412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Черные люди » Текст книги (страница 19)
Черные люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Черные люди"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)

Крепко спал Селивёрст в пуньке под тулупом. Проснулся, как солнце алым золотом зажгло все щели в плетнях, сел на пахучем сене – пылинки пляшут в солнечных лучах. Вышел, умылся из охолодевшего оловянного рукомойника у избы, утерся подолом рубахи, помолился на собор. Сел на бревнах, сложенных у ворот. Надо ждать!

Утро ядреное, что яблочко крепенькое, в тенях кое-где на пожухлых кудрявых плетнях сверкает еще первый, непрочный заморозок.

Заблаговестили к ранней обедне.

Двор оживал, закипал делом. Ворота дворник распахнул нараспашь, за воротами площадка небольшая, ее обступили башни высокие рубленые. Над избами дымки. На площади уже торг утренний, с площадки во двор люди бегут – и русские, и местные в расшитом шерстями меху да в замшах, въезжают, выезжают подводы.

– Эй! – кричит середь двора курносый парень в красной рубахе, большие пальцы рук заложив важно за поясок. – Эй, к амбару заезжай! Иль впервой?

Под свежим ветром березка скосила зеленые косы свои с желтыми уже косоплетками, бросила их по ветру, сквозь березку – лиловый, ветровой Енисей, на нем белые гребешки.

Пашенный человек невозмутимо сидит на возу, дергает вожжами, монгольская его лошаденка ярится, бьет задом, скачет на дыбки передом.

Рослый тунгус со связкой мехов в руках – принес сдавать – смеется, скаля белые зубы.

– Чего его коняка, однако! – говорит он миролюбиво, идет в счетную избу.

Все больше людей снует между избами да амбарами – тащат тюки, мешки, бочки катят, подводы везут товары со двора через площадь, в Водяные ворота под башней, мимо стрельцов, что дремлют, опершись на бердыши, под греющим солнцем.

На реке грузятся ранней этой осенью дощаники, пойдут реками к Уралу, за Камень, в Устюг, Архангельск, Вологду, в Москву, чтобы поспеть к самому Рождеству[88]88
  25 декабря.


[Закрыть]
.

Во двор вывела толстая мамка гулять поутру Васеньку Босого, толстоногого, в суконном кафтанчике, в шапочке с лисьей опушкой. Быстро проходит в счетную избу из горницы Тихон Васильич, нагнулся к сынку, нахлобучил ласково ему шапочку, бежит дальше.

Нет теперь в Тихоне и следа былых сомнений, от которых он мучился, почитай, всю ночь. Указывает, приказывает, словно ткет ковер, шьет овчинное одеяло прикрыть Сибирскую землю. И снова кричит:

– А кто кормщиком пойдет с дощаниками?

Крикнул «кормщик», а кормщик-то ведь Селивёрст!

Ахти, совсем про него забыл, про друга-то! Он – к окну, видит – сидит Селивёрст смирно, ждет.

– Ребята, – кричит Тихон, – шумните мне мужика, вон у ворот, на бревнах! Ишь ведь Марья-то, не напомнит…

Идет Селивёрст между столами, большой, широкий, как бы чего не задеть.

– Прости ты меня, Селивёрст! Запамятовал за делом.

Взгляд у Тихона ясный, твердый, не тот, что был вчера.

– Пойдешь с твоими на всход солнца, – говорит он. – Бог даст, доберетесь до Хабарова. Будете на Амуре соболей ловить да на полдень пробираться, доколе мочно. А я тебе помогу. Отселе… Так давай ищи товарищей.

Кланяется Селивёрст в пояс по-ученому – шесть счетов просчитать вниз, пальцами землю тронуть – да в шесть счетов вверх подымается.

– Спаси бог! – говорит он. Улыбается. – Много довольны. Согласны мы.

– Сообща будем Ярофею помогать, – говорит Тихон, постукивая пальцами по столу, и вдруг вскидывается: – Ай, обеспамятел я! Ты что ж, завтракать иди. К бабе. Она тебя накормит.

И, вспомнив грозное лицо Марьи, хмурится.

– Дай-ка я с тобой пойду. Так-то верней.

У выхода строчивший на колене отписку в Устюг подьячий, подняв одну бровь, посмотрел на хозяина, поскреб гусиным пером за ухом.

– Обеспамятел и то ты, Тихон Васильич! – сказал он. – Воевода-то еще с утра вдругорядь по тебя присылал. Аль не помнишь?

– Ахти! – вскрикнул Тихон, вскакивая и тенясь за кафтаном. – Селивёрст, ты погодь. Вернусь я. Посиди!

– Спаси бог! – снова сказал, кланяясь, Селивёрст. – Много довольны.

Тихон боком между столами выбрался из избы, застегивая на ходу кафтан. Приказный следил за ним, вертя головой:

– Ишь понесся! А не скажи – все забудет! Дела!

Воевода Пашков вершил дела. Стол под красным сукном был завален длинными свитыми склейками, в избе было душно, уж больно людно. Все как в Москве, только разве беднее, подьячие поплоше, порванее. Земские ярыжки притащили только что мужика, хвалился тот – всякий-де он заговор знает, может и зверя на ловца пущать. Колдуна, седого старичишку, привели, протолкнули к столу перед воеводой – тот трясется от ветхих лет на согнутых ножках, сам в лапотках, в онучках белых, но зеленые глазки посверкивают на воеводский лик остро и умно.

– Ты что ж, колдун? – спрашивает воевода.

– А как же, милостивец! Колдун я, Христовым именем кормлюсь. Я-то…

Но воевода уже обращался к Тихону:

– Тихон Васильич, поздорову ль? Садись вот рядком. Вести есть. Хабаров-то ваш человек?

– Ага! Устюжский! Посадский. Здрав буди и ты, Афанасий Филиппович! – выговорил Тихон, опускаясь на скамью рядом с воеводой. – Пошто кликал?

– Дело есть! – близко дышал воевода в лицо Тихону густым запахом перегара и чеснока. – Тайно хочу тебя упредить: пишут мне из Тобольска отписку – проехал с Москвы человек. Посол. К Хабарову, дворянин Зиновьев!

Воевода поднял толстый палец:

– Не просто едет. А, сказывают, везет он, дворянин Зиновьев, с Москвы, от государя, тому Ерофейке Хабарову милостивую богомольную грамоту, да гривну на шею золотую, да людям его три ста гривен тож серебряных. Чуешь?

– Награждение?

– Ага!

– Вон куды Хабаров выходит, в великие люди! Значит, теперь торговых охочих людей со служивыми верстать будут в одну версту. А как так можно?

– Государь, поди, указал, как! – отошел от вопроса Тихон.

Глаза воеводы, маленькие, острые, смотрели встревоженно.

– Так ты, ежели Хабарова-то знаешь, ты мне подмогни. А то, ежели он теперь заместо воеводы будет, нам тоже ухо востро держать надоть. У тебя на Москве-то кто есть?

– Дядя, Кирила Васильич Босой.

– Где сидит?

– Московский знатный гость. С Сибирским приказом работает.

– Так ты, Тихон Васильич, отписал бы ты тогда, мы-то с тобой – рука руку-то моет – всегда ладно живем. Хе-хе-хе! Ты отпиши теперя в Москву, как писать будешь, а то…

И Афанасий Филиппович подмигнул глазком из-под волос:

– Как бы дурна не было какого… Чего нам ссориться?

Глава шестая. Война

Московской гостиной сотни именитый гость Кирила Васильевич Босой этим июньским вечером приказал, чтобы его тележка была готова с утра: ехать на Девичье поле на царский смотр. Давно об этом объявляли по церквам, по площадям да по торгам кликали бирючи:

– «Да чтоб дворяне и дети боярские на нашей службе были против указа все в сбруях – латах, бахтерцах, в панцирях, в шеломах, в шапках мисюрных[89]89
  Род шлема (египетск.).


[Закрыть]
. А которые с саадаком ездят – у тех было бы еще по пистоли или по карабину. А у коих боярских людей пищалей не будет – у тех было бы по рогатине или по ослопу[90]90
  Окованная дубина.


[Закрыть]
, и быть им всем в однорядках крашеных. И мы их по службе нашей изволим смотреть сами или боярам да воеводам нашим велим смотреть, и на конях и пеше».

Постарел, сдал за прошедшие годы Кирила Васильич, борода пошла проседью, что темный лес белой березкой, виски побелели, трудно уж справляться с делами – размахнулись они, дела-то, все больше да больше, от Москвы до Амур-реки, до самой Богдойской земли.

А нужно самому рать поглядеть, свой глаз – алмаз! Как воевать начнут, будет не легче. Ратям все готовое подай, а кому готовить? Им, торговым да промышленным людям. Хорошо, ежели все счастливо будет, а война-то дело такое, что бабушка надвое говорит. Самому посмотреть надо, как и что, – все равно в приказах спросят.

Едучи ранним утром Чертольем да Остоженкой под тарахтенье колес по бревнам мостовой, любовался Кирила Васильич московскими садами – первым садовником-то был сам царь Алексей в своих кремлевских да замоскворецких садах. Даже на окраинных улицах здесь избы да хоромы тонули в деревьях – в березах, в липах, в сирени, в плодовых садах, а сквозь тынов, сквозь раскрытых ворот пестрели цветки.

Из-под рубленой башни Чертольских ворот Земляного города на версты легло зеленое Девичье поле, лука Москва-реки ясна как зеркало, впереди блестят золотом кресты да главы Новодевичьего монастыря.

Утро душистое, день воскресный, благовест, народ приоделся – мужики в шляпах с цветками, бабы в платах пестрых, идут семьями, ребятишки бегают. Кричат, смеются.

Любит народ смотреть свое войско, ровно в зеркале видит в нем свою силу, любуется. Народ подымает, растит, выхаживает свои рати, рати подымают, волнуют, надмевают народ. Народ валит валом поосторонь улицы, рать идет улицей. Кирилу Васильича высадили из тележки. Куда там проехать! Стал он в середь посадских, тянет шею, смотрит.

Бьют барабаны. Идут стрелецкие полки по сотням, в красных, синих, лазоревых, темно-зеленых, желтых, малиновых кафтанах с цветными ворворками[91]91
  Петлями.


[Закрыть]
, в цветных же сапогах, блестят под солнцем бердыши, сабли, ружья, полощутся цветные знамена – красно, утешно смотреть. Лица бородатые, загорелые, дерзкие, блестят зубы.

Подымая пыль к синему небу, прошел московский Государев конный полк, что всегда с царем и при посольствах охрану держит. Кони, аргамаки татарские, по мастям в сотнях подобраны, в уборах наборных серебряных, каменьем саженных, молодцы все красивые – бородки расчесаны, усы завиты, идут по сотням: сотня стольников, сотня стряпчих, сотня детей боярских, сотня дворян московских, сотня жильцов.

В Государевом том полку идут сами помещики, боярские дети, дворяне, что получили для службы поместья, служат они двором. За ними идут конные полки поплоше – городовых дворян из разных городов. Идут и едут на конях иноземные полки – рейтарские, за ними пешие – солдатские.

– А вот квас – про всех вас, малиновый квасок, хлебни глоток! – звенит молодой парень, с едва пробившимися усами, несет на голове огромный жбан, а кругом стана на поясе висят ковши. Стал на углы, жбан поставил на землю. – Хлебный, ледяной, хлебни, дорогой! – задорит голос. Люди собираются, толпятся, звенит медь, падая в деревянный ковш.

Идут конно татарские полки из татарских мурз да новокрещеных, седла с высокими арчаками, сидят люди по-своему, горбатясь на коротких стременах, скалят зубы в реденьких бороденках, шапки острые с рысьим мехом, саадаки, пики, кривые сабли.

В толпе улыбки мужчин, испуганные взгляды женщин.

– Ишь, косоглазые! А давно ль вы нас заставляли шапки ломать? – слышен бас.

– Ништо, брате, все теперь православные! – отзывается редкозубый дьячок в лисьей, несмотря на жару, шапке.

– Сироты казанские! Известно! – смеется женский голос.

За татарскими полками идут городовые полки – пехота из датошных людей ближних к Москве уездов – туляне, каширцы, рязанцы, муромцы, в сермяжных одинаких однорядках, кто с огненным боем, кто с луком, со стрелами и саадаком, с копьями, с топорами, с коваными ослопами.

На Девичьем поле широко при дороге – палатки, лари, скамьи: торгуют питьем – квасом, сластями – орехами, жамками, рожками, горячей снедью на жаровнях, пахнущей горячо и остро. Около избы-кабака с шестом, на котором торчит зеленая елочка и висит сулейка, – пьяный гул, раздается песня.

С Кремлевской башни донесся бой часомерья – пробило четыре часа дня. Едет из Кремля на Девичье поле царев поезд. Гул растет, оглушает. Царь Алексей в золотной одежде, на белом жеребце, окруженный боярами, дворянами, рындами в белых кафтанах, с серебряными топорами на плечах. У царя на голове, переливаяся искрами, шапка сибирская, опушенная соболем, увенчанная крестом, в руках скипетр да держава.

Кирила Васильич инда шею натрудил, рассматривая царское шествие, а на тяжелый жезл в руках царя улыбнулся:

– Кто теперь подойдет с челобитной? Небось побоятся!

Перед царем трое вершных везут на высоком древке с распорами огромное царское знамя – шелковый плат цвета подрумяненного сахара с широкой белой каймой. На знамени шелками, золотом да серебром вышит царь Константин Великий со знамением креста в облаке. Золотая вязь гласит: «Сим победиши!»

Медленно едет царь, народ валится на колени, звонят колокола, бьют барабаны, войска, что уже выстроились, кричат перекатами боевой клич:

– Москва!

Далеко уже царь, а народ все еще не подымается с колен:

– До чего ж силен государь!

На зеленом некошеном лугу под самым Новодевичьим разбит белый шатер с золотыми маковками – царская ставка. Государь подъехал к шатру, стряпчие подбросили красную скамейку под стремя, царь зашел в шатер отдохнуть, а как вышел – на высоком, сукном алым крытом помосте Великий государь патриарх Никон начал молебен.

Все войско приняло оружье в левые руки, скинуло шапки и – словно прошла волна – закрестилось. Скинул шапки и тоже закрестился народ.

Сладкоголосо и заливисто пели царские певчие дьяки, а патриарх в сверкающей шапке, в пудовом золотом облачении служил вдохновенно. Все исполнялось, о чем предсказывал тогда в лесу старый мордовский колдун.

Титул Никона – Великий государь – показывал, что патриарх владел ныне не только силой молитвы: эта огромная вооруженная сила, эта рать, протянувшаяся от Новодевичьего монастыря до Земляного города, была в божьей воле, а божьей волей ведает он, патриарх Никон. Сила скоро эта ударит по католической земле, по Польше, сломит гордость папы римского.

Он, патриарх Москвы, превзойдет в своем могуществе папу римского, он восстановит славу плененного Константинополя. Москва есть Третий Рим, а четвертому – не бывать!

– Москва! – кричали войска. – Многие лета! – кричал народ.

Войскам было выставлено угощенье. Все понимали, все видели, что война хоть еще и не объявлена, а дело решеное.

– Кирила Васильич! – окликнули его из толпы.

Глянул – Стерлядкин, он выше всех, далеко видать, верста коломенская.

– Феофан Игнатьевич! Поздорову ль?

– А то! Смотри, кака сила собрана! Собьем с немцев-то спесь, а?

И Кирила Васильевич кивнул головой:

– Давно пора! Уж больно себя держут с нашим народом чванно. И в торговле никому ходу не дают.

Явно росло соперничество Москвы и Запада. Иностранцы ехали в Москву, торговали сильно, сидели по многим городам на торговых путях, хватались за наживу. Московские люди то ворчали, то возмущались, то смеялись, а при случае дрались с немцами.

Недавно как-то в Москве ночью случился пожар, красным светом залилось небо, забили набаты, народ выскочил из изб, с криком спасал свои животы, решеточные сторожа отпирали решетки на перекрестках, скакали верхом, на телегах везли трубы, бежали стрельцы с топорами, крючьями– ломать и растаскивать избы кругом огня, заливать.

На пожар спешил и большой боярин, начальник Сибирского приказа князь Трубецкой, Алексей Никитыч, скакал по Арбату, как положено, с зажженным фонарем, а навстречу валили с какой-то своей вечеринки пьяные немцы. Вел ватагу шведский резидент, барон Поммеринг, знатный по всей Москве пьяница и безобразник.

Барон потребовал у боярина пути-дороги, спьяну хлестанул шпагой по фонарю, разбил его, потом со шпагой же бросился на боярина. Началось уличное побоище.

Царь жаловался шведской королеве Христине, но безобразнику все сошло с рук благополучно.

Москвичи много говорили про такой случай, говорили, что и польские люди тоже держат себя заносчиво, спесиво. Как до Смуты, а Москва-то была уже не та, что была она до Разоренья!

В Польше выходили книги, где прямо писалось, что «Московское государство сейчас, правда, крепнет, но это только к тому, чтобы скорее ему развалиться».

Возникла даже дипломатическая переписка – польские королевские секретари писали царский титул с «небреженьем»: они пропустили в какой-то грамоте то, что царь Алексей еще и «Карталинских и Грузинских царей и Кабардинския земли владетель». Царь обиделся, отправил в Польшу специальных посланников – двух дьяков из Посольского приказа. Обследовав дело в Варшаве, те потребовали в удовлетворение за царское бесчестье ни много ни мало казни двухсот двадцати двух польских чиновников, виновных в таком небрежении.

Впрочем, Москва тут же признавала, что, может быть, король пожалеет казнить столько своих подданных, и предлагала выход: пусть-де польский король по московскому образцу «отпишет на себя» все имения и поместья виновных, то есть конфискует их, а московскому царю в компенсацию вернет все русские города, захваченные поляками еще при царе Михаиле, в 1634 году.

Поляки затягивали ответ – не то отговаривались, не то просто смеялись, – что обостряло отношения с Польшей.

С издевкой уже смотрели москвичи и на иностранных офицеров – их тогда бежало в Москву из Шотландии, от гражданской войны, немало. Москва смеялась рассказам, как вышел на смотр перед московскими начальными людьми англичанин Яков Стюарт, – ну потеха!

– Тот англичанин Стюарт вышел на испытанье крепко пьян. Видно всем было, что ни штурмовать, ни колоть он не умеет, а как стал стрелять, так и застрелил – ха-ха-ха! – двух своих иноземцев да ранил нашего переводчика Нечая Дрябина.

– Добре худ! – сказал производивший испытания князь Трубецкой и велел отправить англичанина, откуда он пришел.

Поднял гоненье на иностранцев, живших в Москве, патриарх Никон.

Потребовал он сперва от иностранцев, чтобы все они крестились в православную веру.

И вскоре же патриарх с утра разослал по всем иностранным домам в Москве стрельцов, которые царским именем требовали, чтоб все иностранцы выселялись из столицы в поле, на реку Яузу, где были отведены им еще два года тому назад участки, и выселялись бы немедленно, если не хотят, чтобы их выкинули силой, а все товары отобрали бы на государя.

Стрельцы ходили по иностранцам в субботу, а на следующий день, в воскресенье, все встревоженные иноземцы, собравшись в Кремле, выждали, когда царь выходил после обедни в Успенском, упали на колени и подали государю челобитную об отмене указа, заканчивающуюся обычным:

«Царь-государь, смилуйся, пожалуй!»

Государь указал:

«Товары иностранных купцов оставить на месте, в домах и складах на посадах, иностранцам приходить днем туда торговать, а к вечеру уходить в свою отведенную им «Немецкую слободу».

Теперь же огромный смотр еще больше подогревал московских людей против иностранцев: Москва видела свою прямую силу, видела, что могла посчитаться с Западом в прямом бое…

Пятнадцать дней шел смотр, смотрел царь, смотрели бояре и поверяли «естей и нетей» – наличный состав полков по спискам, все снаряжение и вооружение. Все было в порядке.

Война подходила.

В Голландию был отправлен приказчик – закупить замки к пистолетам и карабинам, которые работались дома. Уехал за границу приятель Кирилы Васильевича, подьячий Оружейного приказа Головин – купить там двадцать тысяч мушкетов, да по тридцать тысяч пудов пороху, да столько же свинцу, набирать иноземных мастеров, сколько можно.

В это лето в Архангельск шло много иностранных судов, везли сукна цветные, а больше серо-зеленые – на стрелецкие кафтаны, сталь и медь шведскую, порох да свинец, готовое оружие да еще серебро. По Двине, Сухоне в Вологду плыли густо дощаники, с Вологды обозы бесконечно везли военные грузы на Москву.

Оружейный и Пушкарский приказы разыскивали, набирали себе по всей земле мастеров из городов, слобод, уездов, монастырей – кузнецов и других железного дела людей, платя им поденно и ставя кормы за счет Приказа Большой казны. Работали вовсю специалисты – оружейные кузнецы и бронные мастера Москвы, Новгорода, Пскова, Вологды и других городов, – без устали ковали латы, бахтерцы, зерцала, копья, сабли, железные шапки, ружья.

Сильно работал на войну и Тульский оружейный завод. Там, на глазах у всех, к соблазну всей промышленной Москвы, шла ожесточенная борьба между его иностранными откупщиками[92]92
  Концессионерами.


[Закрыть]
– Петром Марселисом и Андреем Виниусом. Виниус, ловко учтя обстановку, быстренько перешел в православие, надел русское платье, стал называться Андреем Денисовичем и донес на своего компаньона Марсе-лиса, обвиняя его в том, что тот-де бранит его за переход в русскую веру и отказывается с ним пить и есть. По такому доносу у Марселиса царь договор отнял, отдал завод в Туле целиком Виниусу и наградил этого ловкача-предпринимателя пышным званием: «Его царского величества и Российского государства комиссар и московский гость». Впрочем, и Марселис в конце концов получил право работать в Тульском уезде – война, люди-то надобны.

Война требует всегда денег – и воеводы жали народ по всей земле, нещадно ставя недоимщиков на правежи, обкладывая сбором все, что оставалось еще необложенным, выжимали деньги и кабаки – земство трещало от государства.

Под гнетом ясака стонала Сибирь.

В октябре из Москвы двинуты были рати, чтобы занять исходное положение. Боярину и воеводе Василию Петровичу Шереметьеву, да окольничьему Семену Лукьяновичу Стрешневу, да думному дворянину и ясельничему Ждану Васильичу Кондыреву велено идти бы в Новгород и собираться там с ратными людьми: боярину и воеводе Шереметьеву да думному дворянину и ясельничему Кондыреву – в Новгороде, окольничьему и воеводе Стрешневу – во Пскове.

А собравшись на месте со служилыми людьми, велено было потом им выступать за рубеж в мае в двадцатый день и сойтись под Невелем. Оттуда же им следовало уже промышлять[93]93
  Открыть военные действия.


[Закрыть]
над польскими и литовскими людьми и их городами, «сколько милосердный бог помощи подаст»…

Война подходила, накатывалась. Москва чувствовала в себе нетерпеливую силу померяться с Западом. Давно уже в Москву беспрестанно ехали посланцы с Украины, от гетмана Богдана Хмельницкого, что поднял и вел отчаянную борьбу, добиваясь освобождения православного крестьянского населения Украины из-под католической Польши для воссоединения с быстро крепнущей Москвой. Послов от Хмельницкого ехало столько, что в Москве, на Покровке, в стенах Белого города, были открыты два больших двора для приезжающих оттуда – Гетманский да Малороссийский, отчего эта часть Покровки получила упрощенное названье Маросейки.

Положение Речи Посполитой становилось угрожающим: чуя прилив сил в своем могучем, крепнущем народе, Московское государство медленно поворачивалось лицом к Западу, впервые открывая во всю силу свой, еще неизвестный Европе восточный мир, полный своих судеб, своих мечтаний, своей мощи и своих замыслов.

На первое октября, на Покров пресвятой богородицы, покровительницы Москвы, в Грановитой палате в Кремле было натоплено, под широкими сводами, расписанными благочестно золотом да красками, горели свечи, – в палате царь собирал в этот день Собор людей всех чинов. Парчовые кафтаны, да шубы бояр, лиловые, черные мантии, клобуки да кафтаны духовенства, однорядки, кафтаны коричневые, синие, серые да красные пояса торговых, промышленных, ремесленных и черных сотен вливались с Красного крыльца через Святые сени, гремели сапоги, члены Собора становились к крытым сукном лавкам – ждали государя. Из внутренних покоев вышли попарно юноши рынды в белых кафтанах, в высоких горностаевых шапках, с серебряными топориками, стали у трона в красном углу. Заголосили певчие дьяки: шли царь с патриархом, впереди несли крест, Собор повалился в земном поклоне. Сел царь, и все сели.

Заговорили, зачастили думные дьяки. По международному положению собравшимся было доложено о неправдах польского короля, о том, что Богдан Хмельницкий бьет челом, просит приема в московское подданство: король польский идет-де на Украину войной, украинские казаки, вольные люди, не хотят выдать латинским мучителям свои святые монастыри и церкви и просят Москву помочь им войском, принять Украину под высокую царскую руку для сбережения, а то их, вольных украинцев, зовет к себе в подданство турецкий султан.

Собор приговорил:

«За честь царей Михаила и Алексея стоять и войну против польского короля вести – терпеть больше нельзя. А гетмана Богдана и все войско его с городами государю бы принять под его высокую руку».

Так и сделали.

23 октября во время обедни, которую служил патриарх Никон в Успенском соборе, царь сам объявил народу:

– Мы, положа надежду нашу на бога и пресвятую богородицу, на московских чудотворцев, по совету отца нашего, Великого государя святейшего Никона-патриарха, со всем духовенством и со всем Собором указали: идти ратью на недруга нашего, польского короля.

В конце зимы московские рати двинулись в поход. Первой в конце февраля пошла артиллерия, торжественно освященная патриархом Никоном. Она двигалась на Вязьму, тяжелые пушки еще по снегу везли на санях.

Затем уже в апреле, по теплу, тронулись силы левого крыла под князем Трубецким, Алексеем Никитичем.

23 апреля, на день победоносца Георгия, в воскресенье, в Успенском соборе в Кремле состоялось великое богомолье. Служил патриарх Никон, стоял царь со всеми боярами, за завеской стояла царица с боярскими женами, стояли стольники, стряпчие, дворяне московские, полковники рейтарские и солдатские, стрелецкие головы, сотники да подьячие– все, кому идти в поход. После обедни перед иконой Владимирской божьей матери пет был молебен на рать идущим, царь поднес патриарху наказ воеводам. Патриарх, приняв, сперва положил тот наказ в киот чудотворной иконы этой, потом вручил его князю Трубецкому.

Молебен кончился, ближние люди подхватили царя под локотки, повели из храма, и государь, с паперти обратясь к собравшимся на площади воинам, просил всех к себе – откушать хлеба-соли.

За обедом в Грановитой палате среди церковных песнопений дьяки принесли и положили перед царем списки всех идущих в поход. Государь обратился к Трубецкому:

– Князь Алексей Никитыч со товарищи! Передаю вам список ваших всех полчан! Заповеди божьи соблюдайте и дело творите ваше с радостью. Судите в правду, ко всем любовны и ласковы, странноприимны, да врагов божьих и наших не щадите. К стрельцам, к солдатам, ко всему мелкому чину будьте милостивы, пребывайте со всеми в совете да в любви!

26 апреля рать Трубецкого двинулась в поход, прошла Кремлем, перед царевым Верхом, где на крыльце сидели царь и патриарх Никон. Бояре и воеводы сошли с коней, ударили челом, Никон благословил их, пожелал возвращенья здоровыми и невредимыми.

Основные части с самим царем во главе выступили 15 мая. С ними в золоченой повозке, под сенью с куполами среди войска пошла чудотворная Иверская божья матерь в сопровождении попов, дьяконов, певчих, озаренная лампадами, свечами, в дыму ладана.

Сама небесная владычица вела на брань могучие рати Москвы.

Иверская шла с Ертаульным[94]94
  Разведывательным.


[Закрыть]
да с передовым полками. Воеводами в передовом полку шли князья Одоевский Никита Иваныч да Хворостинин Федор Юрьевич. Днем позднее двинулись Сторожевой и Большой полки, где воеводами были – в Сторожевом князь Темкин-Ростовский Михайла Михайлыч да Стрешнев Василий Иваныч, в Большом полку – князья Черкасский Яков Куденетович и Прозоровский Семен Васильевич. С царем 18 мая воеводами пошли образ Спаса да бояре Морозов Борис Иваныч да Милославский Илья Данилыч. Эти рати шли по Смоленской дороге прямо на запад.

Силы Москвы были очень значительны – до трехсот тысяч бойцов, хотя пестро вооруженных, но крепко спаянных желанием посчитаться с ляхами не столько за царские недавние обиды, сколько за прошлые памятные годы Лихолетья да Разоренья. К этим московским силам надо добавить те сто тысяч человек, что были в войске у Богдана Хмельницкого.

Пышно ехал Алексей Михайлыч из Москвы. Впереди войска шла карета алого бархата, везли ее кони в алой сбруе, а в ней царская икона Спаса. За каретой шли знамена и царский знак – золотой двухглавый орел, за ним шесть царских заводных коней. За конями ехал царь на белом коне, в зеленой, с золотом парче, в царской шапке с соболем, впереди его – царевич сибирский, сзади двадцать четыре всадника. С царем ехали двое ближних бояр – Морозов и Милославский.

Грозовой тучей двигались на запад московские рати по нежаркой пока майской поре, лапти шуршали по мягкой дороге, по молодой мураве, гремело оружье, бряцали котлы, ржали кони, скрипели бесконечные крестьянские обозы, слышались крики, брань, песни на разных языках. Шли нескоро, по четыре версты на день, – уж очень большие обозы задерживали, засветло становились на ночь таборами. На вечерней заре отрядные попы и муллы пели молитвы, стучали топоры – рубили дрова. На небесах играло зарево от тысяч костров, ратные люди в куяках, в тегилях, в однорядках, в тулупах покупали у баб и мужиков, бредущих за войском, разную снедь, ужинали у огней, говорили, дремали, ночью под звездным, под лунным небом гремел могучий храп. Утренняя заря под птичий свист, под первых жаворонков обливала розовым светом белые шатры воевод и начальных людей, чернели полки спящих до первой трубы подъема да фигуры сторожевых, опершихся на рогатины и бердыши.

Воеводы хорошо продумали план войны.

Царь шел прямо на Смоленск. Рать Трубецкого шла в левом крыле – на Брянск, на Мстиславль, на Северск. В правом крыле шла армия воевод боярина Шеина да князя Хованского – нацелены были на Полоцк.

Одновременно на юге пришли в движение вольные казацкие рати гетмана Хмельницкого да боярина Бутурлина – наступали на Волынь, на Подольск. Связь между северной и южной группами армий держали украинские части гетмана Ивана Золоторенка, двигаясь на Гомель, а затем вверх по течению Днепра. Воевода Шереметьев Василий Петрович наступал на Белгород, и, наконец, донские казаки были направлены против Крыма.

Московское войско шло, и, обгоняя его, по всей Польше, по Европе неслись страшные слухи. Человеческая масса поднявшихся и двинувшихся московитов пугала всю Европу– тогдашние газеты определяли ее в шестьсот тысяч человек. Польша давно хорошо знала, а Европа давно наслушалась о казацкой народной войне в Польше, когда горели города, села, деревни, когда сравнивались с землей, разграблялись католические костелы и монастыри. А теперь шел противник пострашнее – шли могучие пешие московиты, с ними рысили дробно татарские рати на своих степных коньках, в рысьих малахаях, страшные видом.

Развязана была национально-освободительная война, она грозила свести вековые счеты, и вместе с тем начиналась война религиозная.

Царь отдыхал под Можайском два дня, стоял в шатре на холме над Москва-рекой. Цвела черемуха, пахло густо и холодновато, в шатре же тепло от ковров, от восковых свечей – в шандалах на столе и перед образами. Царь в теплом терлыке сидит у стола, читает записку, которую молча положил и оставил ему боярин Борис Иваныч Морозов: «Как Великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич с сыном со своим Иваном Ивановичем изо Пскова изволили идти войною и полки отпускали под великие городы Ливонские. И как те городы имали, и кого в тех городы воеводами оставляли».

Очень похоже выходило, как теперь. И тогда так же перекликались караулы от Государева полка, что-то говорили приглушенно, чего-то требовали ближние люди, только у него, у Алексея, силы, сказывают, поболе, чем у прадеда было. Да Никон-патриарх еще помогает. Дело идет пока хорошо. Надо сестрицам в Москву написать, – поди, боятся, как Алеша ихний воюет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю