412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Черные люди » Текст книги (страница 23)
Черные люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Черные люди"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)

У патриарха даже в бороде шевелилось презренье, сумен стал и царь. Речи Морозова были несносны, поносны, тяжки обоим. Или сегодня на Красной площади не праздновали восторженно великой победы? Или царь не держал на руках своих мягкое, нежное тельце наследника своего, будущего короля польского Алексея Алексеевича? Или сегодня не доложили патриарху его бояре, что прибыл тайно от цесаря, из Вены, от самого папы посол, некий кардинал, хочет с ним видеться тайно же? Морозов-то на молоке ожегся и на воду после Соляного бунта дует!

– У нашей державы или серебра не стало? – заговорил царь. – Али лесу у нас мало? Сала? Кожи? Поташу? Или нет Соболиной казны? Или мы нищие?

– Государь! – Морозов прижал пухлую руку к груди. – Соболиная казна есть, все у нас есть, да чтоб за нее серебро выручить – нам нужен мир! На соболиную шкурку ни у польского пана, ни у польского холопа хлеба не купишь! Еуропа нам теперь за соболей чем платит? Порохом да свинцом? А нам серебро надо! Соболями воевать не будешь. Без денег дальше идти в польскую землю не след! Где деньги возьмем? Деньги надо!

Давно Морозов хотел поговорить с царем, высказать ему свои помыслы, свои опасенья, чтобы удержать обоих великих государей от неверных шагов. Страшна была Морозову Еуропа, хоть и невелика, – недаром давно жила она устроенно, далеко, на тысячу лет, ушла она вперед Москвы в ремеслах и в учении. Правда, Польша сдала под натиском московских ратей спервоначалу, и еще сдаст, как сдает тетива от натяженья сильной рукой, а зато, собрав силы, вдруг потом грянет со звоном вперед, метнет злую стрелу?

И народа московского тоже боялся Морозов: мог ли он, ближний боярин, царев дядька, забыть бушующую толпу, что хлынула тогда в жаркий июньский день к красному Кремлю, горящие гневом глаза черных людей!

Значит, возможна была война, но только короткая, справедливая, такая, чтобы сразу же пришел прочный мир, чтобы победа сняла с народа бесчестье за прошлое разоренье, чтобы народ и дальше работал, все крепче строил свое государство.

Из-за царского кресла медленно, неслышно в мягких своих сапожках снова выдвинулся Ртищев. Молодое лицо его сияло такой преданностью, таким усердием, что царь невольно шевельнулся к нему навстречу:

– Ты что, Михайлыч?

– Государь, дозволь слово молвить! – умильно проговорил Ртищев, волнуясь до слез, прижимая обе руки к груди. – Знаю я… Я знаю, как собрать деньги!

– Как же ты знаешь, Михайлыч? – ласково спросил царь своего любимца. – Отколе?

– Я в книгах вычитал, – скромно ответил Ртищев. – В Гишпании так же случилось, денег не было, так там гишпанский король указал бить деньги не с серебра, а с меди.

– Как так с меди? – наклонились все трое к Ртищеву.

– А так! Вот у меня пол-ефимка, – Ртищев вынул из кармана монету. – Выбито на ней: «Один рубль». И ты, великий государь, укажи, чтобы такие рубли били бы не с серебра, а с меди, а ходить тем медным рублям меж черными людьми, чтобы против серебряных безотказно. И, те деньги выбив, указать всем людям старое серебро сдать в казну, государь, а заплатишь ты им новыми деньгами. А серебро – в твоей казне.

Благосклонно смотрел царь на своего молодого советника.

И правда, не все равно черному народу, на какие рубли торговать? На серебро, на медь ли? Дело хоть было еще и неясно, однако впереди просветлело, какой-то выход намечался.

Вот что значит – может человек на всяких языках читать! По тому гишпанскому образцу Москве теперь будет и дале воевать повадно. А дальше – что господь даст!

Так думал восхищенный царь. Дверь отворилась, в комнату вошел Милославский, кувыркнулся царю в ноги, потом поднялся, пытливо глядел на лица советников: припоздал он, а что было говорено?

– Эх, Илья Данилыч, – весело сказал царь, – теперь войну мы выдюжим! Вон как в иных землях люди-то делают: бьют деньги из меди ценой в алтын, а пишут на них: «Рубль серебром». Или и мы нешто этак не можем? Ртищев надоумил, спаси его Христос!

– Что ж! – сказал царев тестюшка, ухватив с лету мысль. – Нам все одинако, чем бить ляхов – серебром ли, медью ли.

– А вот чего боязно, – продолжал царь, – как бы с народом дурна не было. Ведь дело-то, владыка святой, обманное? Лжа медь за серебро давать!

– Народ стерпит, государь! – махнул высокой шапкой Милославский. – Война! Сказывай, государь, когда шведских послов будешь принимать. Больно нужно!

Однако прежде шведского посольства царь принял патриарха Антиохийского Макария – 12 февраля, в день св. Алексея митрополита Киевского, Московского и всея Русии, в день именин царевича Алексея, после именной обедни в Алексеевском монастыре. За патриархом Макарием приехали в его подворье три боярина, стрельцы и там взяли и понесли в Грановитую палату сто восемьдесят три блюда с подарками. Среди подарков патриарха Антиохийского были: иконы древних писем, часть креста, на котором был распят Христос, камень с пятнами крови Христа, греческое евангелие, древние пергаменты, панагия, резанная из кости Иоанна Крестителя, пук ярких иерусалимских свечей, ладан, коробка царского мускусного мыла, константинопольское мыло с амброй, иерусалимское мыло, алеппское мыло, манна, финики, пальмовая ветвь с листами.

Царь и бояре стояли торжественно, смотрели так умиленно на убогие подарки, словно те были бесценны. Царь благословился у патриарха, поцеловал его черную душистую руку, обнялся, поликовался.

– Ах, батюшки! Как я рад, что ты приехал! Как хотел я видеть тебя, получить твое благословенье, слушать твои мудрые советы! – сказал царь, монах-переводчик перевел его слова на греческий.

Святейший Макарий возвел правую руку и, сверкая огненным взглядом, произнес:

– Благочестивый царь! Пусть господь бог исполнит твои надежды… Да будет тебе победа над врагом! Да станешь ты впредь не автократор, не самодержец больше, а станешь монократор – монарх един над всем миром!

Пир шел очень долго, – един обряд целованья царской руки и чаши занял четыре часа. Прямо из-за стола все приглашенные двинулись в Успенский собор, где стояли вечерню и заутреню, так что гости с Востока вернулись к себе в подворье только перед утренней зарей, измученные, усталые, потрясенные тем, что ели, пили, переживали, видели, и особенно тем, что царь сам ставил свечи перед иконами и пел на клиросе.

Патриарх Никон подражал во всем обиходу царя. Царь угощал патриарха Макария – и патриарх Никон учинил тоже пир в его честь. Патриаршья столовая изба блистала золотой и серебряной посудой, за столами прислуживали стольники и чашники в красивых одеждах. Патриарх Никон восседал за отдельным столом, за отдельными же столами поменьше сидели патриархи Антиохийский Макарий и Сербский Михаил. Обед у патриарха был не хуже царского. Великий государь Никон тоже, как и царь, то и дело рассылал со своего стола блюда гостям. Стольники подносили кушанья с торжественным возгласом:

– Великий господин патриарх Антиохийский Макарий! Жалует тебе от своих щедрот патриарх Московский и всея Русии Никон хлеб освященный!

– Великий патриарх Сербский Михаил! Жалует от своих щедрот тебе патриарх Московский и всея Русии икры черной!

Пожалованные выходили из-за столов и били Никону поклоны. Все время пели хоры и читали чтецы, как на пирах в Великом Дворце в Константинополе у императоров ромейских.

Наступивший Великий пост своей строгостью привел в отчаяние арабских гостей. Дьякон Павел так записывает об нем в свой дневник:

«Мы едим только соленую капусту, соленые огурцы да черный хлеб. Говорят, царь ничего не ест по целым суткам. Когда же кончится, о господи, это наше мученье?!»

За такими торжествами и. пирами дело с приемом шведского посольства все откладывалось, до тех самых пор, пока не прибыли в Москву посол из Польши Галинский со свитой.

День приема шведам наконец был объявлен, а накануне уже близко полуночи патриарший боярин Зюзин ввел в покои патриарха Никона тайно человека в русской овчинной шубе, в меховой шапке. Человек этот поклонился земно патриарху, за четырьмя свечами восседавшему на высоком кресле.

Патриарх изрек:

– Разоболокайся!

Человек встал, сбросил шубу, кафтан, пимы и оказался в черной сутане с пуговичками от ворота и до подола, в черной шапочке на бритой голове, длинноносый, тонкогубый, с небольшой, недавно отращенной бородкой. Монах приблизился к патриарху, получил благословение и благоговейно облобызал крепкую руку.

То был Петр Аллегретти, иезуит, тайно пробравшийся в Москву среди свиты польского посла Галинского, приехавшего, чтобы прощупать возможность мира. Родом словак из Рагузы, Аллегретти говорил по-русски и, основываясь на донесениях польских резидентов в Москве, предложил венскому двору цесаря Фридриха III свой план спасения католической Польши от полного разгрома ее Москвой. План заключался в том, что нужно было заинтересовать московского царя, а в особенности патриарха Никона в сохранении Польши, а для этого не допустить союза Москвы и Швеции, при котором полный разгром Польши был бы неизбежен…

Сложив руки на груди, опустив голову, стоял иезуит перед широко восседающим в креслах патриархом Никоном как само воплощение кротости и смирения. Верный офицер черного войска святого генерала Игнатия Лойолы стоял перед могучим мужиком, крепким телом, буйным в мечтаниях.

Этот иезуит знал, как овладеть могучим и простодушным телом и бурною душой патриарха Никона.

Сперва монах поднес патриарху бесценный подарок – золотой кувшинец с жемчугами венецианской работы, от раки святого Николы. Просияв, принял Никон тот великий дар.

– Царь не должен губить Польши – ведь неразумно разбивать сосуд, в котором можно хранить воду, – говорил Аллегретти. – Ты говоришь, святой отец, что король польский враг царя? Но царь московский вернул себе Смоленск, ваш старый русский город, – тем самым должна исчезнуть вражда. Погасает ведь огонь, когда истощается топливо…

Патриарх метался на своем кресле – мысли терзали его мозг, но обрести нужное слово было нелегко.

– Польский король не признает государя царем московским, не признает царем его Малой и Белой Русии. Он до сих пор требует себе еще Московской земли! – воскликнул Никон.

Аллегретти слушал, склоня голову, крепко сжав губы.

– Так, – сказал он со вздохом. – Так, святой отец! Но если святой престол признает царя Алексея в его титуле, король польский не сможет тогда настаивать на своих притязаниях. Если московские бояре избрали когда-то своим царем королевича Владислава, разве не может и польская шляхта короновать царя Алексея на польский престол?

– Или это возможно? – откинулся назад патриарх.

– Именно так, святой отец! Пусть всемилостивый царь пошлет своих послов в Рим, к святому престолу, просить о признании титула… Ты увидишь, что господин мой цесарь Фердинанд Третий и король польский Ян-Казимир грамотой своей засвидетельствуют тогда царю Алексею свою готовность избрать и короновать его. К чему тогда война? К чему кровь? К чему расточение серебра? Зачем заключать царю договор с Швецией против Польши, когда всемогущий, всемилостивый царь сам может взять себе всю Польшу, с ее богатствами? И как? Во имя божье! Без союза с еретиками, с протестантами шведами, которые до сих пор титулуют его величество всемилостивейшего царя московского всего лишь великим князем!

Аллегретти говорил негромко, ясно, чеканя каждое слово, и все ближе и ближе подходил к Никону. Тот, откинувшись назад, смотрел в бледное лицо иезуита, на его узкий, словно ударом ножа прорезанный, рот. Он чувствовал дыхание полуторатысячелетней силы Рима, бархатную, умную, смелую его, безжалостную руку, которая не останавливалась даже перед тем, чтобы во время богослужения закадить на смерть обреченного кардинала ладаном, отравленным мышьяком. У Никона захватило дыхание: это он, он скажет царю, как действовать, он победит этих толстых, неуклюжих, не терпящих его бояр своей хитростью, тонкой и гибкой как сталь…

– Я вернусь осенью, – говорил иезуит, – вернусь уж со всеми грамотами. Дело надо проводить медленно, осторожно, в полной тайне… Не начинай пока ничего, святой отец! Молчи! Молчи! Сделай только сначала так, чтоб царь не верил шведам!

Сухой, сильный, тонкий, черный, он указывал на образ Царя Христа:

– Этот же образ стоит у святого отца в Ватикане. Христос царствующий…

Боярин Зюзин снова выводил из патриаршьих покоев мужика в овчине, в нахлобученной шапке, патриаршьи стрельцы подали узкие сани, посадили тайного гостя, подняли зажженный фонарь и лист пропуска, и пара коней гусем помчалась по улицам спящей Москвы, темной, заваленной снегами, где тут и там изредка теплились огоньки в избах бессонных ремесленных людей.

Принимая на другой день, наконец царь признал шведское посольство. В шведском посольстве были господин государственный советник Густав Биэлке, генерал-майор Эссен и посольский советник Филипп фон Крузенштерн, при них свита в восемьдесят три человека. Посольство поднесло подарки – двенадцать серебряных подсвечников, конскую роскошную сбрую на выезд и два глобуса. Посольство представил Илья Данилович Милославский, царь сидел на троне, справа у него был царевич сибирский, слева – царевич грузинский.

Всех шведов заставили целовать царскую руку, причем после каждого целования, тут же, на глазах у всех, окольничий Ртищев мыл царскую руку в серебряной лохани и вытирал ее полотенцем, что приводило иностранцев в бешенство… Господин государственный советник говорил слово о мире между Швецией и Москвой и добивался соглашения об союзе против Польши, за которую, по его словам, должны были вступиться «все государи римской веры». На это господину Биэлке было прямо заявлено, что-де Швеция всегда пользуется победой одних, чтобы вмешаться в дело и вырвать победу у других. Швеция после Тридцатилетней войны очень усилилась за счет разоренной Германии и вместе с Францией под «королем Солнцем» теперь, после Вестфальского мира, выходила на первое место в Еуропе, куда впервые шведские войска высадились якобы в защиту протестантов-лютеран, а в сущности для того, «чтобы ихнему королю Карлу X одному всем Варяжским морем бы владеть».

Холодно Москва обошлась тогда со шведами – притесняла их посольских людей, не пускала в город, в Немецкую слободу, слуг держала как пленных, со шведского двора выпускала не больше как по четыре человека вместе.

Мог ли всемогущий Никон, Великий государь патриарх, допустить, чтобы царь имел дело со сторонниками злой Люторовой ереси?

Прав, прав был старый мордовский колдун! Сильней царя становился патриарх…

В марте 1655 года царь Алексей снова двинулся на войну, поручив Москву князьям Куракину и Щербатову и окольничьему Гагину. Именины царицы Марьи Ильинишны на 1 апреля, на день Марии Египетской, отпразднованы царем были уже в Смоленске. На царский пир, ради добрых отношений, звана была вся окрестная шляхта.

Рати Москвы образовали у Смоленска сильную группу, но общая военная обстановка была очень осложнена, так как разгромленные прошлым летом и осенью войска Польши отчаянными усилиями своего командования собирались снова, восстанавливали боеспособность и предпринимали в Литве активные действия.

Польские воеводы Радзивилл и Гонсевский начали ряд операций против занятого русскими Витебска, осадили эту крепость, чтобы перерезать ее связь со Смоленском. Однако под Витебском они были разбиты, бежали на юг и охватили было Смоленск с запада, но под Новым Быховом их снова ждала неудача. Полковник Золоторенко с шестью тысячами казаков сделал вылазку из этого осажденного города и разбил Радзивилла и Гонсевского. Те оба бросились снова на север и осадили Могилев.

Царь послал сильную выручку Могилеву, Радзивилл и Гонсевский уклонились от встречи, бежали, однако были настигнуты и разбиты вблизи Орши. Московские рати, двигаясь основными силами по дороге на Вильну, заняли города Свислочь, Кейданы, Минск.

Наступление стремительно развивалось широким фронтом.

26 июня Шереметьев берет город Велиж.

10 июля сам царь Алексей берет город Борисов и, перейдя реку Березину, неудержимо наступает на Вильну.

Под Вильной Радзивилл и Гонсевский снова пытаются сопротивляться – и снова неудачно: Вильна взята и за ней вскоре – Гродна.

Огромный успех царя! Впечатление этих побед таково, что властитель Стефан Молдавский обращается к царю Алексею и просит принять его в подданство – «взять под свою высокую царскую руку, дабы всем православным стал единый государь!». Просьбу эту поддерживали восточные патриархи.

30 июля царь Алексей торжественно вступает в город Вильну в сопровождении многих стрельцов, которых вел боярин Морозов Иван Васильич. Вся дорога от крепостных ворот города до дверей приготовленной царской резиденции была устлана красным сукном. Сопровождаемые стрельцами, въехали в город более шестидесяти карет, из которых три были особенно великолепны, обитые красным и голубым сукнами. Каждую из них везло двенадцать лошадей цугом, в богатой сбруе. Кучера на козлах были в высоких черных шапках, в голубых кафтанах, с синими отворотами.

Крупные успехи московских ратей выявили слабость Речи Посполитой. В сущности, Речь Посполитая уже никогда не оправилась больше, она быстро теряла свое положение, занятое ею было в начале XVII века. Действия московских воевод опирались на хорошо выработанный план: стратегический главный удар шел по линии Москва – Смоленск– Вильна и сопровождался решением частных тактических задач – по Днепру, по Неману. Особенно искусны были действия воевод Шеина и князя Трубецкого, взявших польские войска в клещи.

Взятие Вильны привело в восторг патриарха Никона – он в письме убеждает царя оставить Вильну навсегда за Москвой и, кроме того, завоевать и Краков, и Варшаву, и всю Польшу… В пастырском новогоднем послании на 1 сентября патриарх благословил царя на новый блистательный титул – «великий князь Литовский».

И все же успехи этой войны оказались сорваны из-за советов патриарха: понемногу разгоралась совершенно бессмысленная война со шведами…

Шведский король Карл X Густав вторгнулся в Польшу из Померании, занял Варшаву и Краков, был выбран королем Польши на занятой им территории и двинул силы на Литву. Польский король Ян-Казимир бежал в Силезию. Московские рати начинают наступление навстречу шведам, к Риге, к «Варяжскому морю», двигаясь на судах по реке Двине.

Осадили царевы рати Ригу, и неудачно, а с поляками заключено было перемирие.

Глава девятая. Гонения

В один осенний ржавый день, вернувшись из Сибирского приказа, свалился на лавку именитый гость Босой, забился в судорожном кровавом кашле, а потом преставился в глухую полночь, отдал богу трудовую свою душу.

Долго билась на груди у покойника Фетинья Марковна, кликала, плакала, кляла свою судьбу, насилу смогли ее оттянуть. И страшна была зараза, да не взяла чума могучую Фетинью, осталась она жива, а вот дочка их Настёнка всего-то через два часика после кончины батюшки отдала богу свою девичью жизнь.

Фетинью Марковну тогда же увел Ульяш в Вознесенский монастырь, к монахине, дальней тетке, седьмой воде на киселе, к матушке Пахомии, а утром на худых лошаденках приехали ярыжки с Земского двора в смоляных балахонах из рогожи да в куколях с дырами для глаз, железными крючьями втащили на телегу тела отца да дочки, увезли в могилу на чумном кладбище за Земляным валом.

Всю ту холодную зиму после чумы двор Кирилы Васильича Босого простоял заколоченным, заваленным снегом.

А дело-то надо было вести дальше.

Пришла весна, растопила снега, омыла шумными водами Москву, зазеленели сквозной листвой березы и тополя, в конце Святой приехал в Москву из Сибири Павел Васильич Босой, и пошел он на Красную горку, на Радуницу на кладбище – к дяде да к двоюродной сестренке Настёнке.

К кладбищу шел и шел народ, нес с собой узелки, кошелки, разный припас. Перед кладбищем вдоль дороги от Земляного вала сидели тысячи страшных калек, безруких, безногих, безглазых, с ногами пятками наперед, трясущихся, ползающих, – их всех выкинула сюда война. Сидели тут же колодники в колодках, в цепях, заключенные в тюрьмах, протягивали деревянные чашки за подаяньем, пели духовные стихи. Павел Васильич широко шагал своими чуть вывернутыми ногами по сухой уже тропке, за ним поспешали Фетинья Марковна, Ульяш да еще домашние.

– Что ж это такое? – вскричала вдруг Фетинья, останавливаясь перед одним нищим, у которого вместо лица было красное мясо сплошной язвы и в нем блестел бешено один черный глаз. – Как это бог попустил? Братец, что такое?

– Война! – отвечал Павел Васильевич. – Война да чума ходят по земле, как дьявола!..

На кладбище было полно народу. Москвичи сидели на могилках под высокими, трехаршинными голубцами[120]120
  Крест, прикрытый крышей.


[Закрыть]
, жалились, плакали, кликали дорогих покойников, христовались с ними красным яичком, кормили их сладкими перепечами. Плач, стоны, вздохи, причитанья неслись со всех сторон, попы там и сям наскоро отхватывали панихиды, апрельское солнце ласково и одинаково грело и живых и мертвых.

Сумен сидел на братнем кургане Павел Васильич, тут же на травке лежала Фетинья Марковна, вопила ровно и громко, как следует, сперва по муже, потом по невесте-дочери, и лежал на кургане, прятал от всех светлые слезы и Ульяш – любил он Настёнку, и она любила его, а вот как пришлось, а кому скажешь?

Но все выше подымалось солнце, теплом дышал ветер, и, должно быть, у других скорбящих на кладбище мрак в душе сменялся светом, горе – радостью. Видны стали не одни курганы, кресты да могилы, а и зеленеющие березы, цветы да муравы. И тут оказалось – со всех сторон раздаются не только стоны, плач, а слышны и гудки, и домры, и свирели, панихидное пенье сливалось с веселой песенкой птиц, людей, народ улыбался уже, раскрывал коробья, доставал яства, блеснули сулейки, и скоро над кладбищем стал веселый гул голосов, музыки, сливавшийся с далеким гулом Москвы.

Достали и Босые свои сулейки, выпили, закусили, помянули усопших – совсем стало легко на душе.

«Дойдет и наш черед, а цока делай свое дело – работай!»– вот что думал московский люд в этот радостный день на кладбище.

Вдруг от входа раздались крики, конский топ: побежали люди, метались среди могил, опрокидывали коробья да горшки; пение да музыка прекратились; пробежал мимо один молодец, пряча домру под полу кафтана, за ним гнались патриаршьи ярыжки в смурых кафтанах, с палками в руках.

Павел Васильевич со всеми привстали на колени, смотрели – словно бой шел по всему кладбищу.

– Стой! – кричали ярыжные. – Стой! Патриарх указал, чтоб в проклятые гудки да дудки не гудели да не дудели бы…

– Эй, вы кто? – крикнул Павел Васильич. – Пошто народ пугаете?

– Ништо! – отозвался один, остановясь, отирая с лица пот рукавом. – Нет ли кваску, милостивцы?

– А вот он! – сказала Фетинья Марковна, подняла туес с квасом. – Попей, Христа ради. Уморился?

– Ага! – отвечал тот, высвободив с улыбкой голову из посудины, утирая волосатый рот. – Упарились, знамо! Служба!

– Да кто ты таков? Что делаете?

– Мы-то? Патриаршие ярыжки! Сегодня по всем кладбищам бегаем, народ велел патриарх наставлять во благочинии. Молиться патриарх велел, а в бубны бить да медведям плясать нечего… Ну вот бесовскую забаву ломаем да бьем!

– Сие есть грех! – раздался тонкий, козлиный голос, и курносый монашек в скудной бороденке, в скуфейке предстал, подбежал к кургану. – Дьявольское наважденье! – поднял он глаза и правую руку кверху. – Указал святейший патриарх тех людей, что песни поют или с бубнами дуруют, хватать и на патриарший двор тащить. Для спасенья душ их…

– А что это у тебя, отец, с глазом-то? – прервал Ульяш.

– Так, один православный съездил. Не хочет он, окаянная сила, спасенья души. Ну, взяли. На цепи посидит… Смирится… Простите, Христа ради!

И, поклонившись, вдруг побежал, крича ярыжному:

– Афанасий, забегай справа! И там, под сосной, опять с гудками сидят. Хвата-ай! Держи-и!

Павел Васильевич сдвинул брови:

– Чего делают, а?

Другая, ох, совсем другая стала Москва в этот приезд Павла Васильича. Не узнать! Люди другие! И мало людей! Чума и война уложили много народу. На дворе боярина Морозова Бориса Иваныча жило челяди триста шестьдесят два, осталось девятнадцать человек, а у князя Трубецкого Алексея Никитыча из двухсот семидесяти восьми осталось всего восемь человек, оставшиеся в живых многие разбежались по городам и уездам. Почитай, и работать некому – кто помер, кто в бегах, кто воюет.

Да и сама работа стала другой. Старой, веселой работы больше не было. Работали на войну – обувь, одежу, всякое железное дело, мололи порох. Заработки стали скудны, платили за серебро медью, а налоги, пошлины, запросные деньги, пятую десятую деньгу брали серебром. Серебро дорожало, кто мог – серебряные деньги припрятывал, медных денег вместо серебряных били все больше и на Денежном дворе, да били и сами промышленные люди – медники, серебряники – и пускали свою медь по серебряной цене.

Павел Васильич вернулся с кладбища домой только к вечеру. Избу бабы уже вымыли, натопили, разыскали за божницей свечу, затеплили перед иконами – и опять стало легче, снова зажглась жизнь. Что ж делать, война! Раззор! Подошли соседи: дьяк из Сибирского приказу Патоличев Софрон Фролыч, большой мужик, голос как из бочки, борода русая, Минкин Михайло Семеныч, торговый человек, да еще Варварушка-странница тоже подошла – бродила она по Москве, встретил ее Павел Васильич у своих ворот, зазвал.

Чернявая, сухая, с ясными глазами, легкая на ногу, Варварушка знала все, о чем знала, о чем говорила Москва.

– Неправда ходит по земле нашей, – говорила Варварушка, подымая руку, на которой висела лестовка. – Жестоки правители наши, нет в них духа сокрушенного. – Где царь? Зачем Москву свою, землю свою оставил? Чужие земли воюет! Али у самого земли мало? На бояр нас кинул. А бояре? О себе радеют, о своих палатах. Патриарх в чуму из Москвы бегал, народ свой бросал. А нешто пастырь может паству оставлять? Как тут мору-то не быть? Не любит нас господь, потому и наказует!

Павел Васильич молчал, постукивая пальцами по столешнице: была в словах странницы какая-то смутная правда. «Недоволен народ, что правды нет, ищет он, требует свою правду. Война угнетала, разоряла народ. У нас-то с войной не как у шведов или у других немцев. У тех идет в ратные люди народу не много, идут своей волей, идут, чтобы грабить, наживать. Яган Брун ономнясь его отцу, Василию Васильичу, говорил же: «Война – барыши хороши». Хоть один голову потеряет, так другой наживет. Да иноземные воины вооружены ладно, все с огненным боем, в железо кованы, а мы идем с рогатинами, да с ослопами, да с топорами. У нас сто лягут, там – один… Там одни бойцы воюют, у нас весь народ подымается. Мы всем миром валим, всей землей подымаемся и всем миром пропадаем. Барыш одни разве бояре видят. Войны у нас народ не любит».

Варварушка, обведя пальчиком под платком, высвободив подбородок, облизнула языком бледные губы и говорила.

– Кто всему делу теперь виной? – спрашивала она. – Никон-патриарх! В чуму бегал, а теперь за царя остался. К народу немилостив. Сам с этим, черным, прости господи, с мурином, не расстается.

– Что еще за мурин? – спросил Патоличев.

– Да с патриархом-то греческим. С арапом. Как тот скажет, так все и делает. На Святой неделе кабаки закрыть велел – это ж что такое? Народу и не выпей! На Святой! А сам, сказывают, пьет. Земские ярыжные пьяных волочут да бьют, а Великим постом Никон с мурином всех русских святых прокляли. Двуперстием-де крестились! Против всех один пошел!

– Война! – сказал Павел Васильевич. – Война!

– То-то и есть – война! Царь на войне чужих бьет, а патриарх дома своих! – говорила Варварушка. – Как, сказывают, Смоленск-то брали, вся рать как есть видела – на небе по облакам скачет на коне царь Алексей, а за ним архангел Михаил. С мечо-ом! Все, все видели! Вот страсть!

– А Никона с ними не было? – иронически поднял одну бровь Софрон Фролыч. – Ишь, пустосвяты! Ты бы у калек, у раненых спросила бы, что они-то видели.

– Не это страшно, – вмешался Босой. – Страшно, что царь к войне зовет и тем милость свою теряет. По чужим чужого наберется!

– Так, батюшка! Истинно так! – закивала Варварушка. – Хочет он в польские короли. Мало ему своей земли.

– А Никон?

– А Никон – пуще царя. Хочет он, Никон, быть римской папой. Уж, сказывают, всю одежу себе справил.

– Один на небо, другой в чужие короли лезет.

– А что, скажи на милость, с нами, с мужиками, станет? Ты царь – ну и помогай народу. А то ведь всю землю мы разорим… – говорил, разводя руками, Софрон Фролыч.

В те давние годы газет в Московской земле не бывало, однако о происходящем люди имели ясное представление. Вести с разных сторон ловились, отбирались, отсеивались, проверялись одна с другой на засечку и наконец, уложенные в простые, доходчивые, связанные одна с другой «новины», разбегались по всей земле. Вестовщики того времени отлично умели понять, умели характеризовать бояр и начальных людей, следили за их действиями, смеялись над греками-патриархами. О том, как под турками жили греческие патриархи в своей Турещине, рассказывал не стесняясь вернувшийся с востока старец Арсений Суханов. Патриаршие престолы брались на откуп, за взятки, патриархи враждовали друг с другом. Бывало, что в Константинополе разом сидело по три патриарха! Как раз в это время патриарха Константинопольского Парфения II несколько раз сгоняли с престола, ставили снова, наконец согнали, задушили, бросили в море. И все это делал тот самый патриарх Иерусалимский Паисий, что был в Москве и поддерживал Никона!

Все, все как есть знала Варварушка! Знала и то, как охотно кумились да похлебствовали московские бояре с польскими да литовскими панами. Приезжали с войны польской, а сами щеголяли в польской одеже. И еще рассказывала почуднее:

– Сказывают, у боярина у Ордын-Нащокина Афанасья-то Лаврентьевича сынишко, Воином зовут, с пути сбился: «Убегу, все равно убегу к ляхам! Там лучше, а то здесь у нас очень уж темен народ. Там, говорит, светлей, что ли!» Ей-бо!

А то намедни еще что было! С князем-то Шелешпанским! Так слушайте! – шептала и шептала старица Варварушка. – Пришел намедни к митрополиту Сарскому да Подонскому Питириму человек некий в монашеской одеже, в клобуке. А митрополит его и узнай. «Князь Шелешпанский? Абрам Васильич? – спрашивает. – Ты что ж, княже, постригся? Или ангельский чин принял? Кто ж тебя постриг?» А князь-от и говорит: «Не хочу я, говорит, владыка, больше воевать, вот оно что. А купил я, говорит, все черное платье да клобук в Манатейном ряду. Ушел, говорит, я с одним черным попом в поле за Земляной вал, и он, говорит, меня там, во ржи, и постриг… И всего за один рубль серебра. Нарек он меня Андреем».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю