Текст книги "Черные люди"
Автор книги: Всеволод Иванов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Царь заплакал, опустился на колени перед народом. Народ растроганно молчал. И вдруг помалу словно ветер зашумел над великим собранием.
– Бог пусть хранит государя! – говорили между собой, кричали московские люди, махали шапками, трясли высоко поднятыми топорами и кольями. – Многие лета государю! Пусть будет, как того хочет бог, великий государь да вся земля! Собирай Земский собор, государь!
Царь Алексей, а с ним все бояре кланялись народу большим обычаем, благодарили за милость.
– Траханиотова везут! – вдруг закричали в народе. – Привезли! На Земский двор! Народ, бежим на Земский двор! Любо! Любо!
Народ кинулся от царева Верха торопясь, сшибая с ног друг друга. У Раската, под двумя пушками, перед Земским двором, палач обезглавил окольничьего Петра Тихоновича и высоко поднял его капающую кровью голову.
Морозов-то был спасен, и на следующий же день с большим обережением в сотню стрельцов выехал с молодой женой Анной в Кирилло-Белозерский монастырь на Белом озере. Соляной бунт утихал, добившись Земского собора.
Уставив локти на стол, зажав руками голову, Тихон во второй день соляного бунта сидел у стола в кабаке на Балчуге, смотрел в мерный ковш, пахнущий сивухой. В кабаке пусто, – целовальник то и дело подойдет к двери, выглянет: не идет ли кто? Нет, не идет, да и прохожих мало – весь народ на Красной площади, у царева Верха. Смутен и целовальник Перфишка Ежов – торговли-то нет, убыток царской казне, как бы отвечать не пришлось: в кабаке всего два питуха – один без денег, другой, видно, пить не привык.
Вчерашний весь день просидел в кабаке Тихон, слушал, как над посадами со всех сторон били тревожно набаты, черный дым с отблесками пламени шубой висел над Москвой. Тихон травил, топил свое горе в свирепой водке.
И собственная обида Тихона разгорелась в нем вместе с пожаром. Мечась по городу с народом, Тихон искал князя Ряполовского. А кого спросишь, кто укажет, ежели все люди обезумели от собственной обиды, себя не помнят?
У Чертольских ворот, на Пречистенке, горели пожары, а недалеко, на Волхонке, огня еще не было – высокие старинные сады боронили боярские дома за крепкими тынами, – и туда побежал народ с криком:
– К Ряполовскому, к князю-боярину!
Впереди, как добрый конь, несся высокий чернец с топором в руках, с тем самым, которым он рубил голову Плещееву. Монах закоптел дочерна, вымазан в крови, волоса из-под скуфьи завесили страшно сверкавшие, непроспавшиеся глаза, рядом с монахом бежал скуластый стрелец в красном кафтане, в красном колпаке, с опушкой лисьего меха, с бешеными черными глазами, глубоко запавшими в череп.
– К Ряполовскому! – хрипел стрелец. – К князю! Я его знаю!
Словно кнут стремянного стрельца, опять стегнул этот крик Тихона.
И Тихон бросился за чернецом, вмешался в несущуюся толпу, дышавшую потом, чесноком, луком, водкой, налетел на бурые вырезные ворота под крышей, где горел фонарик перед медным складнем. Трясли ворота, дубовые створы не поддавались.
– Православные! Разобьем дьяволово гнездо!
– Бревно-ом! Бревно сюда! Бревно-о возьмет!
– Чьи холопы-то собрались? – осведомился, подбегая, молодой посадский и подхваченной на земле палкой деловито хлестанул по фонарику. Тот зазвенел жалобно.
– Не все одно, чьи? Все боярские! – отозвался мужик в белой рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. – Ломи его, я его знаю, князя Ряполовского! Ворога! Грабителя! Холмогорского воеводу!
Словно огнем жгло Тихона, все помутилось в глазах.
«Здесь! Он! Он!»
Подплывало к воротам над головами высоко поднятое на руках трехсаженное, тяжелое бревно, в черной земле, в зеленом мху. Оно надвинулось раз, другой, размахнулось, грянуло в ворота – те дрогнули, подались. Еще удар! Распахнулись ворота, и, как река через прорванную плотину, хлынул на зеленый двор народ.
Хоромы княжьи были невысоки, ладны. По фигурной крыше катали свои плети плакучие березы, во всех концах двора стояли усадебные избы. По двору разбегались, лаяли собаки, кудахтали, метались куры, княжьи холопы совались в клети, лезли на подволоки. Одного молодца узнал Тихон – он видел его тогда, в лунную ночь, на берегу Сухоны.
«Аньша здесь!» – колесом неслось в голове Тихона. Он, Тихон, пришел сюда не один. С народом! Народ будет судить князя, судить как хозяин. За измену правде!
Тихон с толпой взбежал по лестнице на крыльцо, распахнулась дверь, пробежали большие сени, остановились перед дверями в горницу – заперто!
– Отворяй! – грозили голоса. – Не то…
Топоры расклевали дверь в щепу, дверь вылетела. Тихон вбежал в большую горницу, сукно на полу, стены увешаны цветной шерстью, три оконницы в узорах – в круглых денежках, в цветках, с потолка свис железный подсвечник кованый, с морозом сундук с шатровой крышкой под окнами, полки на стенах с фигурной посудой. В углу, крестясь, бормоча молитву, ополоумела полуслепая старушка в кубовом сарафане.
Где же она?
В криках, ударах, в звоне металла и дребезге стекла Тихон проскочил в другие двери, раскрыв их пинком ноги. Он ничего не думал. Он просто словно всем своим телом ждал увидеть «его», стать лицом к лицу «с ним», с князем Ряполовским, стать перед народом, схватиться с ним, как равный с равным, как Тихон с Васильем, – за Анну, с топором против сабли.
За дверью князя не было, были две сенные девки с круглыми от ужаса глазами, что, крестясь, пятились перед ним к большой кровати с богатой постелью. За постелью перед иконами молилась женщина с покрытой головой.
– Анна! – позвал Тихон. – Анна-а!
Женщина повернулась к Тихону, смотрела. Потом поклонилась, выпрямилась, опять смотрела, скорбная, в величии жгучей бабьей красоты. Черный, низко повязанный плат закрывал лоб, лицо стало матово-бледным, огромные скорбные глаза сияли, как свечи, и, как рана, алели губы. Анна похожа была на богородицу, что смотрела из-за ее плеча.
Тихон стоял перед нею в пыли, в глине, с лицом, прокопченным дымом пожара, в заломленной назад шапке, весь в зареве бушующей ярости, обиды, несовершившейся, утраченной любви. Он был не тот, которого она знала раньше там, на берегах лесной Двины, сильный, простой, как могучий дуб на поляне. Жалок он был в своем гневе. Да и она, Анна, была уже тоже не та – словно лампада за длинную зимнюю ночь неудач и обид выгорела дотла ее душа. Как два голубя они любили друг друга, любили просто и ясно. Они хотели свить гнездо, чтобы бросить жизнь дальше, а злые люди разлучили их, сломали их жизнь, разбили ее, как стекло. На земле встретило их зло, потопило Анну в неизбывном горе, разожгло в Тихоне огнепальный гнев, обрекло их на муки.
«Аньша!» – хотел было сказать Тихон, но имя это не сошло с языка. Сошло другое:
– Княгиня!
Народ ворвался в постельную, но сразу, сердцем учуяв двойное горе, что горело невидимым пламенем между Анной и Тихоном, остановился, замер перед скорбящим лицом красавицы.
– Помнишь ли ты меня? – выговорил наконец Тихон.
– Помню, Тихон Васильевич! Помню, свет моих очей! Все помню! Все! – услыхали все грудной, сильный, ласковый голос.
– Народ! – закричал вдруг Тихон, обернувшись назад. – Вот Анна! Невеста моя! Схитил ее у меня князь Ряполовский. Не дом мой, не добро мое – душу мою похитил, злодей! Народ, скажи, что делать? Вот отымаем мы у бояр все, что они схитили неправдой… а что делать мне с нею, с душой моей?
Кто-то обнял Тихона за плечи, заглянул ему в глаза своим закоптелым, морщинистым лицом, улыбнулся.
Тихон глянул – чернец. Тот самый.
– Ты чего ж нас спрашиваешь? – молвил он. – Ты ее спроси! Ее! – махнул он кровавым топором на княгиню.
– Уйдешь со мной, Анна? – шепнул ей Тихон, протянув обе руки. – Домой! К Студеному морю! Чего молчишь? Где муж твой? Народ-то волен овдовить тебя!
– Не знаю я, где супруг мой! – выговорила Анна. – А народ волен и в жизни и смерти.
– Уйдем же! – хватал ее за руки Тихон.
– Как отвечу, Тихон Васильич? – шепнула Анна. И крикнула отчаянно – Я ведь в законе! Венчанная я! Любила я тебя, Тихон, и люблю, да мужняя я жена. Перед богом обещалась.
– В Сибирь уйдем, Анна! С Сибири выдачи нету! В леса темные! На синие реки!
С каждым его словом Анна сникала все и ниже и ниже.
– Убей – не могу, Тиша! Паньшины мы. Ежели такова моя доля – божья воля! Так тому и быть – в аду гореть!
Еще ниже сникла Анна, как вялый цветок.
– И непраздна я уже, Тишенька, – шептала она.
Простой народ оцепенел, подавленный: Дождем пролилось на него человеческое горе, горе горькое двух сердец, рвавшихся друг к другу, крепкой любовью обреченных на вечную муку.
Тихон опустил голову, уронил обе руки вдоль тела – загремел, падая, топор.
Стрелец в лисьем колпаке скакнул вперед:
– Уйди, княгиня, от греха! Не ровен час! Народ, круши все!
И ударом сабли располосовал княжью постель.
Анна вскрикнула, закрыла лицо руками. Сенные девки с воплем подхватили ее под руки, вывели из постельной, уволокли, спрятали на погребице…
Одиноким деревом Тихон стоял среди народного урагана, бушевавшего в ряполовских хоромах. Очнулся – кто-то прыщет ему в лицо водой.
Перед ним снова стоял тот чернец, держа ковш с крестом на резной ручке.
– Ишь как обомлел, сердешный! – говорил черный человек с доброй улыбкой, зубы его сияли. – Баба-то жжется! Или через бабу переступить не можешь? Дерзай, брате! Армаггедон впереди, великие испытания. Враги встают нэ Русь. Иди, брате, трудным путем!
Не понимая слов монаха, а сердцем чувствуя теплоту сочувствия, шатаясь вышел Тихон со двора, побрел к Москва-реке. Июньский день сиял, блистали Кремлевские соборы, царев Верх, но все казалось словно прикрытым черной фатой. Народ стал далек, душа пуста. Он, как глухой, ничего не слыша, перешел мост и оглянулся на Болоте. Над черной большой избой с двумя заплатами – пристроеньем – на высоком шесте торчала рыжая елочка, висела сулейка…
Страшен был царев кабак, а делать нечего. Тихон толкнул дверь – пусто.
Первый ковш Тихону принес сам целовальник – ярыжки кабацкие тоже поразбежались. От того первого в жизни ковша все закачалось перед Тихоном, черные стены с паутинами ушли прочь куда-то, остались только очи Спаса милостивого, невозмутимо сиявшие в полутьме узнавшему горе и тяготу земную человеку.
Тихон сидел в кабаке до ночи, пришел в кабак и сегодня с утра.
Крики, вопли, брань, дым и пепел пожара, измолотый труп Чистого, безголовый Плещеев ровно и не бывали.
– Тихон Васильич! Ты? – раздалось над ним.
Тихон приподнял тяжелую голову. Над ним склонилось белозубое улыбающееся лицо.
– Ульяш?
– Тихон Васильич! Вторые сутки ищу тебя по Москве… Дяденька Кирила Васильич с ног сбились! Думали, уж тебя в Земский приказ взяли или убили где до смерти… Пойдем домой, Тихон Васильич! Из Устюга письма пришли. Батюшка тебя домой требует. Ищем-ищем, а он вона где! А где ж ты ночь изволил гулять?
Тихон поднялся из-за стола, уже спокойный, крепкий, как яровая сосна. Осмотрелся, схватился за голову, вспомнил мутную, хмельную ночь в Стрелецкой слободе, Устьку, стрелецкую женку, утреннее солнце в малой горенке. Рукой провел по лицу.
– Идем домой, Ульяш! Спасибо, что нашел… Всему этому конец! – тихо сказал Тихон, поднимаясь со скамьи. И повторил: – Конец!
Глава тринадцатая. Ночные мечтания
Новоспасский монастырь – сторожа московская, крепость стоит в зеленых от луны стенах, высоко над Москва-рекой. Тонет, монастырь в горячую эту июльскую ночь в старых деревьях. Золотой купол Преображенского собора выше самых больших берез горит свечой над склепами лежащих там бояр Романовых. Тихо. Скрипнула дверь, по плитам двора стучат пудовые сапоги привратника отца Анкудима, огонь фонаря ползет на колокольню, колокол отбивает время:
– Полночь!
В своей келье на жестком, монашеском ложе лежит архимандрит Никон. Полный сил, лежит он не так, как положено по уставу монастырскому – скромно, укрывши все тело, до шеи; лежит навзничь, богатырские руки закинуты за голову, борода всклокочена вверх. Красная лампада напротив освещает большой образ Христа – царя царей, восседающего на престоле в золотом облачении, в архиерейской митре, с евангелием в левой руке, могучей десницей благословляющего вселенную. Грозно лицо Христа, строго сдвинуты брови, видна во всем сила и власть божьего сына.
Царь!
Никон не спит, мысли летят в голове, ровно чайки над родной Волгой. Или впрямь правду нагадал, наворожил ему, Никону, тот мордвин, что вышел внезапно на весеннюю поляну, где мальчик Никитка заслушался кукушки, обещавшей ему долгую-долгую жизнь? Хром, лядащ был ведун, зеленым льдом светились из-под седых бровей косые глаза. Седые волоски шевелились у тонких губ, облепивших беззубые десны.
– Быть тебе, молодец, царем, – прошелестел старик. – А то и поболе.
И стал уходить, шатко переступая по цветкам, – белая рубаха, портки, онучки.
Вот он, мальчик Никитка, сын крестьянина Мины из села Вальдеманова, вотчины стольника Зюзина Григория Григорьевича, стоит в своем дворе, громко плачет: на него топочет ногами, словно бревнами в белых онучах, в липовых лаптях, мачеха в рогатой кике, бусы трясутся на толстой груди. Злые у мачехи глаза, сжила бы со свету мальчишку, только отец и спасает. И сует как-то поутру отец в руку Никитке полтину денег, сам плачет: уходи, мол, от греха, забьет она тебя, сиротку!
Намедни чего сделала: мальчонка в печку залез, ну, погреться– она и затопи печь. Отец спас – дрова повыкидывал из печки с огнем, вытащил сына.
И ушел двенадцатилетним сироткой Никитка из дому, ушел в монастырь Макария Желтоводского, в темный лес, на трудную жизнь.
Лесные русские пустыни – это не славные синайские, египетские, сирийские, палестинские пустыни, что описаны в «Житиях святых». Там каленые, рыжие пески, скалы, развалины засыпанных богатых городов – убежище львов, гиен, шакалов да змей. Туда бежали люди от шумной, соблазнительной жизни больших городов, от дьявольской: красоты, распутного богатства, от власти бушующей плоти, чтобы обуздывать, укрощать себя. Русские же отшельники уходили в лесные, легкие свои пустыни, не мучить плоть, а строить на этой земле светлую, мирную жизнь. На Руси ведь не палящий, знойный юг, а тихий, прохладный север.
Эти лесные пустынники знали твердо, что самый первый, самый тяжелый грех – это уныние, когда человек думает, что бог его забыл, что ты никому уж не нужен, что все, что кажется тебе добром, – только мерзость, и нет тебе, человеку, никакого выхода, спасенья.
Когда мальчик Никитка, оплакивая и разлуку и радуясь освобождению, пришел в тот монастырь, там стояло несколько избушек, где жило тринадцать человек братии, да еще одна изба побольше, под крестом на крыше, храм.
Никита учился у старцев грамоте, пенью, письму, чтению, крепко работал, корчевал пни, пахал пашню, проходил трудовую школу и вместе с тем школу жизненного подвига.
Никита пробыл там пять лет, вернулся в родное село могучим юношей, схоронил скоро всех своих, женился, стал деревенским попом в девятнадцать лет. Жил счастливо, немудро, любимый паствой, перебрался на приход в Москву.
В Москве поп Никита схоронил одного за другим всех ребят. Потрясенный непрочностью земного счастья, уговорил он в отчаянии жену постричься, а сам побрел на Соловки, где и принял монашество с именем Никона.
В студеном Белом море, на острову в белокаменных стенах стоит славная Соловецкая обитель старого новгородского строенья, покоятся там ее строители – Зосима и Савватий. Блещет она золотыми куполами, белеет стенами да башнями, стелет над морем густой звон, крепки ее здания, богаты ее трапезные, где в праздники кормит обитель по пять тысяч гостей – богомольцев, и всем хватает.
Поля и огороды монастыря вспаханы разумно, за леском, чтобы всходы не зазябли. Кузница стоит большая – ставили хлыновские богомольцы. Монахи да трудники куют здесь день-деньской ножи, топоры, косы, серпы. И железо тоже свое – из Кемьского уезду, из ржавых болотин. Шумит рядом ручей – стоит мельница, что крутит точила, – точат монахи тут по триста кос, четыреста пятьдесят топоров, тысячу ножей в день.
Неподалеку – дом в два жилья каменный, своего камня, – кожевенный завод, выделывает шкуры – коровьи, оленьи, тюленьи, нерпичьи: это на непромокаемую одежу соловецким славным рыбакам – рыба соловецкого засола знаменита по всей земле.
Весь большой остров изрезан каналами между пятьюдесятью его озерами – тяжести по воде двигать куда легче. Есть подель[66]66
Верфь.
[Закрыть] – строит рыболовецкие суда, есть сухой док – для их ремонта.
Кирпич дает для строек свой кирпичный завод. Работают и в нем споро, молча, разве псалом запоют.
Все это монастырское хозяйство заведено было еще при игумене Филиппе, том самом, что задушен был Малютой Скуратовым по приказу Ивана Грозного: не учи царей правде!
Летописец Соловецкий так повествует об этом делании игумена Филиппа:
«При Филиппе-игумене разведены на острову олени да коровы. Поставлены на промыслах соляных в Колемже два црена[67]67
Большие сковороды для выпаривания соли.
[Закрыть], да потом еще два. Да на Луде стали варить соль же.
Да еще Филипп-игумен мельницы делал да ручьи копал– к мельницам воду подводил всюду. Да дороги делал, да двор коровий великий поставил в Мукосельмах. Да на Бараксе двор поставил на кирпичное дело, печи да амбары.
Да сделал Филипп-игумен наряд – веяти рожь мехами, водяной силой, мельницей.
Да допрежь того, глину на кирпич копали людьми, а ныне волом – один пашет, что допрежь многие люди копали. И глину на кирпич мяли руками, людьми, а ныне мнут конями. Да и при стройке на церковь воротами кирпич подымают, и брусья, и известь, и всякий запас подымают конями же!»
Разумный хозяйственный порядок учредил в монастыре игумен Филипп, и, убиенный, положен он был там же наблюдать за ходом дел своих, чтобы люди всегда молились, днями работали, вечерами учились хорошему и полезному. И видит, знает Никон дела мученика-митрополита.
Завести бы такой порядок не в монастыре только, а по всей земле! Чтобы игумены правили вместо воевод, чтоб сам царь слушался божьей правды!
Однако жить в большом монастыре среди трудов и братии не стал Никон, любил он уединение, надо было ему вынашивать свои мысли. Ушел он в Анзерский уединенный скит на другом высоком острову Соловецкого архипелага, поставил сам себе избушку среди болот, в безлюдье, шесть дней молчал, а в субботу шел в скитский храм, куда сходились другие отшельники. Всю ночь на воскресенье пели чернецы псалмы, утром служили обедню и расходились в безмолвии.
Полтора года прожил тут Никон-иеромонах, копил в одиночестве великие силы да огненные мысли. Да обидел его начальный старец скита Лазарь, сделал не по его, не по Никону. Вспыхнул впервой Никон могутным гневом, однако задавил гнев в себе, только ушел из скита, с малого Анзерского острова. Уже была ему нужна широкая земля, потому что силы в нем росли.
И, как некогда отважный Юлий Цезарь, в утлой лодье, сам-друг с безвестным спутником, в ночную бурю пустился Никон через море.
И победил. Выкинуло море лодку на берег, и Никон направил свои стопы в обитель на острове на Кожеозере. Нищ и убог явился Никон туда, ничего не имел он, кроме двух богослужебных книг, которые он и вложил в монастырь как необходимый при поступлении в обитель вклад.
Обитель Кожеозерская была бедна – незадолго перед этим в пожаре сгорели два храма. Зато люди в обители были сильные. Никон стал под начало к отшельнику и подвижнику Никодиму, в прошлом московскому ремесленнику, кузнецу, что уже тридцать шесть лет пребывал в затворе. Были в монастыре же пострижены Львовы – брат Боголеп, в миру боярин Борис Львов, да его родной брат – в миру думный дьяк Григорий Львов, люди опытные в мирских и государственных делах, с которыми подолгу беседовал Никон, приходя из лесного уединения.
Братия монастыря скоро увидела, что в ее ряды стал сильный духом человек, и когда обитель овдовела – скончался ее настоятель, избрала своим игуменом Никона. Игуменом Никон стал хорошим – в самом уединении он всегда же стремился к тому, чтобы быть первым, чтобы править.
Кожеозерский монастырь процвел в его хозяйских руках, прибыло число братии, братья Львовы внесли крупные вклады, царь Михаил прислал в дар монастырю псалтырь в серебряном окладе, а главное – пожаловал царь монастырю в вотчину деревню с полями, лугами, рыбными ловлями, да еще рыбные ловли на озере Онего, да право каждый год покупать в Вологде и Каргополе соли две тысячи пудов, беспошлинно.
Пышными, строго уставными стали церковные службы в монастыре, сладко, красиво зазвенело пение. До всего доходили заботы крепкого игумена, и сам он жил чисто, как свеча перед господом, и слава росла о нем не зря по всем окрестным селам, озерам, монастырям.
Лютой, снежной зимой 1646 года был игумен Никон вызван в Москву. Москва согрела его сердце. Кипучей жизнью жили ревнители благочестия – кружок протопопа Степана Вонифатьева, царского духовника, а Ивана Неронова, протопопа, знал Никон еще по Макарьевскому монастырю. Пышен стал царский двор, росла торговля, крепла Сибирь, все время шли со многих земель посольства в Москву. Нужно было поднимать церковь – молодой царь только и думал об этом.
Румяным морозным утром протопоп Иван повез игумена Никона в своих санках в Кремль, к царю. Никон всю дорогу молчал, слушал наставления, как говорить с царем… Волосы из-под скуфьи поседели от мороза, а в царской передней и в комнате сладко пахло березовыми дровами, мехами от боярских шуб, муравленые затейливые печки топлены жарко дворцовыми истопниками, чисто протерты, сияли лампады перед образами. И государь-то, молоденький, в курчавой бородке, чернобровый, румяный, улыбающийся белозубо, в красной рубахе с низанным жемчугом воротом, красивый и смущающийся как девушка, подошел к Никону под благословение, поцеловал, дивясь на богатырскую руку, поднял на монаха серые большие глаза.
Перед царем стоял могучий гигант черноризец, широкоплечий, некрасивый, долгоносый, с бородой веником, закрывающей шею, с острым взглядом зелено-серых глаз, что годами одиночества прикованы были к иконам, глаз одинокого отшельника, насквозь видящего людей, жившего в темном лесу, в избушке, куда приходили звери, человека медвежьего склада, человека воли и силы на пятом десятке лет трудной, подвижнической жизни.
Кругом стояли бояре в парчах да шубах, хитрые, умильные, дышало березовое тепло печек, мягкие ковры скрадывали шумы, придворный протопоп заглядывал в глаза и улыбался царю так, что даже юноша царь уже давно понял, что нельзя таким лицам поручать своей царской воли.
А великан говорил твердо, сильным, медвежьим голосом, как труба, будто Русь крепкое православное царство, что она объединит все земли, нужно только изгнать из нее пороки, укрепить добродетели, почитать церкви. И у царя сладко кружилась, плыла в мечтаньях голова.
Было теперь кому все это делать!
Так в то морозное утро взошла над Москвой, над московским народом заря «богоизбранной, богомудрой двоицы» – Алексея-юноши да Никона-старца. Царя и патриарха.
Не вернулся больше Никон-игумен в свою лесную, каменную глушь, на Кожеозеро, – патриарх Иосиф живо возвел его в сан «архимандрита», что означает «начальник пещер». Так стал Никон настоятелем Новоспасского монастыря.
С торжеством Никон надел себе на голову впервые золотую митру. Или исполнялось предсказанье колдуна?
Царь приказал новому архимандриту каждую пятницу рано утром бывать в Кремле, присутствовать при его, царя, вставании для душеполезной, на дела вдохновляющей беседы. Царь и сам часто бывал в Новоспасском, на могилах Романовых, и всегда беседовал с Никоном.
Быстро подымался бывший мальчик Никитка, прокладывая себе дорогу, словно в дремучем лесу, среди хитрого, себялюбивого боярства. Среди дворцовых интриг, при молодом, нестойком, впечатлительном, горячем юноше царе легко погиб бы Никон, если бы не сумел укрощать своей бешеной, крутой воли, не обуздывать до времени своей властности, являясь в образе тихого ходатая народного.
И Никон «печалуется» о несчастных, о вдовах, сиротах, просит за обиженных воеводами, судьями, и просьбы его пред царем всегда успешны.
Никон после беседы с царем сидит в Боярской думе, где он осторожен, умерен во мнениях. Его советы всегда бесспорны, не могут они быть не приняты, не могут вызвать отказа. Это он, Никон, настаивает на отмене соляного налога– налог тот ведет явно к бунту. Это он, Никон, против страшных кабаков. И с Никоном, за Никона все, кто смеет болеть душой за народ, за землю.
Слава широкими кругами расходит вокруг Никона. Он становится первым среди ревнителей благочестия. За него и стряпчий царя Федор Михайлович Ртищев, что каждое утро и вечер одевает и раздевает царя, запросто беседует с государем. А Ртищев – православный человек, он плачет, читая «Жития святых», и вместе с тем он просвещенный, образованный человек, знает польский, латинский, греческий языки. Ртищев – смелый человек, спорит с иностранцами– католиками и лютеранами – о вере. Он – головой за Никона.
За Никона и горячие ревнители благочестия – простецы-протопопы, что живут вне Москвы и болеют душой о том же самом – и Данило из Костромы, и Логин из Мурома, и Лазарь из Романова, и Никита Добрынин, и ясноглазый, огнепальный богатырь поп Аввакум с Волги.
И через кружок ревнителей, через восхищенного царя, властью престарелого патриарха Иосифа Никон энергично помогает через церковь всем, кому может, даже Земскому двору; он заботится о благочинии Москвы: перед Великим постом 1646 года, 16 февраля, по церквам читается патриаршье послание к верующим, написанное по совету Никона.
«Пост – время свято, проводить пост следует без пьянства, ходить в церковь. В храме стоять с благоговеньем, в молчаньи, в любви, без перешептыванья. Попы должны служить в полном облаченьи, не выпрашивать во время служб милостыни под страхом запрещенья. А те миряне, что не будут поститься и исповедоваться, будут переданы патриархом царю для казни».
Через год, тоже перед постом, было выпущено другое послание, уже гражданского порядка:
«Заканчивать работу, закрывать лавки, торги, службу– в субботу за 3 часа до ночи, т. е. до захода солнца, с первым звоном к вечерне, и не работать до 5-го часа дня в воскресенье. Также и в господни праздники. Зимой закрываться за один час до захода солнца, а работать на следующий с 4-х часов. Во время крестных походов – не торгует и не работает вся Москва».
Слава пошла среди народа о стройной чинности богослужений в Новоспасском монастыре. Но этого мало. Весь народ московский любит пышные зрелища. Царь тоже любит пышность – она укрепляет его власть, славу и силу, пышность укрепляет обаяние государства. Борис Иваныч Морозов тоже был за пышность – она сдерживает буйность народа. И все поддерживали в этом Никона, который создавал пышные зрелища.
Еще недавно, зимой, вся Москва встречала во главе с царем да патриархом у Яузских ворот образ чудотворного Спаса Нерукотворного из Хлынова. Икону поставили сперва в Успенском соборе, а потом, когда был отстроен собор в Новоспасском, поставили ее туда.
Приехало тогда же посольство с Украины на Москву – просит помощи Богдан Хмельницкий, гетман, против поляков. И старая идея объединения православных земель Украины и Белой Руси под Москвой снова звенит в разговорах молодого Ртищева с юношей царем. Она воодушевляет и ревнителей благочестия, – надо только, чтобы на Руси для этого был сильный духом владыка патриарх.
Никон не может заснуть – мысли все шире, все увлекательней бурей гудят у него в голове. Садится он на постели и молиться не может. Душна июльская ночь.
С месяц тому назад в Кирилловский монастырь на Белое озеро увезли под надежной охраной сотни стрельцов Бориса Иваныча Морозова. Уехал сильный человек. Один изо всех бояр только Морозов смел на него, на Никона, глядеть с легкой ухмылкой. А теперь нет Морозова, все свободно!
Ежели он, Никон, облегчит народ от налогов, от правежей– прославит его народ, побежит за ним! О, Никон знает народ! «Народ – дитя! Власть церкви для него выше всех властей, а патриарх – глава церкви. Он – выше царя. Сказывают, в Еуропе папа одного короля проклял, отлучил от церкви, так тот небось пришел к воротам папского замка босой по снегу, с веревкой на шее, в рубище нищем. Смирился гордец перед молнией божьего гнева! А царь Алексей мягок! Не посмеет пойти против бога! Эх, управил бы я землей, как бы мне в руки такую власть!» – думает Никон.
Чу, в ворота застучали, фыркает конь, слышны голоса, гремят затворы, торопливы шаги по лунному монастырскому двору.
– Господи помилуй, что случилось?
Стук в дверь, слышен голос отца Нифонта, служки:
– Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
Архимандрит Никон уже набросил кафтан, стал под образа.
– Аминь! – возгласил он.
Дверь со скрипом отворилась, в руке Нифонта блеснул поднятый фонарь, стало видно, как, согнувшись в поклоне, входит в малую келью боярин Хитрово, веселый, румяный, борода бобровая.
– Отец архимандрит, – молвит он тихо, – великий государь приказал довести тебе: владыка Афанасий, митрополит Новгородский, преставился…
Архимандрит Никон молча повернулся к образу, широко перекрестился, согнулся, как пружина, в крепком стане, повторил поклон три раза.
– Царствие небесное владыке митрополиту! – сказал он. – Божья воля!
А радость взводнем хлынула под самое сердце.
Не зря пригнал царь за полночь боярина с такой вестью! Ушел еще один с дороги, которую предсказывал тогда лядащий колдун… Путь в Новгород Великий – свободен!








