворянин Артамон Сергеич Матвеев.
В Грановитой палате 7 февраля был ставлен радостный стол.
Крещатые своды, раскинувшиеся ребристо, уширялись, как лилии, потом сходились, упирались в держащие их столпы, вокруг столпов уделаны были поставцы, блестевшие золотой и серебряной царской утварью и дарами иноземных многочисленных посольств.
Пировавшие уже сильно подпили, шум, гомон отдавался под сводами, метались с высоко поднятыми на руках бесконечными блюдами стольники, жильцы да слуги, пели певчие дьяки.
В конце стола, где сидели торговые и выборные люди, шел негромкий разговор.
– Невесело у вас в Москве на свадьбах! – говорил именитый гость Строганов. – Вот у нас на Урале – как пойдут плясать, половицы трещат.
– Нельзя, как можно, Никита Ананьич, – возразил Пахомов. – Чать, власти тут… Митрополиты!
Сильно постарел Семен Исакыч Пахомов, – Тихон Босой, встретясь с ним в толпе в дворцовых сенях, едва его узнал: полысел, сник Пахомов. Видно, сильно хватило его морозом осени.
Услышав Пахомова, Тихон усмехнулся про себя:
– Все тот же Семен Исакович! Нельзя да погоди…
– У вас нельзя, ехали бы молодые к нам на Урал плясать! А то скукота! – говорил Строганов.