Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 6"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 63 страниц)
Четвертого ноября наша полоса версталась. Редколлегия порешила дать ее в канун праздника – 6-го числа. все идет хорошо, материал расположен как надо, полоска выглядит вполне достойно. У Давида Трахтенберга, который время от времени выезжает с нами на передовую, нашлось и подходящее фото – обсыпанные снегом, промерзшие траншеи, и в них: «Лейтенант А. А. Шедиков указывает сектор наблюдения красноармейцу В. Т. Огурецкому».
Но кто-то в секретариате сказал:
– Хорошо бы еще и стишок тиснуть. Как раз местечко есть под статейкой о саперах, строк на пятьдесят.
Что верно, то верно, стишок было бы неплохо, по где его взять, если полоса послезавтра утром должна увидеть свет?
И тут в редакционном коридоре я встретил Всеволода Рождественского, нашего немолодого ленинградского поэта, у которого учился, несколько лет назад посещая занятия в ныне ликвидированном вечернем рабочем Литературном университете. В июле, августе, сентябре стихи Рождественского постоянно появлялись в газете «На защиту Ленинграда», где он тогда работал, падев военную форму, которая нельзя сказать, что не пошла ему, поэту самых, казалось до этого, мирных поэтических тем.
А теперь вот, оказывается, Всеволод Александрович пришел и в нашу «Ленинградскую правду». Он медленно брел по коридору, высокий, до невозможности худой и бледный от голода. Трудно было узнать в нем того человека, которого я встречал годах в 35, 36-м, – поэта у которого уже была большая биография, были за плечами поиски, блуждания и о котором говорили, что начинал он среди акмеистов. В ту пору я листал сборники его стихов, стихи были хорошие, хорошо написанные, четкие, яркие по форме. Но часто содержание их никак не трогало: оно было далеким-далеким от того главного, чем тогда жили Советская страна, советский народ. Помнится, на одном из занятий он прочел нам стихотворение о корсаре, который после многих бурь своей жизни был схвачен и заточен в темнице. Морскому коршуну тесно, душно в каменном мешке, он угасает и, чувствуя близкую смерть, чертит на каменных тюремных плитах контуры корабля, чтобы встать на воображаемую палубу и отплыть в небытие все-таки не по сухопутью, а морем. Поэт так закончил свой рассказ о нем:
Все свершил он в мире небогатом,
И идет душа его теперь
Черным многопарусным фрегатом
Через плотно запертую дверь.
Мне правились эти стихи, но издавались они в последний раз когда-то очень давно, раздобыть их я так и не смог, хотя вспоминал часто, и автор этих стихов виделся мне всегда как-то через волнующие строки о немало по-грешившем на земле (точнее, на море) разбойнике, был глубоко мне симпатичен; для меня, излишне в ту пору молодого, он был как бы пришедшим из прошлого, из истории нашей литературы – тем более что ранние его стихи, альбомного толка, я встречал в толстых переплетенных подшивках дореволюционных петербургских журналов, – по был все же таким, который в какой-то мере понятен и сегодня.
Я порадовался тому, что ошибся во взглядах на этого интересного человека, когда одним августовским днем прочел на страницах газеты «На защиту Ленинграда» гневные стихи Рождественского о сбитом немецком летчике, о ненависти к которому поэт сказал со всей определенностью. Он сказал, что фашистский стервятник достоин смерти уже за одно то, что «видел город мой сквозь прорезь пулемета».
Меня обрадовала ясная позиция моего учителя, который прежде казался носителем абстрактного, бесплотного гуманизма, расслабляющего, разоружающего, ведущего к тому, чтобы вместо борьбы не на жизнь, а на смерть ты покорно подымал руки перед противником.
Нет, оказывается, в трудный час, в час, когда допустимо быть только или с этой или с той стороны баррикады и нигде больше, мастер «красивых строк» вместе со всеми решительно встал в строй защитников города Ленина; слова его обрели твердость каленого металла.
– Всеволод Александрович! – обрадовался я, встретив его в холодном коридоре редакции, – Вот удача! Нам срочно нужны стихи в полосу.
Он постоял, прислонившись спиной к стене, подумал.
– А это не пригодится? Набросал на днях… Называется «У боевого листка». – Он вытащил записную книжку, поправил очки и стал читать:
С винтовкой вместе нам надежно служит,
Уча и помогая побеждать,
Отточенное партией оружье —
Родная большевистская печать.
Рожденная отвагою героя,
Моя разящая врагов строка
Нужна нам, как огонь в разгаре боя,
Как сталь неотвратимого штыка.
Пускай она подругой на походе,
Товарищем в огне ночных атак
Всем говорит о доблестном народе,
Чье мужество сломить не в силах враг.
Пусть будет скорой и правдивой вестью
Цехов завода, боевых полей,
Пусть славный долг свой выполняет с честью.
И от души тогда мы скажем ей:
«Живущее в боях поры суровой,
Внушающее ненависть к врагам,
Твое горячее, простое слово
Крепить победу помогало нам.
Когда за всех сочтемся мы с врагами
И новый хлеб подымем на полях,
Ты славу подвигов разделишь с нами,
Товарищ, вдохновлявший нас в боях!»
– Хорошо, очень хорошо, – сказал я. – Просто даже замечательно, что в полосе будет сказано и о военной печати, которая тоже сейчас воюет, бьет врага.
Через пятнадцать минут стихи, перепечатанные на машинке, были отнесены в секретариат, прочитаны и отправлены в набор. С полосой было покончено, оставалось только завтра вычитать ее начисто. А сейчас надо уходить домой: поздно, улицы темные, на них в этот час одни патрули да возле своих орудий на площадях яростно работают зенитчики – над городом, сверля и сверля морозный воздух моторами, на больших высотах по обыкновению ходят немецкие бомбардировщики.
Мы вышли с Верой из подъезда «Ленинградской правды», дошли до поворота за угол на Фонтанку, переглянулись: в небе, скрещиваясь, мечутся белые лучи прожекторов, там кипит от разрывов зенитных снарядов, на обсыпанную снегом брусчатку наших ленинградских мостовых железным хлестким дождем летят горячие осколки, звякая, высекая искры.
– И все-таки пойдем. Как-нибудь, держась поближе к домам. Авось!
И тут мы увидели самолет, взятый в скрещение нескольких лучей. Я узнал его по контурам: «Хейнкель-111», бомбардировщик. В ослепительном свете он казался игрушечным, покрытым серебрянкой веселым самолетиком, какие вешаются на новогодние елки; но он пес бомбы, и мы замерли в ожидании: что-то будет? Вокруг собиралась толпа из редких в этот поздний час торопливых прохожих, все смотрели в ясное, звездное, по безлунное небо. Всем до острой болн в сердце хотелось, чтобы наши зенитчики сбили это белое кусачее насекомое с ленинградского неба.
А «хейнкель» шел и шел, ослепленный, но несдающийся. Это было от нас очень недалеко – где-то над Загородным или, может быть, над проспектом Нахимсона. Он постепенно удалялся, он явно уходил.
И вдруг с ним что-то случилось, мы полагали, что его все-таки настиг осколок снаряда, – он странно дернулся, рыскнул влево, кренясь на крыло, затем клюнул носом… Кто-то отчаянно закричал:
– Уходит!
А кто-то еще отчаяннее, но иначе:
– Падает!
«Хейнкель» понесся к земле со стремительной скоростью. Лучи прожекторов его утеряли, и можно было подумать, что он так, клюнув в пике, просто сманеврировал, если бы не всплеск багрового пламени в районе Таврического сада и мощный удар взрыва, спустя несколько секунд докатившийся оттуда. Наша небольшая толпа встретила все это радостными аплодисментами.
Я записываю довольно длинно. Произошло же все за несколько коротких минут. Может быть, и за одну или за две. Каждый из нас на эти минуты был собран в тугой комок волнения и ожиданий.
До середины ночи растапливая печку просмоленными старыми торцами с мостовой, мы переживали это событие, а назавтра всей редакции стало известно, что немецкий самолет был сбит не зенитчиками, а молодым летчиком-истребителем, патрулировавшим в тот час в ночном небе над Ленинградом; и когда 6 ноября вышла в свет наша полоса, в этом же номере «Ленинградской правды», на первой ее странице, было помещено сообщение ТАСС под заголовком «Геройский подвиг летчика Севастьянова».
В сообщении говорилось:
«В ночь на 5 ноября, пользуясь ясной погодой, группа немецких самолетов пыталась прорваться к Ленинграду. Немногим из них удалось достигнуть черты города. Над городом патрулировали наши ночные истребители. Младший лейтенант Алексей Тихонович Севастьянов, нагнав освещенную прожектором вражескую машину, дал по ней несколько пулеметных очередей. Фашистский стервятник стал удирать. Тогда т. Севастьянов решил таранить немецкий бомбардировщик. Он смело на правил свой самолет на вражескую машину, протаранил ее, и она, вспыхнув, рухнула вниз.
Тов. Севастьянов благополучно приземлился на парашюте».
Дальше сообщалось, что Севастьянов – молодой член партии. Недавно на заседании партийной комиссии, где его принимали в члены ВКП(б), он обещал оправдать высокое звание коммуниста боевыми делами и с честью выполняет это обязательство. До сегодняшнего дня Севастьянов уже сбил один «Юнкерс-88», два самолета уничтожены им вместо с товарищами по звену.
Над сообщением ТАСС помещен портрет Алексея Севастьянова, сделанный фотокорреспондентом Гришей Чертовым. Лицо молодое, парнишка в обшем-то, но парнишка, выращенный комсомолом, парнишка, для которого Родина – все. Веселый, крепкий в убеждениях, смелый. Гимнастерка с карманами, в петлицах по одному кубику, лихо поверх воротника гимнастерки выпущен отогнутый ворот теплого свитера.
В тот же день стали выясняться и другие подробности ночного тарана. В штабе ПВО побывал художник-фронтовик Анатолий Яр-Кравченко. Оказывается, он знал Севастьянова раньше, в его альбоме для набросков уже был рисунок: Севастьянов на том самом партийном собрании, где молодого летчика прямо на полевом аэродроме принимали в партию.
Что рассказывал Яр-Кравченко о Севастьянове?
Да, действительно, летчик очень молод, по возрасту он из тех, кого мы в газетах называем ровесниками Октября; в ту ночь он барражировал над ночным Ленинградом, видел бой зениток, видел взрывы и вспышки бомб среди домов города. С напряжением всех чувств искал он в небесном мраке самолеты противника. И вот увидел освещенный лучами прожектора «Хейнкель-111».
Открыв огонь из пулеметов, Севастьянов пошел на врага. «Хейнкель» тоже отвечал огнем, огрызался. Видимо, он отбомбил и спешил уйти восвояси. Чувство ярости охватило Севастьянова: не упустить врага, непременно уничтожить. Но на борту его истребителя уже не оказалось патронов. Тогда он решил сделать то, что некоторые советские летчики уже делали, правда, не ночью, но но мраке, а в дневных условиях, – рубануть винтом по хвосту «хейнкеля». Враг маневрировал, и удар винтом пришелся по крылу. Именно это мгновение, не видя самолета Севастьянова, а видя только немца, мы и наблюдали позавчера с набережной Фонтанки.
Оба самолета полетели к земле. Севастьянов выпрыгнул с парашютом. Немец сделал то же. «Хейнкель», как нам и думалось тогда, упал и взорвался в Таврическом саду. А Севастьянов опустился на железную крышу одного из зданий завода имени Ленина. Его там схватили бойцы команды MIIBO, чуть было не намяли ему бока, полагая, что это летчик с «хейнкеля», падение которого они все видели.
В штабе ПВО Ленинграда, в Басковом переулке, Яр-Кравченко присутствовал и при встрече Севастьянова с пилотом «хейнкеля», который оказался известным гитлеровским асом, увешанным наградами за бомбардировки десятков городов Европы.
Немцу перевели, что он-де видит перед собой того летчика, который его только что сбил.
Немец что-то бормотал о том, будто бы храбрых людей надо уважать, кем бы они ни были, пытался даже пожать руку Севастьянову. Но Севастьянов сказал, что и ночном сбрасывании бомб на женщин и детей храбрости не так уж много и руки фашистам он пожимать не станет никогда.
Теперь надо только добавить, что наша полоса к середине дня была помещена на доске материалов отличного качества, а мы, полюбовавшись на это, вновь выехали в свою 55-ю армию. У нас было срочное редакционное задание: в первом же послепраздничном номере газеты рассказать ленинградцам о том, как пройдет наступающий праздник в траншеях переднего края. Мы уже знали название своей корреспонденции: «Октябрь в окопах». Остальное надо было увидеть, и услышать, а может быть, и испытать.
В своей ободранной полевой сумке среди блокнотов и мелкого дорожного скарба я вез листок бумаги, на котором рукой самого автора было переписано стихотворение «Корсар». Всеволод Александрович, когда я сказал ему, что знаю об этом стихотворении, но нигде не могу его раздобыть, присел к одному из редакционных столов и по памяти тут же, без помарок, переписал все строки своей авторучкой. Наконец-то я знаю не несколько заключительных слов, а все стихотворение целиком.
12
В коридоре сторож с самострелом.
Я в цепях корсара узнаю.
На полу своей темницы мелом
Начертил он острую ладью.
Стал в нее, о грозовом просторе,
О прозрачных звездных парусах
Долго думал, и пустое море
Застонало в четырех стенах.
Ярче расцветающего перца
Абордажа праздничная страсть.
Первая граната в самом сердце
У него разорвалась.
Вскрикнул он и вытянулся. Тише
Маятник в груди его стучит.
Бьет закат, и пробегают мыши
По диагонали серых плит.
Все свершил он в мире небогатом,
И идет душа его теперь
Черным многопарусным фрегатом
Через плотно запертую дверь.
В одном из цехов Ленметаллургстроя, где располагается какое-то из тыловых подразделений Н-ской стрелковой дивизии, мы встретили трех женщин. Они, как и мы, собрались этой праздничной ночью побывать в самых передовых траншеях.
– Софья Глазомицкая, – представилась одна из них. – С текстильного комбината «Рабочий». Привезли вот подарки бойцам.
– Очень хорошо, – сказал командир в белом полушубке, – вместе и отправитесь.
У женщин были объемистые заплечные мешки с лямками. Они навьючили их на себя. Дали и нам увесистые торбы; лейтенанту, который должен был показывать дорогу, тоже достался солидный груз. Все мы намеревались пробраться на самую передовую, под Путролово. Так хотели женщины, на это их уполномочил коллектив комбината.
Миновали Колпино, шли канавами, лощинами. И па-конец при подпой луне перед нами открылась широкая снежная равнина.
– Надевайте! – распорядился лейтенант, вытаскивая из своего мешка белые маскировочные халаты. – Дальше с полкилометра придется ползти.
Ползем, пыхтим, тащим мешки. Рюкзаки у текстильщиц переваливаются со спин на затылки, пригибают их головы к снегу. Вшестером мы пашем этот сухой, сыпучий снег почти что носами и лбами. В рукава, за голенища сапог лезет снег, там становится мокро. К тому же прошибает испарина, и от этого одновременно и холодно и жарко.
Наконец добираемся до ходов сообщения, до окопов. Нас там ждут. Точнее – ждут этих женщин из Ленинграда, о которых бойцы и командиры передпего края предупреждены по телефону.
Женщины, излишне объемистые из-за своих ватников и стеганых брюк, с трудом поворачиваются в тесных траншеях. Видно, что они не совсем так представляли себе Октябрьский праздник на передовой. Они готовили речи, по речей произносить здесь нельзя. Их сразу предупредили, чтобы говорили только шепотом: неосторожное громкое слово может обойтись дорого. Оно может стоить жизни: враг совсем рядом и все, что делается у нас, днем – видит, ночью – слышит.
Ну что ж, шепотом так шепотом. Дело не в словах. Прежде всего надо раздать подарки.
Со своими громоздкими мешками женщины стали пробираться по траншее, спотыкаясь о комья мерзлой глины, замирая, когда рядом за бруствером с бешеным грохотом рвался снаряд. Где траншеи были по пояс, снова передвигались ползком, пряча головы от визгливых трассирующих пуль. Со стороны немецких траншей, co-всем близко, вкрадчивый голос соблазнял: «Советские чудо-богатыри, труженики, стонущие под ярмом полит-комиссаров, переходите к нам!..»
Нам-то уже не в новинку эти ниши, выдолбленные в стенах окопов, где, скорчившись, лежат полуозябшие бойцы, эти гремящие, как жесть, полотнища плащ-палаток, которые закрывают вход в пиши. А для женщин… Они, год назад побывавшие на экскурсиях в железобетонных сооружениях линии Маннергейма на Карельском перешейке, поражены неожиданностью, они взволнованы. Они полагали, что и на нашей передовой живут в блиндажах по крайней мере под семью накатами, изредка поглядывая вперед через амбразуры в стальных плитах, им думалось, что блиндажи освещены электричеством и хорошо обогреты чуть ли не паровым отоплением. Они ожидали, что, как на реке Мустомяки было у финнов, здесь тоже железобетонные комфортабельные сооружения, бункера со всеми удобствами, доты в несколько уходящих вниз этажей, подземные тоннели сообщения.
А тут… Тут все спешно создано в огне непрерывного боя: щели в земле, редкие землянки, ходы по пояс, а то и едва по колено. Здесь врага остановили не глыбами железобетона, не стальными плитами в двадцать – тридцать сантиметров толщиной, а грудью, сердцем, волей и стойкостью.
Не так, как бы надо, как было привычно, но праздник в этих окопах все-таки ощущался. На всем пути посланниц Ленинграда навстречу им, разминая озябшие ноги, поднимались из ниш люди в шинелях. Молчаливые, бойцы стояли, пока женщины проходили дальше, и это было подобно ночному параду – торжественно и сурово. Обычная фронтовая ночь со стрельбой, со вспышками ракет, с крепким морозом стала истинно праздничной ночью. Пришли чьи-то жены и сестры. Три из тысяч тех, ради которых бойцы сидят в этих норах. В окопы к бойцам явился их Ленинград.
И тут мы увидели, чем же набиты огромные торбы текстильщиц. В торбах туго, чтобы побольше вошло, были спрессованы пластами толстые варежки, шерстяные носки, шарфы, которые ночами, при свете коптилок негибкими, холодными пальцами вязали работницы комбината для фронта, были теплые жилеты, телогреи, фланелевые портянки.
Все это доставляло радость бойцам. А иные говорили:
– Рукавицы? Шарф? Спасибо. Только что сами вы пришли к нам – это всего дороже.
Женщины поняли, что их приход – действительно самый дорогой подарок людям передних траншей Ленинграда. Они позабыли об усталости. Они хотели побывать у всех, кто держал оборону на этом участке. Они добирались до огневых гнезд, где и шепотом говорить нельзя. Поманив рукой, командир отделения подзывал двоих-троих ближайших бойцов, те подползали, получали подарки, обнимали своих гостей и, утирая глаза, уползали обратно – к винтовкам, уложенным на бруствере, к пулеметам.
Мы держались близ текстильщиц, подтаскивая их мешки. Мы смотрели на равнину, простирающуюся влево – до Невы, до Ивановской и вправо – до Пушкина, до Пулковских высот, – равнину, на которой то и дело грохали разрывы снарядов и мин, испещренную трассами светящихся пуль, и думали о том, что и в других ротах, на других участках фронта – всюду, где змеятся по этой равнине траншеи, в эти часы так же пробираются от бойца к бойцу посланцы великого города. Где бы ни был советский человек, что бы ни делал он в такой час, а Октябрьский праздник для него всегда будет праздником.
За всю ночь женщинам лишь один раз удалось поговорить полным голосом. Это было в блиндаже у минометчиков.
В землянке под низкой бревенчатой кровлей набилось столько народу, что казалось, люди лежат тут в несколько рядов. Вокруг керосиновой коптилки густо клубился пар от дыханий.
– Проходите к свету, – приглашали радушные хозяева.
К свету еле пробрались, наступая на ноги лежащих. По зато в землянке и в самом деле можно было говорить вслух. Женщин расспрашивали о Ленинграде, о комбинате: как, мол, живется, работается; как с харчами, с топливом? Они рассказывали правду, по рассказывали так бодро, будто бы и голод не столь уж страшен и обстрелы, бомбежки – вполне терпимая вещь.
За этой бодростью бойцы слышали другое: «Скоро ли вы отгоните врага от города? Скоро ли конец нечеловеческим нашим мучениям?»
– Клянусь беспощадно истреблять фашистских собак – сказал, подымаясь возле стола, один из бойцов.
– Зря собак обижаешь, – ответили ему из мрака, – собака – друг человека. А гитлеровцы – это выродки.
Гостьям задавали вопрос за вопросом. И по тому, как внимательно выслушивались их ответы, можно было догадаться, что и бойцы и командиры уносились мысленно в эту ночь в свой город, они жили его жизнью, думали о нем.
Потом начались шутки.
– У вас на комбинате девушек много, – сказал командир отделения Бубнов. – Ждите, прикачу за невестой.
– Подберем подходящую! – Женщины смеялись.
Под утро немецкое радио все еще кричало: «Одиннадцатый раз предлагаем вам – переходите на нашу сторону. Будем вместе строить новую, свободную, счастливую жизнь». А женщинам, собравшимся в обратный путь, несли и несли письма для передачи работницам комбината. Когда, где успели их написать химическими карандашами на листках тетрадочной бумаги? В траншеях при свете ракет? В тесных, промерзших шинах, где и лежать-то можно, только свернувшись?
Мы прочли несколько надписей на треугольничках:
«Женщинам комбината «Рабочий» от лейтенанта Комилягина и его подразделения».
«Дорогим шефам – текстильщицам города Ленина от участника боев с фашистскими гадами Новикова Ив. Ф.».
Их было множество, таких писем. Их складывали в один из мешков на место варежек и шарфов. Написали, думается, почти все. Не было письма лишь от командира отделения Бубнова, от того самого, который грозился приехать на комбинат за невестой. Не было и никогда не будет. Час назад его убило снарядом в траншее.
Бойцы третьей роты, не запечатав в конверт и не сложив листок треугольником, написали:
«Благодарим вас за подарки и просьбу, с которой вы обращаетесь, выполним с честью. Не только отобьем противника от города Ленина, но и разгромим его так, чтобы больше не существовал на свете этот бес, вероломный враг».
Снова мы вшестером пашем лбами сыпучий снег, снова пересекаем ползком опасную равнину. Но уже в обратном направлении, в сторону от окопов переднего края.
И когда можно наконец подняться в полный рост, Софья Глазомицкая говорит:
– Сегодня у нас будет торжественное заседание на комбинате. Все, что видели, что слышали этой ночью, подробно расскажем коллективу. Лучше всякого доклада будет. Как вы считаете?
Это было в ночь на 7 ноября 1941 года на снежном пространстве где-то между деревнями Путролово и Московская Славянка.