Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 6"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 63 страниц)
Подполковник и майор взглянули на нас до крайности свирепо.
– Какие вам корреспонденции! – сказал нервно майор. – Вот-вот немцы в атаку пойдут.
Выяснилось, что это штаб, все командование стрелкового полка, номер которого нам назвать отказались. Лишь пятнадцать минут назад они перебрались в канаву из той пылающей деревни, где их разбомбили, а по дороге сюда еще и поливали из пулеметов с воздуха. Они еще не отошли от пережитых волнений. Главное же их волнение вызывалось тем, что этот штаб утерял связь с батальонами. Ни командир полка – подполковник, ни начальник штаба – майор не ведали, где сейчас их войска. Они были растерянны до неприличия.
С месяц назад в деревне Яблоницы мы видели, что такое красноармейская масса, оставшаяся без командиров. Это было ужасно. Но вот командование полка, оставшееся без красноармейской массы, – это не менее, а, пожалуй, еще ужасней. Полк – это все вместе, это единый, крепкий, способный на осмысленные, объединенные действия организм – бойцы и командиры. По отдельности и те и другие – ничто. Россыпь.
Было не очень приятно наблюдать со стороны за перепуганными, растерявшимися военными. Они и их поведение были так не похожи на все, что довелось нам увидеть за время пребывания на фронте. Стало тоскливо и хмуро на сердце.
Мы тоже принялись смотреть, правда, невооруженным глазом, туда, вперед. И в этот трагический момент снова капитан, оставшийся на нашем фланге, заорал: «Снайпер, огонь!» Он кричал так в основном с той целью, чтобы напустить на кого-то страху и в то же время подбодрить себя, а совсем не для того, чтобы красноармеец с оптикой тотчас принялся всаживать пули в первого появившегося на меридиане канавы.
На этот раз было отчего всполошиться. По открытому полю скакал на белом коне ослепительный всадник. Тощий, долговязый, как некий рыцарь из Ламанча. В зеленом «английском» обмундировании, в каске – на коне в каске! На тощей его фигуре болтались, подлетая с ходом коня, карабин, пистолет, бинокль в футляре, полевая сумка.
Странно, но мы узнали всадника. Это был Изя Анцелович, горбоносый, со взглядом беркута, неутомимый и беспокойный Изя.
Мы попросили капитана отменить приказ. Но надо снайперским огнем уничтожать бесстрашного и воинственного главу Ленинградского ТАСС, он сам сейчас придет сюда.
– Будьте вы все неладны! – сказал несколько иными, менее деликатными словами майор – начальник штаба. – Нас всех тут разорвут бомбами из-за вашего шатания по полю боя.
Анцелович спешился, привязал копя к первой попавшейся ему на глаза полевой осенней травнике и на длинных, тощих ногах зашагал к нашей канаве. Он был бодр, деятелен. Перед его напором сдались и перепуганные вожаки Н-ского стрелкового полка.
Глава ТАСС объезжал и инструктировал своих сотрудников: как-де несут службу, все ли видят, все ли замечают и так ли об этом пишут, сообщают читателям. Это не наш редактор, у которого боевой маршрут один: дом – редакция – столовая Смольного – редакция – дом. Анцелович – настоящий журналист, это пишущий человек, а не редакционный чиновник. Он был моряком, поплавал на торговых судах по белу свету, многое повидал, много где поработал. Он типичный представитель кипучего поколения, которое с малых лет строит и преобразует, и, как у каждого из этого поколения, убеждения его определенны и прочны. Я отлично понимаю, зачем он притащился на этом нелепом белом коне сюда, на передовую. Конечно же, не тассовцев инструктировать. Что их инструктировать? Это достаточно отважные ленинградские журналисты, составь из них роту – они без страха пойдут в бой. Нет, начальник ЛенТАСС тоже хочет иметь моральное право визировать для рассылки в газеты сообщения, корреспонденции, очерки о боевых делах ленинградцев, о храбрецах, патриотах, героях.
Анцелович подтвердил нам, что да, немцы обстреливают Ленинград из дальнобойных, что, заняв на днях Мгу, они рвутся к Неве, хотят, видимо, переправиться через нее, обойти Ленинград с востока и где-то на севере, может быть, в районе Белоострова, соединиться с финнами. Тогда мы будем в полном кольце окружения.
– А кто до этого допустит? – злобно сказал подполковник. – Вы думаете, что говорите, или не думаете?
Мы все переглянулись. Не ему бы об этом говорить! Тонкая штука – иметь право изрекать что-либо в подобных ситуациях. Если бы это сказал полковник Ермаков, было бы естественно, правильно, бесспорно. А этот…
Мы покинули негостеприимную канаву. Мы знали, что ничего об этих командирах, обосновавшихся в ракитнике, не напишем. Сказать о них доброе – душа но позволит. Сказать правду – редактор отправит в корзину, да еще и примется утверждать, что мы черним нашу героическую Красную Армию, а следовательно, и подрываем ее боевую мощь, и если рассуждать объективно, то по меньшей мере являемся чем-то вроде агентов Антанты.
На дороге расстались с Анцеловичем. Конь терпеливо ждал начальника ЛенТАСС. Это был отважный конь, никакого внимания не обращал он на близкие выстрелы и взрывы.
Анцелович ускакал к Федоровке. Нас ждала машина. По только мы выехали из кустов на открытую дорогу, как на бреющем полете в воздухе появился «мессершмитт». Он дал по машине очередь, она ему показалась, видимо, неудачной, и «мессер» стал делать круг, чтобы на этот раз приладиться поточнее.
Прямо через луговину Бойко ринулся к зарослям ракиты. В зарослях оказалась огромная, скрытая ими старая воронка. Машина прямо носом сползла в нее, сверху над нашей крышей сомкнулись ветви, на которых листья хоть и начали желтеть, но еще держались. «Мессершмитт» нас утерял. Он стрелял, по не точно, а приблизительно. Мы отошли от машины шагов на пятьдесят, залегли. «Мессер» проносился над нашими головами, буквально метрах в двадцати-пятнадцати, он почти ползал на брюхе по кустам. Брюхо у него было желтое, как у гада, скользкое, лоснящееся. Угловатый весь, не то что наши И-16 – «ишачки» или новые «миги». Страшные кресты на плоскостях. От них несло средневековьем, псами-рыцарями, пожарами в древнем Пскове, виселицами и плахами. Мы видели и негодяйскую морду в рамке кожаного шлема, видели глаза немца, рыскающие по земле. До чего ж ему хочется поотправлять нас всех на тот свет!
Покрутился, пострелял – ушел.
В сумерках мы возвращались в Слуцк через Войскорово. Возле деревни располагался в блиндажах штаб 1-й роты 266-го отдельного артпульбата. Решили сходить в парочку дзотов оборонительной линии, которая создана на здешних рубежах. Добрались в потемках, пока луна не вышла, до Ижоры. На самом берегу реки, среди старых лип, прочно врыта в землю огневая точка с пушкой и двумя пулеметами. Подошли к ней по узкому и глубокому ходу сообщения. Если бы дело было днем, из амбразуры дзота хорошо бы просматривалась равнина, вплоть до Колпино, до Ижорского завода и даже до того Красного Бора, который на днях заняли немцы, перехватив и в этом месте шоссе Ленинград – Москва.
Командир артиллерийского взвода – молоденький (лет двадцати) лейтенант Вульф Евсеевич Лайхтман – показывает нам свои позиции.
– У нашего взвода, – говорит он, – два дзота, в каждом пушка. Вот в этом – сорокапятимиллиметровка, снятая с миноносца, а во втором, вон там, левее, – противотанковая, на жестком лафете. Сюда эти орудия привезли рабочие Ижорского завода и моряки с кораблей, поднявшихся по Неве до села Рыбацкое. Мы вместе их и устанавливали в дзотах за день, за два до подхода немцев.
Народ у Лайхтмана такой, что каждый возрастом превосходит своего командира не менее чем раза в два. Бойцы окликают его: «Сынок», и он нисколько не обижается.
Дзоты – только часть линии, подготовленной тут заранее. В глубине ее стоят пушки и покрупнее калибром. Долговременные огневые точки тесно взаимодействуют с ними.
Мы застали в дзоте старшего лейтенанта Горбунова, тяжелые орудия которого расположены далеко за передней линией. Вблизи от дзота – его наблюдательный пункт. Веселый человек этот даже чай ходит пить на КП здешней артпульроты: бойцы взвода отыскали в развалинах одного из домов большой самовар, чему Горбунов очень обрадовался.
– Вчера была изрядная баталия, – говорит он нам с неизменной для него радостной улыбкой. – Луна выйдет – покажу результаты. А сейчас поверьте на слово. Я не охотник и не рыболов, врать не буду. Да и ребята из роты не позволят. Вместе работали. Вон там есть лесок. На опушке стоит сарай, точнее стоял. Мы за ним вели наблюдение. То пешие к нему идут, то мотоциклисты подкатят, даже и броневички. Что-то вроде штаба. Из дивизиона нам подтвердили: да, говорят, есть такие данные, будто бы должен в этом квадрате быть штаб гитлеровской части, раз сама часть в нем обнаружена, в этом квадрате. Подготовили батарею к бою – у меня провод отсюда на огневые. Я – у стереотрубы, командую, корректирую. Дали огня. Слышу, мои снаряды у меня над головой – приятно так – дерут воздух. Один из них угодил в самую крышу – сарай в щепки. Другие – но мотоциклистам, броневикам, живой силе. Ни сарая, ни штаба, ни вообще шевеления сегодня уже в том месте нет. А до этого случая, дня два назад, мы своим огнем встретили наступающую у Красного Бора немецкую мотопехоту. Большая колонна шла на грузовиках. Получаем приказ сверху: остановить, рассеять. Причем немцев скрывал лесок, а корректировщика у нас там не было – пользуйся чужими данными. Пришлось бить по карте. Ударили фугасными. Как сообщили нам из штаба, одну машину разнесло прямым попаданием. С десяток их раскидало, покалечило разрывами. Остальные повернули обратно. – Пока мы слушали старшего лейтенанта Горбунова, вышла луна, и на окрестных равнинах стало светло, как может быть светло при лупе – загадочно, обманчиво, страшновато.
Мы смотрели сквозь рожки стереотрубы из амбразуры дзота туда, где враг, где немец. Сквозь эти увеличивающие стекла, вращай только справа налево и слева направо, виден весь сектор обстрела дзотовой пушки. Слева одна деревня, прямо, километрах в четырех, опушка леса, застроенная легкими дачными домиками, справа другая деревня. А перед самым дзотом, в каких-нибудь пятистах метрах от его амбразуры, словно островок, маленькая фабричонка, полускрытая деревьями. Это бывшая бумажная фабрика, до революции принадлежавшая какому-то немцу.
Люди, которые вот уже несколько дней живут в этом дзоте, пристально изучают всю панораму перед собой. Им уже известны каждый кустик, каждая ложбинка, каждый сарай. Па ту сторону реки постоянно – и днем и ночью – направлены бинокли и стереотрубы, и ни одно движение немцев не остается незамеченным.
Даже простым глазом мы видим на опушке леса, в стороне от дачных домиков, результат вчерашней работы пушек старшего лейтенанта Горбунова – груда обломков на месте штабного сарая.
А нот и работа артиллеристов нашего дзота: разбитая крыша цеха лежащей перед нами фабрички, раскиданный снарядами забор. Что тут произошло?
Артиллерия немцев, как только они здесь появились, повела непрерывный огонь по линии наших укреплений. Снаряды очень точно падали возле огневых точек. Было ясно, что где-то сидит корректировщик.
Командир взвода Лайхтман и командир орудия, возле которого мы находимся, Куракин несколько часов не отрывали глаз от биноклей, пядь за пядью прощупывая нею равнину. И вот ничтожные движения выдали врага. Наблюдательный пункт немцы устроили, оказывается, на фабрике, под гонтовой крышей ее цеха. К этому времени оттуда, но правее, начал постреливать пулемет.
Куракин приготовил орудие. Один за другим ударили четыре выстрела. Пулемет умолк, наблюдательный пункт взлетел на воздух, и сразу же стрельба немецкой артиллерии стала неточной: снаряды падают теперь куда попало.
Немцы приумолкли перед линией наших дзотов, не лезут на нее, стараются обойти стороной. Ленинградцы стойко держатся на этом близком к Ленинграду рубеже. Может быть, это и есть тот рубеж, дальше которого мы отступать не будем, о чем с такой убежденностью говорил нам бригадный комиссар Мельников?
11На ночной дороге от Слуцка к Пушкину нам попался человек – он стоял на обочине и «голосовал» в надежде, что мы его прихватим и подвезем. Мы остановились. Человек оказался ленинградским писателем. Михалев его знает. Писатель идет из частей, он должен написать очерк для газеты. Мы полагали, что ночевать будем в Ленинграде, и уже держали путь туда. Но писатель сказал, что нет никакого смысла тащиться ночью в город, можно отлично переночевать и в Пушкине, в писательском Доме творчества. Там нам будут рады, там полно народу, поскольку в этом доме обосновался так называемый писательский взвод дивизии, в которую добровольно пошли ленинградские писатели и в составе которой они недавно сражались под Сольцами.
Ну что ж, решили мы, можно и пс тащиться в Ленинград.
В Пушкине, на одной из улиц близ дворцов, близ парков, стоит особняк, с воротами, с двором, с таинственной внутренней жизнью. Когда я работал на опытной станции и Повой Деревне, что влево от Детскосельского вокзала, от железной дороги Ленинград – Витебск, то иной раз хаживал мимо этого особняка в Александровский парк. В ту пору здесь жил Алексей Николаевич Толстой. Для нас, простых смертных, жизнь его была до крайности необычной. На рождество в окнах этого особняка жители Детского Села, или теперь Пушкина, с удивлением видели елку с горящими свечами: на Толстого нисколько не действовали установления, в соответствии с которыми рождественские елки отменялись, и отменялись в общем-то очень. правильно, потому что на эту затею срубали целые леса, миллионы и миллионы молодых деревьев. На крыльце особняка, встречая гостей, появлялся швейцар, именно такой, какими мы представляли себе швейцаров по литературе о жизни старого петербургского общества. Мелькали в доме горничные в белых передниках, вращались секретарши, помощники, еще кто-то. По виду все это было от старых, давних, минувших времен.
И в то же время хозяин особняка, человек с таким чуждым нам бытом, с такими барскими привычками, писал прекраснейшие книги. Сейчас, когда он жив, естественно, что на него набрасываются и его братья сочинители, никак, видимо, не желающие попять, а может быть, ослепленные блеском своих собственных личностей и в самом деле но понимающие, что он как художник выше их не на голову даже, а на десятки голов; и критики не упускают случая запустить зубы в икры этого великана литературы, и разные анекдотчики-смехачи, распускатели слухов.
Но пройдут годы, десятилетия, может быть, много десятилетий, и тогда по-настоящему, без суеты и наносной дряни историки, подлинные эстетики разберутся в причинах того, что книги А. Н. Толстого, сколько бы их ни выпускали наши издательства, тотчас расхватываются в магазинах, а в библиотеках от непрерывного чтения доходят до таких состояний, когда говорят, что из них уже можно варить щи.
Алексею Николаевичу досталась редкая судьба. В расцвете творческих сил он перешел из одной социальной эпохи в другую. Он сбежал было от нового – это не так просто: видеть крушение привычного мира, – но нашел в себе силы вовремя вернуться к нему, к новому, – а это еще труднее: за крушением старого, привычного увидеть нарождение небывалого, грядущего на смену старому. Он увидел это, чем прежде всего неизмеримо отличается от Бунина, Куприна и многих других русских литераторов, обладающих талантом, но узких в общественных взглядах. Алексей Николаевич соединил художнически две эпохи. Он сумел из одной перейти в другую, и перейти ire механически, а всем своим творчеством, показав в своих книгах этот трудный, по неизбежный переход. Одни литераторы, его сверстники, так навсегда и остались в старом мире, удалившись в Белград, в Софию, в Берлин или Париж, и копаются там в старом литературном тряпье. Другие – молодые – народились и сложились уже в новом мире, не зная, не помня старого. А он – он как литературный виадук над полями отгремевших боев революции и гражданской войны.
Это его социальное лицо. Но он еще и величайший мастер слова. Из русских слов он лепит такие литературные скульптуры, что вторых подобных у нас, пожалуй, и нет. Его язык имеет запах, имеет цвет, имеет объем, вес, его можно воспринимать всеми доступными человеку чувствами. Об этом когда-нибудь еще скажут специалисты. Задумаются над природой его мастерства. А пока… Пока, переехав в Москву, он этот свой особняк передал под Дом творчества ленинградским писателям.
И вот мы входим ночной порою в вестибюль, отделанный деревом, с зеркалами, с ковровыми дорожками. Нас и в самом деле встречают очень радушно. Я, откровенно говоря, никого здесь не знаю в лицо, но народ явно гостеприимный, шумный, веселый. Ведут в комнату направо. Не комната это, а комнатища, она тоже отделана темным деревом, – тут столовая. За этим длинным столом сиживал Алексей Николаевич в кругу друзей или даже случайно забредших застольщиков, рассказывал свои бесчисленные остроумные истории, о которых, в свою очередь, ходят рассказы в народе.
Сейчас за этим столом человек двадцать пять – тридцать. Стоит дым коромыслом, и среди тарелок с закусками много бутылок коньяку. Кто-то предлагает: «Пейте, ребята, не стесняйтесь. Это нам райком прислал в подарок. Финь-шампань!» Нас угощают, к нам подсаживаются. Рассказывают наперебой, как писательский взвод участвовал в боях под Сольцами, как, кто и какие совершал подвиги. Время от времени то один, то другой выходит во двор послушать голос фронта: нет ли, мол, пальбы уже в соседнем, Екатерининском, парке или в том, что подальше, в Александровском.
Нам с Михалевым тут что-то не пилось. Кое-как выбрались из-за стола, проверили, хорошо ли устроился Бойко с машиной во дворе, и поднялись на второй этаж, в одну из спальных комнат. Деревянные кровати с отличными мягкими сетками, пухлые шелковистые шерстяные одеяла, все тихо, мирно, уютно. Хороший подарок сделал Алексей Николаевич своим ленинградским коллегам. Творить здесь можно.
Наутро Михалев, который знал кое-кого в этом выводе, принялся что-то с ними выяснять, Ваня Еремин сел писать корреспонденцию о том, что мы увидели в потемках из амбразуры дзота, что там нам нарассказывали артиллеристы и пулеметчики… Если когда-нибудь кто-нибудь вздумает разобраться в технологии, по которой мы создаем свои корреспонденции из действующей армии, он будет в немалом затруднении. То нас было двое, то вот трое – как же мы таким коллективом пишем? Никаких определенных правил для этого нет. Иные крупные корреспонденции мы пишем вместе, обсуждая почти каждую фразу, каждое слово. Спорим, ссоримся. Иногда, когда времени мало, пишет кто-то один. Тогда другой или другие отдают ему свои блокноты с записями. Чаще всего мы подписываемся подлинными именами. Но бывает, что нам вдруг заявляют в редакции: нельзя так часто появляться за своими натуральными фамилиями, надо бы псевдонимчики придумать. А раз псевдонимчики, то какой смысл, чтобы было их непременно по числу писавших. Оказавшись втроем, мы подписываемся загадочным именем «И. Ерчелев». Что же это такое? Это формалистическая конструкция из трех фамилий. От Еремина взяли инициал «И» и первый слог «Ер», от Кочетова – второй слог «че», от Михалева третий – «лев». Вот вам и И. Ерчелев!
Так, значит, Ваня Еремин засел за корреспонденцию. А я отправился посмотреть, что в городе, таком для меня знакомом: года три-четыре мне пришлось пожить в его пределах.
Я очень люблю оба парка и оба дворца. В парках начинали лететь листья – сухое, жаркое лето сделало свое дело. Я ходил по дорожкам – пусто. Только солдаты да командиры, со стуком сапог спешащие по сентябрьской плотной земле. Многих скульптур – бронзовых и мраморных – нет вдоль дорожек. Куда они подевались? Нет Пушкина в лицейском садике, этой замечательной скульптуры: молодой поэт на садовой скамье, задумавшийся, естественно свободный.
Я зашел в хозяйственный флигель Екатерининского дворца, поздоровался, стал расспрашивать о том, как же будет со всем тем, что составляет художественные богатства пушкинских дворцов. Один из сотрудников провел меня в подвалы, где громоздились горы ящиков с номерами. «Для наиболее ценных предметов, – сказал он, – давно заготовлена вот такая тара. Сейчас идет упаковка во всех залах».
В подвалы таскали фарфор – сервизы, отдельные предметы. Это не самое цепное. Оно будет храниться здесь. В залах второго этажа упаковывали картины, вазы. Я смотрел на эту огромную работу и думал: разве все увезешь отсюда, разве упакуешь? Веками накапливались такие богатства. Да, кроме того, как увезешь и куда эти бесценные паркеты из десятков пород дерева, эти двери, карнизы – в резьбе, в инкрустациях, эти наборные – из дерева и самоцветных камней – столики, всю мебель работы искуснейших мастеров XVIII века?
Время тяжкое. Гибнут тысячи, сотни тысяч людей, миллионы остаются в немецком рабстве, горят города и села. Идет дело о жизни или смерти всей страны, нашей Советской власти. И все же и на этом огромного размаха фоне осталось в сердце место для чувств по поводу увиденного здесь, в одном из драгоценнейших дворцов России. Думалось о том, что вот на создание всего этого были надобны столетия, а погибнуть оно может в течение нескольких часов: сгорит в огне, разрушится в бомбовых взрывах. В ящики все не упакуешь. Янтарную комнату никто и не собирался трогать. Как ее увезешь? Сдирать янтарь со стен? Все искалечится. Да и какая была бы это кропотливая работа! А время не ждет, гул боя уже слышен и на юге и на западе.
Зашел в Александровский дворец, в котором бывал много раз с экскурсиями, начиная со школьных времен. Тщательно сохраняется во дворце в полной нетронутости подлинная обстановка и атмосфера тех десятилетий, когда в этом гнезде догнивала династия Романовых. Все здесь как бы образец, эталон обывательщины, мещанства. Ампиры, тогдашние модерны. Столы, столики. На них рамочки с бесчисленными фотографиями, как, помню, бывало в зажиточных или чиновничьих домах нашего старого Новгорода. Кабинет Николая – кабинет не государственного человека, а дельца, промышленника. Особенно характерна спальня царской четы – вся в иконках от пола до потолка. Много сотен иконок. Заурядная, по мещанским стандартам кровать. Жили Романовы, как все мещане России, без взлетов, без идей, без стремлений. Стоит тут и телефонный аппарат, о котором так много писали в свое время в газетах и еще больше толковали устно, – аппарат прямого провода в Ставку, по которому Александра Федоровна разговаривала со своим Ники. Вот небольшая витринка, и в ней, под стеклами, «бесценные реликвии» – деревянные ложки, которыми Григорий Распутин одаривал поклонниц, «священные» воблы, записочки того известного содержания: «Милай дарагой устрой эту дамочку. Она хорошая. Грегорий».
Вот гостиная, в которой Николай принимал с докладами должностных лиц и где, незаметно подымаясь на антресоли из соседней комнаты, могла все слышать Александра.
Из дворца я уходил парком. Мимо могилы героев революции и сражений гражданской войны, мимо Китайского театра, Охотничьего замка; нашел мраморный мавзолейчик, о котором рассказывал Еремей Лаганский. Действительно, полная энциклопедия настенных изречений. Из Баболовского парка вышел на шоссе к Красногвардейску. Впереди громыхало, горело, плавало в дыму. По этой дороге в ноябре 1917 года в дружном единении Краснов и Керенский шли штурмовать революционный Петроград. Краснов так написал о своем соратнике тех дней: «Сзади из Гатчины подходит наш починенный броневик, за ним мчатся автомобили – это Керенский со своими адъютантами и какими-то нарядными экспансивными дамами… их вид праздничный, отзывающий пикником…»
Они вошли тогда в Царское Село, и Краснов даже свой штаб расположил в служебном корпусе дворца Марии Павловны, но просидели оба вблизи Петрограда очень недолго. И вот снова что-то черное, ревущее движется на нас по этой же самой дороге. Что оно принесет на этот раз? Вижу противотанковые рвы, дзоты, траншеи… Будет бой, несомненно будет. Но чем он кончится?
В середине дня мы попрощались с писателями, которые тоже складывали чемоданы и вещевые мешки, и взяли курс на Ленинград.
При выезде из Пушкина, у Египетских ворот, стоял, опираясь о гранит, бронзовый памятник поэту. Как известно, он долгие годы хранился в подсобных помещениях Лицея. Когда его несколько лет назад решили установить на этом вот месте, лицом к дороге из Ленинграда, выяснилось, что сначала надо заварить пробоины от пуль, в дни боев с Юденичем угодивших каким-то образом в бронзовое изваяние.
До села Большое Кузьмино Пушкин провожал нас печальным, задумчивым взором.