355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Кочетов » Собрание сочинений в шести томах. Том 6 » Текст книги (страница 7)
Собрание сочинений в шести томах. Том 6
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:01

Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 6"


Автор книги: Всеволод Кочетов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 63 страниц)

Вокруг Ленинграда становится тесно
1

Разбудил нас бешеный удар в стену; хрустнув, раскинулись створы дверей старого почтового двора; на пол, где мы спали, льдисто брызнули стекла из окон; с потолка стало сыпаться в потемках.

Мы вскочили было на ноги, но за окном малиновым пламенем вспыхнул новый разрыв, и тугим ударом горячего воздуха нас бросило обратно на пол. В ушах застучал торопливый звон. Почтовый двор, казалось, кантуется, как ящик, с ребра на ребро, и мы в нем болтаемся, беспомощные, полуоглушенные.

Оставаться под этой сыпавшейся крышей было нельзя: вот-вот повалятся и дряхлые, изъеденные жучком балки. К тому же совершенно неизвестно, а что там, на ночной улице: может быть, это немецкие танки уже ворвались в Ополье и бьют по домам прямой наводкой? Но и выскакивать на улицу или во двор тоже невесело: снаряды гремят без перерыва; это, наверно, и есть то, что в своих газетных корреспонденциях мы называем беглым артиллерийским огнем.

Верх над всем взяло беспокойство за машину. Если случится что-либо с ней, и так достаточно побитой на лесных дорогах, – прощай наша корреспондентская оперативность. Благодаря неутомимому «козлику» положение наше неизмеримо лучше того, в котором находятся многие военные журналисты Ленинграда. Большинство них, и притом подавляющее большинство, путешествуют по фронту на попутных грузовиках, теряют уйму времени, зависят от случайностей, от чьих-то капризов, а то и просто от чьей-либо дурости.

Мы застегнули воротники гимнастерок, затянули распущенные ремни (спали в готовности № 1) и ринулись во двор, где под навесом стоял «козлик». Мотор его работал, Бойко сидел за рулем.

– Завел на всякий случай, – объяснил он. – Мало ли что…

Вносовцы тоже покинули свои блиндажи и, суетясь по двору, сдирали, сматывали провода, взваливали на грузовики телефонное имущество, щелкали затворами карабинов.

– Ребята, – сказал нам комиссар Вагурин, которого мы разглядели в предрассветном сумраке, – сегодня придется, должно быть, отойти на новое место. Немец, видите, с ночи принялся лупить. Посты сообщают: бьет по всем дорогам, по местам сосредоточения наших частей. С утра рванет где-нибудь на участке Большой Пустомержи – Старых Смолеговиц. Молосковицы хочет взять. Кингисеппу тогда туго будет. А?

Он обращался к нам не то за подтверждением его мысли, не то за советом. Но что можно было ему ответить? Начитавшись Клаузевица, мы были изрядными знатоками большой стратегии; с нашими знаниями нам бы командовать как минимум фронтами. А вот тактика в пределах участка Большая Пустомержа – Старые Смолеговицы – этого мы не знали, тут мы были нас. В таком нелегком случае не знал бы, пожалуй, что делать, и сам фон Клаузевиц.

Недели две в своих разъездах по сражающимся частям, в блужданиях по лесам и глухим проселочным дорогам мы базировались на Ополье. Оно стало за это время для нас своим, родным, обжитым. Покидать его было жалко, очень жалко…

Артиллерийский огонь тем временем утих. Точнее, немцы перенесли его на соседнюю с Опольем Алексеевку и на железнодорожный разъезд Керстово. Бушует артиллерия и на линии железной дороги Кингисепп – Молосковицы. Вагурин прав: если немцы вырвутся к Молосковицам, Кингисепп окажется под угрозой окружения; а в другую сторону для них будет открыт путь на Волосово, на Гатчину, тот самый, каким здесь хаживали когда-то белые генералы, тот путь, по которому от Нарвы до Гатчины катался пульмановский салоп-вагон Юденича. Туда вагончик бежал не спеша, в нем за чашками кофе чины юденичевско-лианозовского «северо-западного правительства» составляли планы расправы с защитниками красного Питера. «Вешать, вешать, вешать!» – стучали решительно колеса. «Вешать, вешать, вешать!» – записывалось в план. Обратно вагончик несло уже куда быстрее. «Повесят, повесят, повесят!» – гремело под колесами. Поспешно сжигались бумаги с директивами «вешать, вешать, вешать», заметались следы, будто бы ничего и не было; но, стараясь перевалить свое на других, удравшие за рубежи вояки-вешатели в бесчисленных «мемуарах» и «воспоминаниях» со временем многое выболтали.

Как-то будет на этот раз? Неужели вновь станут кататься по нашим пригородным дорогам пульмановские вагоны с вешателями?

Скажу честно, тревожно было в то утро на сердце. Не съездить ли, подумалось, напоследок в знакомые места, в знакомые части, посмотреть, что у них и как? К ополченцам, например, с которыми мы накрепко связались в минувшие недели, или в Кингисепп.

Сложили вещички, предчувствуя, что в этом почтовом дворе, со всех сторон исколупанном осколками, нам ужо не ночевать, и по хорошо изъезженным нашим «козликом» дорогам отправились к Веймарну.

Через Веймарн пути дальше не было. За железной дорогой стояла сплошная стена огня. Горели деревни, горели поля пшеницы, сжатой и несжатой, горели кусты и мелколесье; в этих дымах пожарищ, в разрывах снарядов и мин, наскоро выкопав ровики вокруг, становились на открытые позиции наши артиллеристы и огрызались огнем на огонь; тяжелые танки КВ выползали из одних лесов и исчезали в других лесах – шли они все-таки туда, навстречу противнику. Все как будто бы двигалось вперед, вперед, навстречу врагу. И вместе с тем это был отход, отход, отход. Отход потому, что одни танки сгорали там, впереди; идущие к ним на помощь уже не пробивались сквозь огонь и тоже сгорали, но уже на более близких рубежах к Ленинграду. Артиллеристы, отчаянно выбрасываясь вперед, каждый раз занимали позиции все ближе, ближе к Веймарну, к Ополью.

Потоком катились навстречу нам жители пылающих деревень. В пыли сухих августовских проселков, как серые тени, торопливо, вприскочку, подхлестываемые пастушьими бичами, двигались стада коров, коз, свиней. Свиньи, когда вблизи падал и рвался снаряд, неслись плотной лавой, с визгом, с воплем.

Тракторы тянули на прицепах комбайны, молотилки, сеялки, жнейки. Все это: и жнейки, и грузовики, и свиньи с коровами, и подводы – сбивались по временам в неразберимые кучи. Тогда появлялся «горбач» – «хеншель», самолет-корректировщик, той же формы, которая выпустила и красивенькие паровозы, примчавшиеся в Гатчину с Рижского взморья, и с его прилетом по этим скоплениям людей, машин и животных немцы грохали из тяжелых орудий. А то, проносясь на малых высотах один за другим, «мессершмитты» и «юнкерсы» обдавали дорогу и ее обочины свирепым пулеметным дождем.

Закидав ветками загнанную в кусты машину, мы стояли на пригорке; было тоскливо, скверно на душе. О том, чтобы найти наших друзей-ополченцев, уже и думать было нечего. Никто, кого ни спроси, ничего не знает. Сказать, что люди в панике, – не скажешь. Это отход с боем, с жестоким боем, но отход. А кого же может порадовать отход? Должно быть, и у всех вокруг, как у нас, на душе тоскливо и скверно. Это еще не паника, это не многим лучше ее, но все-таки лучше.

Приняли решение испробовать путь на Кингисепп, в 191-ю СД. Со стороны Кингисеппа – тоже поток на колесах. Пытаемся объехать его справа, через Алексеевку, разными иными дорогами и дорожками.

Возле Алексеевки сотни, а может быть, и тысячи людей, главным образом женщин. Копают. Все еще копают ров, длиннющую, многокилометровую изломистую траншею, широкую, глубокую, с крутыми краями – против танков. Лопатами, ломами, кирками долбят за миллионы лет слежавшуюся до каменной твердости рыжую глину. Обгорелые на солнце, обветренные, усталые, издерганные обстрелами и бомбежками. Лица, руки, открытые плечи шелушатся, на ладонях мозоли – у кого волдырями, у кого твердыми, почти роговыми плитками.

За Веймарном, в лесах, в полях, тоже был – может быть, ими же? – выкопан такой же гигантский ров. Помогает ли он сейчас нашим войскам сдерживать немца? Или тот неистовый, по скоплению людей сравнимый только с трудом на древних стройках у египтян да, может быть, еще у шумеров, а по чувствам тех, кто в нем занят, несхожий ни с чем, когда-либо имевшим место в прошлом, – неужели весь тот огромный труд всего лишь на одну короткую минуту боя?

Едем дальше, вперед. Но напрасно. Кингисепп в дыму, Кингисепп эвакуируется. По всем дорогам текут из него ручьи людей. А те, во рву возле Алексеевки, копают, все копают. Что же будет с ними? Успеют ли их отвести?

Среди капустного поля стоит одинокая 76-миллиметровая полковая пушка и в предельно быстром темпе шлет снаряд за снарядом туда, вперед, в дым, в грохот. А цель? Где цель? Там, впереди, в дыму, в грохоте.

Оттуда несут на носилках раненых, их грузят и в санитарные фургоны ленинградской «скорой помощи» и в простые полуторки с фанерными или брезентовыми коробами, на которых самодельно выведены красные кресты.

На одной из дорог видим красноармейца. Идет трудным, неживым, усталым шагом; несет винтовку, несет вещевой мешок, весь казенный скарб, который был выдан ему в роте. На гимнастерке, на штанах расплывы густой, застывающей крови.

Остановили машину, всматриваемся в серое лицо, в безжизненные глаза.

– Товарищ, садитесь! Отвезем в медсанбат.

Он не поворачивает лица и все идет. Идет не останавливаясь. Ни сказать что-либо, ни тем более сесть в машину сил у него, по-видимому, нет. Вылезаем, отбираем винтовку, мешок, снимаем подсумки и ремни. Он молчит и тускло смотрит мимо. Кровь плывет у него по одежде, по лицу, по рукам, он весь в крови. Это страшно. Ни я, ни Михалев ничего подобного в жизни своей еще не видели. Кровь капает и бежит струями на сиденье, на пол машины. Человеку, наверно, лет под пятьдесят; в усах, смоченных кровью, уже седина, бледная кожа лица в морщинах.

Мы его ни о чем не расспрашиваем. Нельзя его расспрашивать. Мы ищем медсанбат или полевой перевязочный пункт.

Наконец в мелколесье, на опушке, в кустах, видим зеленые палатки. Туда надо съезжать с дороги прямо по целине. При толчках и встрясках раненый только морщится.

Сдав его сестрам и врачам, мы ждем поблизости от палаток, пока его осмотрят и сделают перевязки.

Когда полчаса спустя к нам выходит военный врач, мы бросаемся к нему:

– Ну как, жить будет?

Врач говорит:

– По законам биологии, по нашим медицинским представлениям он уже давно мертв. Почти все центры, от которых зависит жизнь человека, у него поражены. И вдобавок колоссальная потеря крови. Тридцать две осколочные раны! Вы представляете себе это?

– А кто он, не удалось выяснить?

– Кто? Боец. Красноармеец. Из Ленинграда.

Мы еще посидели, дождались, пока очередная санитарная машина забрала и увезла нашего раненого по направлению к Ленинграду. Он все еще был жив, когда носилки с ним вдвигались санитарами в кузов «скорой помощи».

– Не знаю, не знаю, – повторил врач, как нам показалось, в полной растерянности смотревший вслед машине, которая через пашню выбиралась на шоссе. – Все это за пределами моего понимания, товарищи, за пределами…

Вечерело. Мы повернули назад: вперед было уже не пробиться, да и просто незачем было туда пробиваться. Командные пункты дивизий и полков находились в движении. Ни у кого в эти дни не было ни землянок, ни блиндажей, были палатки, а то и просто открытое небо над головами.

Заехали в Ополье. Редакция дивизионной газеты ополченцев куда-то отбыла. Домик пуст, стоит нараспашку, продуваемый теплым летним ветром. Обрывки газет, бумаг, бутылки из-под изведенных за эти дни лиловых чернил, жестянки из-под консервов, забытый на степе табель-календарь… Кто-то из редакционных ребят подсчитывал дни – а может быть, все они вместе делали, – двенадцать чисел августа перечеркнуты крестиками. Значит, что же? Сегодня 13-е. 13 августа. Как много прошло и произошло с того дня, когда в горвоенкомате нам выдали пистолеты, – с 13 июля.

Вносовцы тоже покинули свой почтовый двор. Осталась небольшая команда для того, чтобы поддерживать связь с постами, пока не вступит в строй центральный узел телефонов, перенесенный на повое место. Отошли медики. Но недалеко. Далеко они не имеют права отходить. Мы нашли их в километре-двух от Ополья, в деревне Лялицы, на той же шоссейной дороге Кингисепп – Ленинград.

В Лялицах толпилось множество наших товарищей – журналистов из разных газет, из ТАСС, из радио. За деревней в кустах работал, оказывается, передовой командный пункт Кингисеппского участка обороны. Дабы не демаскировать его, туда, через луговину, исцарапанную разрывами мин, никого из посторонних не пускали, и журналисты, не имея возможности проориентироваться в обстановке, были в полном неведении, что же происходит на фронте.

К всеобщей неожиданности, в сопровождении нескольких командиров разных званий из кустов вышел хорошо нам известный Алексей Александрович Кузнецов, секретарь Ленинградского обкома и горкома партии, член Военного совета фронта. Хмуро ответив кивком на приветствия, он прошел через нашу толпу к машине, выползшей ему навстречу из-за дома колхозного правления, сел в нее и уехал.

Можно было, конечно, остановить его, он всегда хорошо относился к журналистам, расспросить обо всем: уж ему-то положение на фронте известно; мы бы так и сделали, нам нисколько бы не помешала наша военная форма с малозначительными кубиками у одних, с пустыми петлицами у других, форма, находящаяся на невероятно далеком полюсе рангов по сравнению с его двумя ромбами, означавшими, что владеющий ими носит звание дивизионного комиссара. Остановило нас хмурое, озабоченное выражение его лица. «Да, – покачали мы головой, – дело, значит, того… Неважное дело в общем». Категорически, но довольно туманно высказался насчет нашего ближайшего будущего Саша Садовский, который после того, как в юности пережил налет махновских банд в Никополе, имеет непреодолимое тяготение к стратегии и тактике.

– Большая заварушка предстоит, – сказал оп.

Час спустя, обсудив детали и детальки своего военного быта, нарассказав друг другу разных историй, представители «корреспондентского корпуса» разъехались.

Было темно, когда мы с Михалевым решили устроить привал. На окраине села Большие Корчаны мы присмотрели старый сарай, наполовину заполненный сеном; загнав в него задним ходом машину, запахнули широкие ворота и заперли их изнутри на засов; затем при свете ручных фонарей принялись за ужин из тех военторгов-с них припасов, которые всегда хранились в машине как некий неприкосновенный запас – НЗ: колбаса, шпроты, сгущенное молоко.

Фронт был километрах в двадцати – двадцати пяти, голос его почти не долетал до нас, он казался ровным, глухим и, как дальняя гроза, не страшным гулом. Только зарева пожаров на западе кроваво плескались в щелях сарая, но давая забыть о летающей над нашими ленинградскими полями беспощадной и жадной смерти.

Раздумывая каждый свое, жевали мы колбасу и черствую булку, запивали сгущенным молоком, разведенным в холодной воде, и с удовольствием поглядывали на вороха сена, почти до крыши громоздившиеся в обоих торцовых концах сарая – справа и слева от машины. Сено было нынешнее, свежее, оно чудесно пахло летними лугами; ляжешь на такое ложе и увидишь сны не иначе как самые райские. А хотелось, очень хотелось таких снов. Минувшей ночью мы почти не спали. Да и несколько предыдущих ночей, начиная с 8 августа, со дня возобновившегося наступления немцев, тоже были тревожные, с пальбой и грохотом вокруг, с раздумьями о том, что вот-де ворвутся в Ополье немцы, захватят тебя вместе с твоей кандидатской партийной карточкой в кармане, с редакционным удостоверением и… Что последовало бы за этим «и», страшно даже представить.

Не удивительно, что, занятые такими размышлениями, мы всполошились, когда за нашей машиной, во мраке сарая, послышался шорох и кто-то кому-то что-то сказал звонким шепотом.

Новый шорох… Мы вскочили на ноги, выхватили из кобур пистолеты. «Кто здесь?» – рявкнул своим громовым басом Михалев. Я щелкнул курком ТТ. Мы приготовились принять бой.

Но из-за машины, из мрака, в свет наших фонарей вышли две маленькие – одна другой меньше – худенькие фигурки.

– Мальчики мы, – ответил один из них дрожащим голоском на вопрос Михалева.

Ему, этому старшему из братьев, едва исполнилось одиннадцать, второму не было и восьми. Родители отправили обоих на лето в деревню. Жили они у бабушки, где-то возле Кингисеппа, купались в речке, ловили пескарей, ходили за грибами. Но вот налетела война, из каких-то Дальних далей пришли немцы. Бабушка – она старенькая – осталась в деревне. «А мы же никак не можем оставаться у фашистов: я – пионер, Витька – октябренок. За нами должны были приехать. Но папа, наверно, на фронте. Он у нас знаете какой! Он очень храбрый. А мама… Не случилось ли что-нибудь с мамой?.. У нее сердце больное».

Три дня идут они по фронтовым дорогам в Ленинград. Голодные, стесняющиеся попросить поесть, перепуганные, встревоженные за свою маму, не забывающие при всем этом, что один из них – пионер, другой – октябренок. Сандалии их истерлись о дорожный асфальт и гравий, отчаянно «просят каши»; коленки в царапинах, в ссадинах – от ползания под пулеметным огнем с «мессершмиттов».

– Ребятки, садитесь!

Серафим Петрович Бойко раскрывал ножом новью банки шпрот и сгущенки, мы с Михалевым резали булку и хлеб, кусок за куском. Изголодавшиеся парнишки набросились на еду. Маленький многого еще не понимал. А старший… На булку, на шпроты из его серьезных глаз капали и капали слезы. Он не хныкал, нет. Просто слезы сами бежали по щекам. Он, наверное, и о маме своей сейчас думал, и о папе, о бабушке, этот маленький человечек, на которого нежданно-негаданно обрушилось столько тяжких, трудных испытаний.

У мальчишек головы падали на грудь от усталости. Поев, они завалились на сено. Бойко накрыл их плащ-палаткой, а поверх нее еще и одной из наших шинелей, и оба мгновенно уснули.

А мы еще все волновались по поводу этой встречи, отбившей у нас так долго предвкушаемый сон. Мы обдумывали, обговаривали корреспонденцию о минувшем дне. В ней должны были найти место и женщины, которые на поле боя продолжали копать противотанковый ров, и одинокие артиллеристы среди капусты, и вся картина большого сражения – с пожарами, ударами снарядов и мин, с дорогами, которые забиты стадами коров и свиней; должны тут быть и красноармеец, бредущий куда-то с тридцатью двумя осколками в теле, и эти вот мальчишки, Колька и Витька, будущие большевики, строители нового, прекрасного мира…

Утром, выйдя на шоссе, мы подсадили ребятишек в попутный грузовик, который шел в Ленинград, и вернулись к сараю; нас трясло от нетерпения изложить на бумаге все то, что принес нам вчерашний день.

2

Торфянистая земля изжевана гусеницами: следы танков ведут в глубь леса. Свернув с асфальтовой дороги, начинаем пробираться по этим рытвинам и мы в своем «козлике». Сырые торфяники сменяются вскоре сухими, прогретыми солнцем песками. На них растут уже не корявые ольхи и чахлые осины, а высокие, с раскидистыми кронами, золотые сосны. Под соснами, забросанные ветвями, в некотором отдалении один от другого, стоят танки, грозные, могучие КВ и Т-34. У танкистов обед. Гремят котелки, пахнет гороховым супом с корейкой, идут разговоры.

Нашу машину останавливают часовые. Мы выходим, показываем корреспондентские удостоверения. Нас ведут к командиру танкового батальона капитану Шпиллеру. Он тоже обедает; приглашает и нас. Это очень кстати, потому что, гоняясь из части в часть, не находя ни их штабов, ни их командных пунктов, непрерывно меняющих свое расположение, мы уже давненько ничего не ели.

Капитан, сухощавый, с веселыми искрами в глазах, расспрашивает о газетной работе – кое-кого из журналистов он уже знает: заезжали в дивизию, бывали и у него в батальоне. Мы, в свою очередь, интересуемся обстановкой на фронте. Но капитану известна только обстановка того участка, на котором действует недавно пришедшая сюда танковая дивизия Баранова.

– Знаю, что позавчера, то есть тринадцатого августа, – говорит он, – немцы все же заняли, сукины дети, в середине дня станцию Молосковицы, перерезали таким образом железную дорогу Кингисепп – Гатчина. Знаю об этом потому, что весь тот день наш батальон был в бою. Знаю еще, что вчера противник захватил и Кингисепп. Мы дрались в полную силу, мы отошли, по не разбиты, силенки еще есть. Вот мои орлы! – Командир батальона кладет руку на плечо танкиста, у которого в петлицах треугольнички старшего сержанта. – Это Грязнов, радист из моего командирского экипажа. Орденоносец. – Мы видим орден Ленина на гимнастерке крепыша с круглым, улыбчивым лицом. Капитан кивает в сторону еще троих, тоже занятых котелками, молодых танкистов. – Не знающий преград водитель Полюткин, артиллерист Яковых и заряжающий Бондаревич. Мой, говорю, экипаж. Орлы! Порасскажите-ка, ребята, товарищам корреспондентам что-нибудь из недавних наших происшествий.

– Было, например, такое дело, – начинает веселый радист Грязнов. – Мы их, гансов этих, держали перед железной дорогой довольно долго, несколько дней. У них тоже были танки. Но и у нас, как видите, коробочки что надо. Шел бой… Одиннадцатого, что ли, а может, десятого, не соврать бы?..

– Девятого, – подсказал капитан Шпиллер. – Как раз за день до этого немцы возобновили свое наступление.

– Мы пробивались через ихнюю противотанковую артиллерию, через пехоту, – продолжает Грязнов. – Уже в их тылы вышли. Я, понятно, у рации, приказания товарища капитана передаю, принимаю донесения. Полюткин у рычагов управления. Яковых и Бондаревич возле пушки. А что еще? Больше рассказывать нечего, товарищ капитан.

– Нет, мастер художественного слова из тебя не выйдет! – Капитан Шпиллер весело смеется. – Грязнов мне жизнь спас, товарищи корреспонденты, – говорит он серьезно. – В какой-то чащобе потеряли мы ориентировку. Что делать? Остановились. Полюткина и Яковых я отправил разведать местность перед нами. А мы с Грязновым – пальцы на спусковых крючках – охраняем машину. Тихо в лесу. Пальнут где-то, пальнут – и снова тихо. Вдруг совсем рядом, за кустами, окрики по-немецки. Смотрим: три ганса. Навели на нас винтовки и показывают нам: сдавайся, мол, подымай руки. Но успел я слова сказать, Грязнов мой – раз прыжком вперед, заслонил меня собой и бац из пистолета в одного из гансов! Тот упал. Два других бросили свои винтовки и понеслись от нас, как олени. Мы палим им вдогонку, по где уж в лесу попасть! Удрали, нечистые.

«Черт возьми, – подумал я, вспоминая свой поход через полянку с земляникой на виду у того леса, из которого могли стрельнуть немецкие «кукушки» или снайперы. – Какого внутреннего труда стоило мне выйти вот так, чтобы не заслоняться от опасности плечом и грудью сопровождавшего нас лейтенанта. Велась немалая душевная борьба. А тут – одним прыжком! Просто как само собою разумеющееся: нельзя не заслонить своего командира. Нет, это не только дисциплина, не только выполнение уставного требования. Это нечто иное, несравнимо более важное и высокое».

– А то еще и так было, – продолжает капитан. – Через час-полтора, уже в другом месте, я отправил Грязнова в разведку. Вернулся он и говорит: так и так, есть дорога, но при выходе на нее у немцев устроена танковая засада. «Здоровенные, – говорит, – машины». Так, Грязнов?

– Так, товарищ капитан. Вы еще спросили: «Неужели больше нашей?»

– Ну, а он мне, – Шпиллер улыбается, – преподносит приятное известие: «Пожалуй, больше». Приказал ему снова сходить туда и рассмотреть повнимательней. А чтобы веселее было, хотел и Яковых отправить с ним на пару. Только вылезли они из танка, как по нас дадут, дадут пулеметы! Да как трахнет, трахнет противотанковая пушка! Я, понятпо, приказал ребятам быстренько лезть обратно. Закрыли мы люк да, не мешкая, в атаку на врага. Вы только посмотрите на это «хозяйство»…

Мы внимательно смотрим на мощное, окованное тяжелой броней детище одного из ленинградских заводов. Да, это сущая правда – именно «хозяйство», целый сухопутный крейсер.

– Полюткин на всю мощь рвет через лес, – продолжает рассказ капитан Шпиллер, – по обе стороны от нас деревья валятся веером. Позади фонтан земли из-под гусениц. Немцы бьют из пушки нам в грудь, в лобовую броню. Только звон от ударов и скрежет разрывов. Короче, пролетели мы прямо по не успевшим удрать пулеметчикам, по их пулеметам, по орудию вместе с его прислугой. Кашка осталась от всего этого. Ну, а дальше выяснилось, что Грязнов не ошибся: едва мы выскочили на дорогу, глядим – две немецкие машины, стреляя на ходу, уже катят нам навстречу. «Верно, – говорю, – здоровые штуки». А Яковых от пушки откликается: «Оно и лучше, товарищ капитан. Мишень крупнее». – «Ну-ну – говорю, – ты с ними не шути. Дай-ка огонька!» И что вы думаете? С первого же выстрела он поразил один из этих танков. Как-то уж очень быстро загорелась их коробка. Дымище повалил, мак если бы подожгли бочку с нефтью. Вторая машина от этого ослепла. Яковых и в нее всадил два снаряда. Дело было сделано. И неплохо. Но эти стычки дали и нам себя знать. В нас ведь тоже немало пуляли. Двигатель, слышим, пофыркивает, чихает. Дым и газы лезут внутрь машины. Скорость падает. Полюткин докладывает, что с двигателем беда. Что ж, пришлось выбираться из-под огня, уходить. Кое-как доползли до опушки леса, остановились. «Машину, – приказываю, – не бросать, ребятки. Наденьте противогазы, чтобы моторным газом не отравиться, и еще посражаемся».

– «Умрем, но не сдадимся», – так вы сказали, товарищ капитан, – уточняет Яковых.

– Ну, может быть. Хотя это слишком красиво, Яковых. Это больше подходит для газетных сообщений, а не для боя. Не обижайтесь, товарищи корреспонденты. Дружеская шутка. Кажется, насчет смерти я все-таки что-то действительно говорил. Но умирать нам не понадобилось. Наши танки окружили нас, прикрыли огнем. Подошел тягач и вытащил из боя. Когда маленько отдышались, гляжу на ребяток: с головы до ног в копоти, физиономии опухшие, воспаленные. Но чего-то ждут. С ног не валятся. Чего ждали ребята, а?

– Чтоб поскорее нашу машину отремонтировали, – откликается Полюткин. – Вот чего, товарищ капитан.

– Совершенно верно, – подводит итог рассказу командир батальона.

Мы пошли с ним к другим экипажам, беседовали с другими командирами, сержантами, бойцами.

– В целом, если вас интересуют дела нашей дивизии, – советует под конец капитан Шпиллер, – поезжайте на КП. У вас карта имеется? Давайте-ка покажу по ней, как туда добраться.

Не успели мы вытащить карту из полевой сумки, в глубине леса суматошно забрякали о железину: сигнал «Воздух!» – и тотчас на лес стали падать бомбы. Немецкие самолеты пролетали низко; хорошо было видно, что это «юнкерсы» – Ю-88. Танкисты и мы вместе с ними бросились под боевые машины. Укрытия были надежные, но страшноватые. Низко над тобой висит стальное брюхо огромного КВ, который еще больше, чем Т-34. По бокам – гусеницы на массивных роликах. Вокруг свистят осколки, трясется земля, бушуют, ломая и опрокидывая стволы сосен, тротиловые ураганы, а под танковым брюхом, как в блиндаже с семью накатами. Это, конечно, хорошо. Но уж очень оно, это брюхо, низко над тобой, чрезмерно низко. Не дает покоя мысль: а что будет, если от бомбовых сотрясений гусеницы маленько уйдут в песок, если танк осядет и этим многотонным брюхом слегка прижмет тебя к поверхности земли? Картина рисуется до крайней степени неприятная.

Когда в лесу утихает и мы выбираемся на волю, я говорю:

– Ну нет, товарищи дорогие, больше под такую штуку не полезу. Лучше в канавке в какой-нибудь переждать…

Шпиллер смеется:

– Я, знаете, тоже так думал поначалу. А потом убедился, что все-таки под танком спокойнее, чем в канавке. А лучше всего в самом танке. Привычно, надежно, уверенно. Ну так давайте вашу карту.

Оп указывает нам дорогу на КП дивизии. Удивительное дело: танки здесь, в тылу, a KП впереди танков – чуть ли не у самых Молосковиц, только что захваченных немцами. Мы говорим об этом. Шпиллер пожимает плечами.

– Командование есть командование. Мы его действия не обсуждаем. Поезжайте, потолкуйте с ними сами. Командир – Баранов, комиссар – Кулик.

И вот мы путаемся бесчисленными проселками, ищем лесок среди полей, в котором расположился КП танкистов.

День склоняется к вечеру. Небо чистое. Солнце, хотя оно уже и невысоко, все еще и светит и греет. Бронзовые в его лучах, стоят пшеничные нивы. Они тучны – стебель к стеблю, как на подбор. Колосья пшеницы – что патроны в обоймах. Какой богатейший урожай хлебов несла земля в этом году колхозному крестьянству, всей стране!

Мы выходим из машины, дотрагиваемся до колосьев, они будто и впрямь из бронзы, так переспели, – зерно от наших прикосновений с тяжелым металлическим звоном не сыплется, а течет на землю. В полях орут миллионы воробьев, скворцов, еще каких-то чертовски крикливых пичуг. Молчаливо, со знанием дела трудятся грачи. А кроме птиц, вокруг никого, ни одной души. И деревня, которую мы только что проехали, пуста. Люди ушли, угнав скот, забрав кое-какой скарбишко. Урожай они оставили. Рука хлебороба не поднялась, видно, на то, что ею же самой и сделано. А может быть, колхозники наши рассчитывают скоро вернуться?

– Поджечь бы, Миша? – говорю я.

Мы стоим по пояс в пшенице и знаем, что ничего не подожжем, нам тоже этого жалко, а главное – мы тоже верим, что, может быть, немец сюда еще и не придет: вон же КП танкистов как еще далеко впереди от этого места; а если и сдадим несколько деревень на время, то скоро, очень скоро вернемся, и хлеб этот еще удастся спасти: на брезенты, например, можно зерно стряхивать, нагибать стебли с колосьями над брезентами – и стряхивать.

– А горело бы, наверно здорово? – рассуждаем мы, когда окончательно убеждаемся, что поджечь пшеницу не решимся. В эти дни нам приходилось видеть выгоревшие, черные, покрытые пеплом страшные поля. На километр вширь и вдаль лежал мертвый квадрат перед нами – бывшая совхозная нива; идешь по ней – зола и черные хлопья взлетают из-под ног. Ни птиц на том поле, ни бабочек, ни пчел… Мы вспоминаем это, срывая тяжелые колосья, пробуя зерно на вкус.

– Ну, а что же, оставлять такое богатство немцам?

– Зачем оставлять! Вернемся.

В тот день мы так и не нашли КП танкистов. Нашли зато КП стрелкового полка, который тоже участвовал в бою за Молосковицы. Смеркалось, пехотинцы ужинали, раскинувшись по лесу. Нас, понятно, сразу же задержали, доставили к командиру полка. Он рассказал, что действительно еще сегодня утром неподалеку отсюда стоял КП танкистов. Верно, там командиром Баранов, а комиссаром Кулик. Но на их КП напала группа немецких автоматчиков, зашедшая лесом. Командир с комиссаром организовали круговую оборону КП, дали немцам бой, рассеяли их, отбили, а теперь и сами переменили место.

– Упрямо сидели впереди своих подразделений. Отчаянный народ, – не без одобрения сказал командир пехотинцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю