412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Иванов » Черные люди » Текст книги (страница 10)
Черные люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:53

Текст книги "Черные люди"


Автор книги: Всеволод Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц)

– Господи, помоги! Господи, укрепи дурака, чтобы дело твое делать безбоязненно и честно! – молился поп Аввакум. – Помоги, укрепи, чтоб не возгордиться, не покинуть народа!

На струге Тихон Босой проснулся, сидел по-татарски, поджав под себя ноги, смотрел на уплывающие берега.

Кряжов развалился около, смотря в небо, где кружили чайки.

– Слышь, молодец! Чего загрустил? – проговорил Кряжов, приподымая с полушубка лысую свою голову. – Аль все боярина вспоминаешь?

– А то! – отозвался Тихон, хоть говорить ему не хотелось. – А на што он мне?

– На што тебе? А вот лучше ты молись-ка богу, чтоб ты ему не понадобился! – тихо говорил Кряжов. – Ишь ты, лихой, в воду скаканул! Ты вот в воду скаканул, а воеводе обида. Наплевать-де мне на боярский гнев! Поймал бы тебя евонный Игнашка, как воробья, – мало бы не было.

– Души-то не поймает!

– Душа душой, а по спине отхлестать может завсяко просто. Верно? Душа молчит, а спина горит! Не так это нужно делать.

Тихон молчал.

– Слушай, парень, – заговорил Кряжов, понизив голос, – а поедем со мной! Надо силы копить.

– Куда это?

– А на Дон! Топерва много народу на Дон бежит – с Дону выдачи нет! У нас на Дону ежели бояре с Москвы и бывают, так речи говорят вежливо. Не эдак, как воевода наш говорил. Подарки нам везут. О батогах они и думать забыли, потому что у каждого из нас сабля. Велик Дон! Силен! По старине правит там народ, круг наш казачий. Сидим на Дону – не кланяемся никому! Хлеба и то не пашем. Кто волен, тот и казак!

– А делать что буду?

– Дел хватит! Рыбу лови на Дону, на Москву вези, торгуй, а то с нашими казаками в Сибирь иди, путь показывай– ты там все знаешь. Казаков теперь много в Сибирь идет – на Черное море царь путь заказал. Женим, девку дадим тебе ладну, коня, ружье, саблю, седло, шапку. Казакуй! А ежели что случится, будешь бояр бить!

– Бить? – поднял голову Тихон.

– Ну да, бить! Соберется народ, отольются дьяволам тогда и твои обиды, как весь загорится народ, как подымется на Москву.

Кряжов поднялся, сел на стлани, огляделся, кивнул на передний струг:

– Видал, чево бояре делают? Так как же с ними, с боярами, говорить, ежели не нашим казачьим обычаем, саблей вострой! Воевода-то только себя помнит, а мы ему о других напомним! Он еще старик – ино ладно, а на што сынок-то похож, а? Лях, вся стать!

И Кряжов ощерил крупные желтые, но все как один целые зубы.

– А у нас на Дону найдутся такие орлы, что эти против них так, подлетки. Небось!

И, подмигнув, повалился на свою овчинку и заснул.

Глава одиннадцатая. Котел закипает

Было майское воскресенье, вся Москва была в легкой дымке нараставшего тепла, в свежем ветре, животворной силой дышавшем с окрестных весенних полей. Уже распустились тополя и березы, липы и клены лохматились почками, на дворах, под тынами, между плахами мостовых густой щеткой зеленела трава, вся в золотых попиках, волоковые окна в московских избах были отодвинуты. Гудел праздничный перезвон.

Отошла обедня и у Николы в Хамовниках, но народ не расходился с большого зеленого двора церкви, люди в кучках горячо толковали.

Народ был все степенный, в праздничных темных кафтанах и в однорядках, в валяных высоких колпаках, женщины в кубовых, синих летниках с густо насборенными четырехаршинными белыми рукавами, с белыми, как положено в церковь, платками на головах.

Прихожане Николы были ремесленниками, работавшими «хамовное дело» – скатерти, простыни, полотенца – и на царский Верх и на продажу по заказам.

Круто, ух круто жмет начальник Земского приказу Левонтий Семеныч Плещеев, выколачивает из народа деньги! Вывешены листы против Земской избы, у Раската, бирючи об этом же кричат с Лобного места, по площадям, по торгам. Приказано доправить за два года те деньги, что отставлены были, как вводили налог на соль: подбирали то, что давно упало с возу. Дело было явно беззаконным, народ глухо волновался, гудел потревоженным ульем. Из Хамовной слободы на неделе земские ярыжки в смурых своих кафтанах, с бердышами в руках хватали людей, уводили на Земский двор, сажали за решетку. Четыре дня тому назад были так схвачены трое ткачей – Максим Сувоев, Дементий Санин да Васька Иванов. Днями они стояли на правеже под Китайгородской стеной, где земские палачи, привязав к столбам, били их гибкими лозами по ногам, то свирепо, а то озорно посверкивая вокруг на народ пропойными глазками из-под косматых бровей, пока окрик наблюдавшего подьячего: «Полно!» – не прекращал этой денежной операции. Ночь схваченные сидели в тюрьме.

Левонтий Семеныч торопился. Время было удобно: молодой царь в сопровождении всех больших бояр ушел, как всегда, на две недели на богомолье к Троице-Сергию – подходил праздник Троицын день. В Москве остались для береженья и управления пятеро доверенных людей: два князя Пронских, князь Ромодановский да два думных дьяка – начальник Посольского приказу Назар Чистый да Волошенинов Михайло. Это он, Назар Чистый, душа соляной операции, и решил выжать все потерянные деньги.

Перед Земской избой весь день с утра до вечера толклись недоимщики, родные и друзья избиваемых, осаждали подьячих в Земском приказе, добивались, кто сколько должен, торговались до хрипоты. Взъерошенные, остервенело излаянные подьячие с глазами-шильями рычали на просителей, ожесточенно скребли гусиными перьями в масленых волосах, развивали длинные столбцы, листали долговые книги и тут, не теряя времени, рвали посулы и поминки направо и налево, ловили рыбку в мутной воде.

Родичи, добившись, сколько нужно заплатить, чтобы выручить несчастных, опрометью бежали из Земской избы, метались по Москве, ища деньги в долг под любую резь[62]62
  Процент.


[Закрыть]
: у ремесленников даже и при большом-то обороте работы наличные деньги бывали редки.

…Когда на огне греется котел с водой, видно, как в воде сперва появляются, крутятся светлые струйки, потом со стенок всплывают пузыри, сперва белесые, редкие, потом сыплются уже горохом светлые и частые, а потом вода кипит, бьет живым ключом.

И во дворе Николы в Хамовниках ходили, крутились такие же струйки, когда вдруг голоса зазвенели в открытую, посыпались пузыриками страстно.

К святым воротам в малой своей тележке, на резвой лошадке в лычной сбруе извозчик вскачь подвез Максима Сувоева да Ваську Иванова. Рядом с освобожденными сидели заплаканные, но улыбающиеся их женёнки, только выкупившие их из Земской избы.

Ой, да кто в Хамовниках не знал Максима Сувоева? У него во дворе работала не одна своя семья, были и наймиты, работные люди, что шли в Москву со всех сторон покормиться, приодеться. А Васька Иванов? Тот, чей двор стоит у самой Москва-реки, у Крымского броду! Он хоть работал только с семьей, зато был знатен хитрыми узорами своих серебристых скатертей. Кто его не уважал?

А теперь оба почтенных ремесленника вылезли едва из тележки, подхваченные скорбным народом под руки, стояли в грязных, маранных кровью одежинах, с соломой в сбитых волосах и в бородах, с истомой в бледных лицах, тащили, еле передвигая, опухшие ноги под общее голошенье баб, вовсю сокрушавшихся об их муках мученических, под покачиванье головами мужиков, пока наконец не уселись оба рядком на белокаменной паперти, под фигурными столбами, словно двое грешников из ада сошли со стенной росписи.

– Это он все робит! Он, Левонтий Семеныч! Плещеев! А велел ему Назар, дьяк Назар Чистый. Грабители! Разбойники! Жаловаться? А кому? Царя нет! Боярам? Все они заодно. Ворон ворону глаз не выклюет! Ах ты болезный наш Максимушка! Васенька, ясный свет! Ой, тяжко вам досталося, болезные вы наши! А теперь и других мужиков наших злодеи потянут!

У Сувоева и Иванова слезы катились по щекам, сверкали в бородах, когда они обсказывали о том, как им досталось на Земском дворе, и их речи то и дело прерывались криками возмущения.

И на храмовом дворе Николы в Хамовниках да и в других церковных дворах в боярской Москве само собой вновь восставало неизбывно старое народное вече. Пусть не было тут Новгородского вольного колокола, сосланного Москвой, не было Волхова, давно был казнен последний московский посадник Вельяминов, но по-прежнему две стороны стояли друг против друга – люди вящие и люди молодшие. «Худые мужичонки-вечники», простые труженики, искали правды для себя вместо московского обмана, батогов да и московской приказной волокиты.

Так струйки крутились, пузыри скакали наверх, вода закипала по всей Москве – в церковных дворах, в торговых банях, на берегу Москва-реки под Кремлем, в торговых рядах, на площадях, на торгах и особливо во всех московских кабаках, что стояли, почитай, у всех ворот под башнями тройного кольца московских стен.

Широко расселись царские кабаки и по всем городам и уездам всей Московской земли, хоть не прошло еще и ста лет, как русские люди зазнали злое новое питье – водку. Исконным русским питьем было пиво, то пиво, что испокон веков свободно варилось в каждом городском, посадском, крестьянском дворе на каждый праздник, как варится оно и по сей день. С пивом была весела и застольная, чуть хмельная беседа, живая, уветливая, разумная, да еще звенела веселая песня.

Но злую пустил водку по Руси царь Иван Васильич Грозный сперва для своих опричников, чтобы тех не мучила совесть от темных их дел, а потом указал открыть и первый кабак на Москве на Болоте, за Москва-рекой, близко, всего через мост от Красной площади.

С полтысячи лет добиралась водка до Москвы после того, как явилась на свет: арабский врач Рагез в далеком Багдаде впервые в 860 году н. э. добыл ее, очистив негашеной известью. Водка шла по Европе, продавалась там в аптеках как лекарство. Впервые московские бояре да воеводы в завоеванной Казани увидели «ханские кабаки», которыми татаре спаивали покоренные народы, получая от того огромные доходы. И бояре на Москве да шинкари на Украине жадно захватили в свои руки золотом бьющий, свирепый сивушный ключ, приучая народ к злому зелью.

В это майское воскресенье шумел и старый царев кабак на Балчуге[63]63
  Болото (татарск.).


[Закрыть]
. За Москва-рекой Кремль весело, в упор озарен солнцем, сверкают купола, а здесь Болото еще полняком не просохло, было в рыжих, зеленых, черных проплешинах, по ним к Ордынке проложена крытая хлюпающими плахами мостовая, толпами по ней движется конный и пеший народ.

Кабак Балчуг – старая, черная от времени изба с зеленым мохом обросшей крышей, к ней обаполы, словно заплаты, пристроены две избы поновее. Прохожие идут мимо, поглядывая и пересмеиваясь осторожно, когда, распахнув двери избы, кабацкие ярыжки выбрасывали оттуда в грязь очередного пропившегося в дым питуха, а ожидавшие очереди на улице вламывались на освободившееся место.

Внутри кабака против светлого майского дня темно, избяные длинные щели-окна хоть и пропускали солнце, но даже солнце затухало от пыли, пара, дыма – в кабаках и курили табак, и нюхали, и особенно сильно пили его с водкой, до кровохарканья: забористо, и доход казне!

Стены кабака, конопаченные лохматой пенькой, тоже чернее угля – от дыма, от дегтя березовых лучин долгими зимними вечерами; со щелястого потолка свешивается пыльная паутина; в переднем углу, перед образом Спаса милостивого, теплится зеленая лампада. Под иконой – прилавок из толстого, топорного теса, улитый, пропитанный за десятки лет вином, рассолом, кровью, блёвом, салом до блеска.

Кабак гудит, словно море в прибой. За столами на узких лавках сидят московские люди, до отчаяния, до неистовства разожженные водкой и событиями.

Шум, крик. А громче всех кричит толстый, опухший лицом, с перебитым носом площадной дьячок Пармён Скорая Запись. Сидел Пармён раньше в Приказе Большой казны, был Пармён человеком, искусен был в грамоте, имея четкий, словно окатный жемчуг, почерк, знал все московские дела до тонкости. Да за прилежанье к хмельному питию, за жадные поборы выброшен Пармён из приказа, и теперь на московских площадках, торгах да крестцах[64]64
  Перекрестках.


[Закрыть]
строчит Пармён на жирном колене все, что народу занадобится.

Против Пармёна старый старичок в черном кафтане машет восковыми ручками, слабенькими такими, что им бы приличнее было лежать навек сложенными на тощей, куриной его грудке, чем трепыхаться возмущенно над улитым столом.

– Скажи, Пармён, не потай: чего ради Плещеев ни дьявола не боится?

Серый глазок Скорой Записи мигнул хитро под рыжей бровью.

– Да он-то, Плещеев-то, сам дьявол и есть! – грохочет Пармён щербатым волосатым ртом. – Ей-бо! А ты небось слыхал, кто у него в шурьях?

– Кто ж, милостивец? – шелестит черная однорядка.

Скорая Запись набил сперва обе ноздри зеленым зельем, прочихался и сказал:

– А Траханиотов-то, окольничий, Пётра Тихонович! Где он сидит? Пушкарским приказом ведает. Всегда пушкарей может послать выручить зятька. Все они, бояре, вот как сцеплены…

И Скорая Запись крепко сцепил толстые, волосатые пальцы обеих рук.

– Все в одно колесо!

– Так надо царю челом бить! Глаза открыть!

– Бивали, бивали! Не раз! – гремело со всех сторон. – За это самое и нас бивали… Младень царь-от, а уж лют. Молчит, а сам бояр держится.

– Зашумит Москва – откроет царь глаза-то!

– А може, царь и не хочет их открывать вовсе? – скривился чертом Скорая Запись. – Откроешь, а что увидишь? Докука! А царь за боярами как у Христа за пазухой! Сидит Алеша на Верху, с молодой царицей тешится либо медведей во Всехсвятском травит. А вот весна пришла – соколами в Коломенском ловит ветра в поле! Или на богомолье вот теперь пошел. Войну замышляет. А бояре тем временем все обладят. И деньги соберут, и войско, сами себя не обидят. Али царя распотешат, наговорят разные мечтанья: «Ты, государь, превыше солнца! Кто больше тебя? Единый бог!» Ну, они, очи-то, и не хотят открываться.

– А што-о? – несется из угла – там монах в черном полукафтанье, в кожаном рубчатом поясе сидит, сгорбившись над ковшом так, что длинные прямые патлы свесились к столу. – Грабя-ат! И с вас и с нас, со святых монастырей, берут! А как? У них, у дьяволов, в приказах столы как устроены, видал? А я видал! Эй, малый! Тащи ковшик с табаком! Покрепше!

Кто-то говорит, а кто – не видно; сидит тот прямо против окошка, чернела только против солнца голова, трясется борода. И говорит этот тихо, печально, словно осенняя муха жужжит:

– И стоят они, бедные наши кузнецы, на правеже, смотреть – так, право, сама слеза бьет. Ровно в аду!

– Нет, ты слушай, – опять вырвался голос монаха. – Столы-то как умно прилажены. Я пришел к подьячему, к Федьке, к Лызлову, спрашиваю: «Так и так… Сколько платить?» – «А платить, говорит, по твоему уму. А допрежь всего садись!» Я сел, у меня против живота из-под стола ящик, и слышу – толкает, толкает. Это у него, Федьки-то, ящик под столом насквозь продернут, это он, собака, толкает – клади-де деньги! Я сунул, смотрю – ящика нет, ушел на тую сторону. Федька вытянул, глянул. «Ма-ало!» И опять меня той ящик толканул… Чуть я с лавки не слетел. Вот чего делают, ха-ха-ха! Ей-бо! Народ-то для подьячих – ну как малина на кусте. Сорви – да в рот, да иди с миром. Ей-бо!

– Назар! Назар, все он! – слышится из-за прилавка. – Все он, Чистый!

– Кровопийцы! Грабители!

Хмель бушует в кабаке, горячит, разжигает разум, жмет пудовые кулаки, рвется в криках из-под густых бород, все выкладывается начистоту. Вот только силы нету.

Государев истец Федька Можаев сидит тут же, в сторонке, пришипился над ковшом, еле его видно. Толстый нос над красными губами свис морковкой, серые глазки мышатами шнырят исподлобья, уши вертятся, ловят крики.

Федька Можаев боится. В Земской избе, как его посылали, велели накрепко проведать, где корень разговоров, что как колокол гудят по Москве.

А дьяк Гусенков, понюхав табачку и отряхивая его с однорядки, сказал:

– А не проведаешь – ано быть тебе у царя Константина да у матери Елены.

Известно – в Константино-Еленинской башне Кремля пытка, и помнит об этом Федюшка, забыть то не может, а понять, откуда идет смута, тоже не может.

«Беда, и только. Пойду дальше!» – думает Федюшка.

Встал, перекрестился, заплатил копейку за ковш, вышел из кабака – голова кружится, а ему вслед, слышно, хохочут: знают, черти, кто ушел! А солнце уж над Серпуховскими воротами, скоро вечер, а он ничего не вызнал! Ой, беда! Как в приказ ворочаться?

Шумно и в избе у Москворецких ворот, у Кирилы Васильевича, но шумно по-другому. Тут сильнее шумят, хоть и тише. После возвращения Тихона с Низу собрались к Босому искать правды верные дружки из московских гостей, из ремесленных, из торговых людей. Закатом залита горница, пахнет из садика сиренью, на длинном столе под вологодской скатертью в оловянной братине пиво, кубки оловянные же, деревянные ковши.

Пришел в дом Босого и дьяк Зайцев. Вошел, сперва было захлопнул калитку, потом снова приоткрыл, осмотрел в щелку улицу и тогда только поднялся по лестнице на крыльцо. Тут сидел свояк Псурцева, Василий Иванов, хамовный мастер, что был утром выкуплен с правежа, теперь помывшийся в бане, приодевшийся, и помаргивал подбитым глазом. На него смотрел, дивясь его рассказу, Тихон.

«И до чего же, господи, терпеливы да могутны московские люди! – думал Тихон. – Сколько ни били Иванова в Земской избе у Плещеева, не выдал Иванов, что не раз бывал от своих ремесленников для совету в доме Босого! Не выдал и того, что бывали тут и другие люди гостиной и черной сотни».

У притолоки, привалившись к косяку, стояла Настёнка в розовом своем сарафанчике, почесывала одну босую ножку другой, – ждала, не потребуется ли чего.

– Православные! – говорил Пахомов негромко. – Сами видите, что деется! Беда! Разоренье опять!

– Как бы только одно – мир бы был, сами страну уладим, все сделаем, что нужно, – заметил Псурцев.

– Грозные владыки больше нам ни к чему! – выговорил Кирила Васильич, и по голосу слышно было, что он улыбается. – Порядку не будет! Оно хуже! Эй, Настёнка, вздуй-ка огонька! Темно!

Настёнка мигом внесла две сальные свечки, свет полыхнул по лицам, по стенам уселись черные тени.

Пахомов говорил медленно и сосредоточенно.

– Дело не в попе, дело в приходе. Дело не в царе, в народе все дело, – говорил он. – Привычны мы, чтобы у нас спина от работы трещала. А теперь не то! Москва стоном стонет, Назар Чистый опять да Плещеев деньги с душой вместе вышибают. Бояре хоромы бросились себе строить. Заменить бы надо бояр!

– Кем же это? – встречно шатнулся Кирила Васильич.

– А вот кем. Теперь к царю ближе всех архимандрит Новоспасский Никон. Он за народ душой, каждый, почитай, день у царя милости испрашивает. Ему и править, да и другим с ним благочестивым отцам.

Кирила Васильич засмеялся.

– Неправо говоришь, Семен Исакыч, – отозвался он. – Что ж, ставить, что ли, нам заместо бояр архиереев? Покамест поп в смирной одеже, он народ учит, а дай ему на плечи по всяко время парчу да шапку золотую – он тот же боярин будет. Ого! С ним тоже не сладишь. Кто кормит, тот пусть и правит. Как в артели! Нету хозяев, и все равны, коли добрые рабочие.

Никто их не выбирал, не указывал этим людям собираться сюда потаенно, говорить шепотом, – собрала сюда их тревога за свою страну, за народ. Молча всю жизнь трудились они не покладая рук, как по всей земле трудились миллионы.

Собравшиеся были люди торговые, и они были отлично осведомлены о том, что творится в стране, все понимали. Видели, что молодой царь мечтателен, что Морозов крепко забрал царя в руки – недаром он своих противников угнал кого куда. Князя Одоевского Никиту Федорыча послал воеводой Большого полка, что стоял в Белгороде да в Ливнах, для обороны против немирного Крыма. Дядьев царя – Стрешневых-бояр– посадил по глухим воеводствам. Василия Петровича Шереметьева – в Казань. Под Морозовым народ мучится, Плещеев дерет и скоблит кожу с правого и виновного, высасывает мозг из костей, всех с Земского двора выпускает нищими. Денег в казну набрал Морозов столько, сколько и при царе Иване не бывало.

Пошто ж такие деньги? На войну? Война народу одно разоренье – все знают!

Собравшиеся здесь люди, московские гости, не только торговали. Они как земские люди сами были целовальниками, деятельными помощниками московских приказов, исполнителями их поручений: собирали пошлины, налоги, сидели в Таможне, искали, добывали, плавили разные руды, варили соль, правили медными, железными, оружейными заводами, били деньги, курили вино. Точно они знали, сколько денег собиралось, – сколько шло в казну, сколько в боярскую мошну, видели, как казной ведали бояре, думавшие прежде всего о собственном обогащении.

Народ же московский уж был далеко не тот, каким он был при Иване Грозном, который. свой род чванно вел от Пруса, брата Римского Августа, и гордился тем, что он не русского корня. Народ-то помнил, как недавно еще люди всей земли, очищая свою страну от чужих захватчиков, от панов, тунеядцев, самозванцев, выгнали грабителей, посадили на Москве царя, добились в своей земле мира и возможности народного труда. Простым людям, что совещались. теперь во дворе у Босого, приходилось говорить такие слова, за которые им грозила пытка в башне у Константина и Елены, рос гнев против корыстных бояр.

Недаром Тихон слышал уже тогда, на Волге, новые слова, что говорил деревенский поп. Надо, надо говорить так же смело, как тот поп говорил тогда боярину. Пусть боярин и бросил попа в Волгу.

– Православные! Товарищи! – заговорил, медленно вставая и крестясь, Кирила Васильич. – Дума моя такая – нужно челом царю бить на злодеев! Пусть будет его царская воля!

– А Плещеев на цепь нас не посадит? – пробурчал, качнувшись, Стерлядкин.

– А народ на что? – повернулся к нему Кирила Васильич. – Всех на цепь не посадишь! Мир – сила…

– Конешно, опасно, – потом продолжал он, погладив бороду. – Ежели народ встанет, так он сослепу немало дров наломает, да бояре его изобьют. И все. Надо нам знать, чего просим. Надо путь дать народу, чтобы он шел зряче. Все вместе, одной волной! Пишется пером, да не вырубишь топором! Напишем же, братья-товарищи, челобитную. Все как есть. Государь-то от Троице-Сергия будет в обрат ехать, Москва будет его встречать – мы и подадим бумагу! Двинем народ!

Собрание молчало, в молчании этом уже зрела мысль, у каждого тело словно согревалось решимостью.

– Настасья! – решительно приказал Кирила Васильич. – Тащи черниленку, да перьев, да бумагу. Возьми в ставце, я давеча там припас.

На Спасской башне пробило уже три часа после захода солнца, поднялся над крышами между березами желтый полумесяц, в садике Босых щелкал соловей, щелкал, урчал, бил трелью, дудкой, буйно пахли сирени, а в горнице Босого все еще сидели гости, тесно сгрудившись к концу стола, и перо дьяка Зайцева так и порхало по бумаге.

«…да и нас, твоих государевых бедных людишек, те бояре ныне пуще прежнего грабят, на правеже бьют и мучат. Берут с нас по-всякому – и поминками, и посулами, новые накладывают беззаконно, а сами себе с налогов тех собирают сокровища несметные, хоромы строют великие, кои по чину им и не подобают. И допрежь николи не бывало того, чтобы не токмо боярам, а дьякам да подьячим каменные хоромы ставить. Все это от грабежа! И твое царское долготерпение столь велико, что те люди тебе в государевых твоих делах радеть перестали, а токмо сами себе от твоих государевых дел всякую пользу добывают. И оттого ныне многие города да уезды, что давали допрежь того большой доход казне твоей, государь, от их боярской да дьячей жадности запустели, пришли ни во что…

…И того просим, великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Русии – ты, государь, преклонил бы ухо твое к молению нашему, и бы изо всех чинов добрых людей выбрал бы, да при себе поставил, и тем нашей бы жалобы не презрел…

…А первый твой боярин Борис Иваныч Морозов учинил бы сыск, каковы те сильные люди, что над нами, холопами твоими, неправды творят, нас вконец разоряют и нам великие насильства да обиды чинят, дабы тем твою царскую власть осмеять да оболгать».

Сразу всего не вспомнишь, не составишь, не упишешь, решеточные сторожа на улицах чем поздней, тем строже, пятерка сильных царских бояр берегут Москву крепко. Сегодня дело не кончить… Да потом надо и переписать челобитную не раз и не два. Сегодня, стало быть, надо расходиться, а назавтра собраться опять…

И уж стали подыматься из-за стола – тут дьяк Зайцев, натягивая на лысый череп колпак, молвил:

– А кто же, православные, наше челобитье царю поднесет? Каков человек?

Тихон шагнул перед всеми к самому столу, согнулся в уставном поклоне, выпрямился.

– Я обижен, я и подам! – только и сказал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю