Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 6"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 63 страниц)
Солнечным ярким днем мы бодро шагаем на передний край. Туда, где перевязывают раны Нина Шейнина и Клавдия Бадаева, куда, несмотря на поврежденную ногу, ежедневно ездит – и не по разу – повар Трофимов, где несут свою боевую вахту боец журналист Бардин, боец геолог Бунтин, боец экономист Гамильтон, где был убит «рыцарь» Железного креста из далекого Ганновера и где стреляют, стоят насмерть.
Известными ему тропинками нас ведет туда невыспавшийся, хмурый лейтенант лет двадцати восьми – тридцати. Он молчит, и мы молчим. Идем через обширную вырубку. Всюду стоят подгнивающие пни. Кое-где меж ними пробивается молодая поросль. В нагретом воз-пухе густо пахнет земляникой. Спелой такой, сладкой, вкусной. Ее великое множество вокруг гнилых иней. Она так и зовет к себе, даже скулы сводит от нее. Но… но мы здесь не дачники, не экскурсанты. Лейтенант все идет, и мы тоже не останавливаемся. На фронте тишина; трудно поверить, что за этой земляникой есть какой-то фронт.
Что нас гонит туда, на передний край, от этих мирных, поэтичных полян? Нас обязал кто-нибудь идти туда? Нет. Приказ получили? Тоже пет. К бойцам переднего края нас ведет нечто более сильное, более властное, чем любой из приказов в мире. Не пройдя через огонь, мы не сможем прямо, честно, открыто смотреть в глаза тем, о ком пишем; мы не будем иметь никакого права писать о них; и, чтобы иметь на это право, мы идем туда, вперед, где стреляют.
– Прибавьте шагу, – говорит лейтенант неожиданно, а сам шагу не прибавляет, идет, как шел. – Место опасное. Третьего дня двух бойцов убило, и вчера старшину, наповал в голову… Немецкие «кукушки» да снайперы. Вон из того леса, слева.
Смотрим: в нескольких сотнях метров от нас, да, именно слева, стоит темный густой лес. До слов лейтенанта в этом лесу не было ничего особенного, лес как лес. Но лейтенант сказал о «кукушках», и лес стал угрюмым, мрачным, пугающим. Я почувствовал, как голова моя уходит в плечи, вжимается в них, хочет совсем вжаться. Небо над нами уже не голубое, не ясное, а какое-то грязно-серое, свинцовое. Запах земляники развеяло ветром, воздух остыл. И мало того, я ловлю себя на том, что стараюсь идти так, чтобы между мною и страшным лесом с «кукушками» был этот неразговорчивый лейтенант. От этого становится нестерпимо стыдно. Неужели прав безудержный циник Зигмунд Фрейд, утверждающий, что в таких случаях, когда опасно, подлинная сущность человека выражается единственной мыслью: пусть кто другой, только не я? А я, мол, должен жить, жить во всех случаях, в любых случаях.
Поднимаю голову над нестойкими своими плечами, Расправляю грудь и захожу так, чтобы самому быть между лейтенантом и лесом. Не знаю, о чем и что думает в эти минуты Михалев, он идет, по привычке подергивая подбородком влево, именно влево, где этот чертов лес, и молчит. А я вот проделываю все эти психологические опыты. Не может быть, чтобы в минуты опасности человек не отличался от животного, которое, если опасность, просто-напросто удирает от нее. Зря, что ли, он перечитывает на своем веку сотни, тысячи книг о красотах души, о благородных примерах, о человеческих идеалах; зря, что ли, тянется так к жизни осмысленной, освещенной светом больших, красивых идей?
Еще прямее делаю спину. И ничего, оказывается, идется, и неплохо идется под прицелом вражеских снайперов. Только немножко душновато и лоб сырой – не от жары, нет.
Постепенно проходит и это. И когда вырубка кончается, когда мы выходим из зоны возможного обстрела, так в общем-то и не услыхав, вопреки предупреждениям лейтенанта, ни единого выстрела, вновь видим, что небо голубое, и даже еще голубее, чем было, что мир прекрасен вдвойне и земляники будто бы утроилось. Чертовски радостно на душе. Хочется вновь пройти через только что пройденную поляну, пройти уже иначе, по-другому, так, как прошел ее лейтенант: спокойным, твердым, неторопливым шагом. В тебе изменилось что-то. Ты совершил важное преодоление в себе, не совершив которого не мог бы жить дальше. А если бы и жил, то вот так: чтобы между тобой и опасностью непременно бы кто-нибудь был, – прячась за другого, за других.
И когда среди дня, побывав на ротном партийном собрании, где прямо под соснами старого леса принимали в партию троих бойцов-ополченцев, мы вышли на опушку, перед которой метрах в четырехстах впереди лежала запятая немцами деревня, нам уже говорили: «Товарищи командиры, нельзя так, в полный рост. Спуститесь в траншею».
Стоя в траншее, мы сквозь бинокль, совсем близко, видели деревенскую улицу, видели немецких солдат, пробирающихся от дома к дому, видели мотоциклы, скрытые за заборами автомашины. Это был чужой мир, страшный. Во что бы то ни стало его надо было сокрушить. Любой ценой, любой кровью. Иначе погибнет так много, что потерю эту не исчислишь ничем, нет никакой меры для ее исчисления. Погибнет тысячелетняя мечта человечества, которую советский народ воплощает в реальность.
Когда мы вот так раздумывали, вглядываясь в суету немцев на улице нашей советской деревин, к нам подошел высокий худощавый человек с утомленными, но очень живыми глазами.
– Здравствуйте, товарищи корреспонденты! – Он подал руку. – Что это вы так форсите? А вдруг снайпер?.. Вдруг из ротного миномета?.. Для корреспондентов здесь не место.
Мы взглянули на его четыре «шпалы» в петлицах и, еще не зная, кто перед нами, ответили:
– Судя по всему, и для вас здесь не самая лучшая позиция.
– Я комиссар дивизии, дорогие друзья, мое место всюду, где народ.
Мы уже много слышали о Павле Тихоновиче Тихонове, комиссаре 2-й ДНО, о его удивительной простоте, выдержке, отваге, об умении держаться с бойцами.
– В наше время командирам частей и соединений ходить в атаку – глупость: войска останутся без начальников, – заговорил он в ответ на наше высказывание. – А политработник… Ну не станет одного – любой коммунист его заменит. Командир должен быть на КП, возле пульта управления боем. А политработник – среди людей, там, где бой. Иначе что же ему и делать?
5Нам сказали, что в Ополье, в полевом госпитале, лежит тяжелораненый немец. Его еще не отвезли в тыл, но вот-вот отвезут, и что если мы хотим с ним поговорить, то медлить не стоит.
Живой немец! Ну как упустить такой случай? Мы уселись в свой лимузинчик, Бойко нажал на стартер – и снова замелькали противотанковые рвы, разжеванные танками дороги, разбитая станция Веймарн…
Мы сочли, что нам повезло: немец еще был в Ополье. Он лежал в палатке. Но оказался совсем не немцем, а бельгийцем и говорил не по-немецки, а по-французски. Рана у него была тяжелая, в живот и в грудь, – осколками гранаты, брошенной прямо ему под ноги.
Одна из женщин-врачей госпиталя, еще совсем недавно работавшая в Ленинграде, в больнице, взялась переводить наши вопросы и ответы раненого. Прежде всего нам почему-то захотелось узнать, был ли у него автомат, когда он шел в бой. У нас уже прочно сложилось некоторое представление о наступающих немцах: или летят на мощных мотоциклах с колясками, или идут цепями в атаку, предварительно хватив шнапсу для храбрости, или таскаются по селам от двора к двору с воплями: «Матка, яйки!» – и всюду, во всех случаях у них автомат, выставленный дулом вперед. Немецкий солдат и автомат – это единый организм, машина для убийства.
Поэтому мы настойчиво на всех языках называем пленному слово «автомат». Оно на всех известных нам языках, по нашим представлениям, так и звучит: автомат. «Был ли у тебя автомат?»
Оказалось, что автомата у него не было, была винтовка, а автоматический пистолет-пулемет, о котором мы его так старательно расспрашиваем, по-немецки называется «хандмашпна» – «ручная машина». Ничего себе!
Звали пленного Шарлем Кринером. Родом он был из небольшой деревушки близ Брюсселя. Молодой бельгиец так хорошо рассказывал о своей родине, что нетрудно было увидеть мысленно и эту чистенькую деревушку под черепичными крышами, и старый столярный верстак в мастерской отца, на котором отец учил сына родовому мастерству, и ту девушку, которая по вечерам прибегала к мастерской, чтобы идти потом им вместе в окрестные поля или на танцы на деревенскую площадь.
Это был простой, бесхитростный парнище. Воевать он, конечно, ни с кем не хотел. Но в Бельгию пришли немцы и на бельгийских светловолосых парней надели чужие солдатские шинели и те кованые сапожищи, которыми гитлеровцы истоптали землю не одной европейской страны. Словом, бельгийский столяр нежданно-негаданно стал немецким солдатом.
Настал и такой час, когда их всех погрузили в вагоны. Прокричал паровоз, и поезд тронулся. В последний раз вдохнул Шарль Кринер воздух своей родины – влажный запах моря, смешанный с запахом каменного угля. Тонкое колечко на пальце с двумя буквами на внутренней стороне – все, что осталось теперь у него от прежней жизни. Колечко при прощании подарила невеста, та девушка, с которой так хорошо гулялось и так радостно думалось о будущем. Она отдала за него шестнадцать марок – почти все свои сбережения.
Парень ехал куда-то, и в голове его, заполненной думами о невесте, все отчетливее вычеканивалась мысль: нет, воевать за немцев он, пожалуй, не станет. На черта ему сдалась эта война за них? Немцы уже один раз топтали Бельгию – в первую мировую войну, до сих пор матери рассказывают ребятишкам страхи о тех днях. А вот и снова, уже без всяких рассказов, видно, что это за шайка – немецкая армия. Состоять в их шайке – просто позор.
Но он был чудаком, бельгийский парень. Немцы держались на железной организации, а не на рассуждениях о добре и зле. Посылая вперед бельгийцев, позади них они выставляли своих пулеметчиков. И так Шарль Кринер шел вперед вместе с другими солдатами 36-го моторизованного батальона в составе 41-го корпуса 4-й танковой группы; бывший столяр, ныне сапер, он строил мосты, блиндажи, огневые точки.
В плен к нам он попал в тех боях, когда немцы форсировали Лугу, захватывая плацдарм на ее правом берегу. Был получен приказ навести переправу для танков. Шарль не хотел лезть под огонь советских солдат. Он попросту хотел удрать да и отсидеться от огня в кустах. Но не тут-то было. Немец ефрейтор обозвал его скотиной, пообещал всадить ему пулю в лоб, если Кринер немедленно не пойдет на переправу.
– Я не хочу воевать! – криком на крик ответил наивный бельгийский парень. – Русские мне ничего не сделали!
Оп уже и не помнит, как это произошло, как вскинулась сама собою его винтовка, как хотел он выстрелить в рожу немцу, да не поспел сделать это вовремя: немец раньше его выдернул шнур из ручной гранаты. Удар взрыва и звук выстрела последовали одновременно. Ефрейтор и солдат – оба упали в нескольких шагах один от другого.
Спустя несколько часов бельгийца, то и дело впадавшего в беспамятство, перевязал кто-то из советских бойцов, один из тех, кто отбивал в тот день вражескую атаку. Врач полевого госпиталя, осмотрев рваную рану в живот, приказал немедленно нести парня в операционную.
– Скажите правду: мне капут? – то и дело спрашивал Кринер у врачей. – Сделайте, пожалуйста, чтобы я жил. Прошу вас.
Его оперировала Л. И. Кац-Ерманок – опытный хирург из больницы имени Коняшина. Ему вливали глюкозу, растворы солей, делали переливания крови. Врач П. С. Василенко сказала ему однажды:
– Скоро вы станете совсем русским, Шарль. Мы уже второй раз переливаем вам русскую кровь.
– Немцы зря на вас брехали, – ответил оп. – Русские – хорошие люди. Очень хорошие!
Вечером мы с Михалевым написали корреспонденцию под названием «Шарль Кринер проклинает». Мы назвали ее так потому, что к вечеру раненый заметался на постели, стал бредить, и мы, стоя возле, слышали вперемежку то: «Мама, моя милая, где же ты, где?», то: «Будь же проклят, Гитлер!»
У бельгийского парня были основания проклинать Адольфа Шикльгрубера. Как, впрочем, и у наших раненых, которые лежали на койках вокруг него, как у врачей, дни и ночи несших свою вахту, – у врачей ленинградских больниц и поликлиник, ставших вдруг военными врачами, как у всех у нас, оторванных от своих дел этим Адольфом, который решил повторить Наполеона, тоже намеревавшегося покорить мир.
6Корреспонденцию о Шарле Кринере мы писали в оперативном блиндаже роты ВНОС. Часть ее сложного хозяйства располагалась в почтовом дворе времен минувших, а часть – вот здесь, в блиндаже, оборудованном в некотором отдалении от каменных строений двора и тщательно замаскированном.
Привел нас сюда интересный человек, боевой вносовец, политрук Вагурин. Он нам сказал, когда мы встретились:
– Вот люди читают в газетах строки Совинформбюро: «Такого-то числа вражеские самолеты трижды пытались прорваться к Ленинграду, по все попытки фашистов были отбиты…» А кто знает, что скрывается за этими короткими строчками? Вот бы рассказали вы о делах наших вносовцев, здорово бы было! Есть что рассказать.
И мы, переписав в трех экземплярах свою корреспонденцию о Шарле Кринере, остаемся в блиндаже вносовцев. Несколько фонарей «летучая мышь» освещают сколоченные из свежих досок длинные столы, раскрытые на них журналы донесений и множество аппаратов полевого телефона, которые стоят на столах, висят на подпирающих бревенчатую кровлю столбах. Возле каждого аппарата – дежурный. Странно, но в этом подземном сыроватом полумраке люди видят все, что происходит за облаками. В самых разных точках пространства между линией фронта и Ленинградом, часто под самым носом у немцев, вносовцами расставлены посты круглосуточного наблюдения. Это воздушные пограничники.
Вагурин рассказывает:
– Нередко получается так, как было с наблюдателями одного поста – с Лукашевым и Игнатьевым. Они несли службу в деревне, на специальной вышке. А деревню стали обходить немцы. Захватив всю аппаратуру, ребята спустились на землю. Отступать они, конечно, не собирались. Но понимали, что на вышке их быстро обнаружат. Они устроились в подходящем местечке на земле и продолжали свою работу. Двое суток без сна и почти без харчей доносили они сюда, на наш КП, не только о том, что делалось в воздухе, но и что было на земле: о движении вражеской пехоты, о фашистских танках, об артиллерии. Их сообщения помогли нашей авиации и нашим артиллеристам дать несколько основательных ударов по гансам.
Вагурина позвали к телефону, он отдал очередное распоряжение, вернулся к нам.
– Ребята наши – истинные герои, – продолжал он рассказ. – Вот вы проезжали станцию Веймарн. Видели, поди, путаницу рваных проводов. Это линии связи железнодорожников, гражданских связистов. А наши линии тоже ведь там проходят. Но они целехоньки. Достигается это нелегко. Пытаясь прорваться к Ленинграду, противник первым делом старается разрушить нашу связь. Возле Веймарна «юнкерсы» на днях разбомбили все, в том числе и наши линии связи. Несколько наблюдательных постов оказались отрезанными от КП. К месту порывов пошли наши красноармейцы, приступили к исправлению поврежденного. Когда все было почти приведено в порядок, фашистские бомбардировщики налетели снова, и снова бомбежка, вой, грохот бомб. Но вносовец есть вносовец. Связисты Балашов, Альмурзиев и Михайлов под свист осколков, в огне взрывов, на глазах воздушного врага опять полезли на столбы – и на командном пункте, почти не прерываясь, по-прежнему звучали позывные наблюдательных постов.
Вагурин рассказывал это с гордостью за своих бойцов. Но не в подземной тиши блиндажа, как можно было бы предположить, читая эти строки, совсем нет. В блиндаже стоял страшнейший галдеж, как бывает в ребячьей бане. Почти каждый дежурный возле аппаратов что-то выкрикивал, повторяя, как мы догадались, то, что им сообщали посты.
– Правильно, – подтвердил Вагурин. – Это мы принимаем донесения с наблюдательных постов о движении в воздухе самолетов противника и эти данные немедленно передаем на зенитные батареи и на полевые аэродромы, летчикам-истребителям. Не так давно на Ленинград в сопровождении шести «мессершмиттов» шло тринадцать Ю-88. Мы сообщили об этом. С ближайшего аэродрома поднялись истребители. Первым принял бой лейтенант Ткаченко. В небе закипело. Ткаченко лупил из пулеметов то одного, то другого стервятника, сломал их строй, сбил с курса. Они бросились, конечно, на него. Под ливнем пуль Ткаченко делал свое дело. У его машины были уже пробиты и бак и даже кабина. Но он не отступил. Истребителям, поднявшимся на помощь товарищу, оставалось только бить вслед повернувшему назад противнику… Ну это ладно! – сказал Вагурин бодро. – Может быть, слетаем теперь на одну зенитную батарейку? Недалеко тут. Несколько километров.
Мы поехали мягкими, мирными проселочными дорогами, меж нивами перезревающих хлебов, меж цветущими травами. День был тихий, небо в легкой дымке, с тающими облачками.
Батарея артиллерийского командира Привалова расположилась почти у самой линии фронта. У нее нелегкая жизнь: она первой встречает самолеты противника на этом направлении.
Мы беседовали с командиром, с бойцами возле орудий, врытых в землю. Рассказывали нам и о родных краях, и о доме, о родителях, о детях и о боевых случаях последнего времени. Пообедали вместе с ними на батарее. Вечерело. Дымка на западе подкрасилась уходящим к земле солнцем. Смотреть туда стало трудно: слепило.
– Вот такая обстановочка всегда опасна, – сказал Привалов. – Чертовски затрудняет наблюдение за воздухом.
И едва он сказал это, как зазуммерил полевой телефон и с КП вносовцев, где мы только что были сегодня, передали сообщение о самолетах противника.
– К бою! – скомандовал Привалов.
Напрягая слух и зрение, бойцы окаменели возле приборов. Через несколько минут за сгрудившимися облаками послышался гул моторов. Заработали дальномерщики, определяя высоту; приборное отделение установило скорость идущих самолетов. Орудия стали бить залп за залпом одновременно, по звуку ревуна.
Где-то по соседству ударила другая наша батарея. В небо поднялась мощная огневая завеса. Немцы рассыпали строй и стали уходить.
Но тут произошло неожиданное. Батарея Привалова располагалась на обрыве древнего плато. Под обрывом шла железная дорога к Ленинграду, недалеко была станция Котлы. И вот над самым полотном дороги мелькнула пестрая тень: шел закамуфлированный, пятнистый двухмоторный самолет. Он шел так низко, что со своей возвышенности мы видели его горбатую спину.
Привалов и Вагурин зачертыхались, заволновались, выхватили из кобур свои ТТ. Мы с Михалевым тоже выхватили свои новенькие пистолеты. Это был смешной человеческий порыв, и больше ничего.
– «Дорнье-двести пятнадцать!» – сказал Вагурин, когда самолет уже скрылся в щели леса, ведущей к Котлам. – На такой малой высоте его из орудия не взять. Из винтовок бы, из пулеметов надо было…
А на станции Котлы уже грохали разрывы. «Дорнье» сбрасывал бомбы.
Том временем из-за облаков вынырнули несколько «мессершмиттов» и пошли в инке на батарею. Орудия вновь заработали. «Мессершмитты» били из пулеметов, бросали мелкие бомбы. Но все это продлилось какие-то короткие, считанные не минуты даже, а секунды. И снова повсюду тишина, тихое небо, уходящее солнце. Травы вокруг и хлеба.
Вот так это получается, прежде чем в газетах ленинградцы прочтут сообщение Совинформбюро: «Вражеские самолеты трижды пытались прорваться к Ленинграду, но все попытки фашистов были отбиты».
7Черт возьми, какие случаются порой странные совпадения! Откуда-то из далекого, невозвратного прошлого, из того, что казалось уже глубокой историей, выползло вдруг нечто, о чем нелишне задуматься и сегодня.
Оно именно выползло. Выползло из-за старых, изъеденных тараканами обоев вместе с походными колоннами взъяренных, воинственных клопов.
Мы с Михалевым в Кингисеппе, на одной из окраинных, заросших травой улочек, в бревенчатом сельском домишке.
Ночь.
А вчера и позавчера было так. Из Ополья, расширяя зону своих корреспондентских действий, мы отправились к соседям ополченцев справа – в 191-ю стрелковую дивизию. Ее штаб, как нам сказали, находился в каменном двухэтажном здании на главной улице Кингисеппа, близ моста через реку Лугу.
Как всегда, для ориентировки нам нужен был оперативный отдел. Едва мы поднялись на второй этаж искомого здания, едва поздоровались с майором, возглавлявшим этот отдел, как начался ураганный обстрел всего квадрата, в котором стоял штаб дивизии. Лупили некрупными снарядами, но чертовски интенсивно и точно. Вокруг рвалось, сыпались карнизы, стены, купола соседней церкви, огонь взблескивал за разбитыми окнами, за хлопающими дверьми.
– Ну чего уж теперь, – сказал майор философски. – Надо пересидеть, переждать этот фейерверк. Все-таки мы за кирпичными стенами. От прямого удара они не спасут, а от осколков уж как-нибудь оградят.
Стрельба довольно скоро окончилась. Майор ознакомил нас с обстановкой на фронте дивизии, и мы отправились туда, где против немецких пушкарей, только что устроивших этот тарарам, стоят наши пехотинцы, артиллеристы, минометчики.
Машину пришлось оставить на опушке и вдоль просеки, отмеченной майором на нашей карте, идти дальше лесом. Лес был черный. Он казался сгоревшим. Но он не горел, а его так, до черноты, до преждевременного листопада, довела немецкая артиллерия. Листья сорваны, сбиты взрывами; стволы, ветви, земля вокруг покрыты пороховой копотью.
Кое-где попадаются оазисы живого, зеленого. В таких местах много грибов. Никто их тут не трогает, не ищет, они растут, сколько им растется, огромные, крепкие, вызывающие аппетит. Вообще в этом году в лесах вокруг Ленинграда грибов столько, сколько, как утверждают старики и старухи, не бывало с 1914 года, что, в свою очередь, дает основания уверять, будто бы изобилие грибов – это непременно к войне. В данном случае примета довольно точная. В этом полумертвом, черном лесу правильность ее не может вызвать ни малейшего сомнения.
Где-то на скрещении просек нас встретили связные подразделения, по телефону предупрежденного из штаба дивизии о нашем походе, и проводили на командный пункт батальона, который занимает оборону на этом участке.
Блиндажи командного пункта батальона – в нескольких десятках шагов от берега Луги, за которой уже немцы. Река и узкие полоски желтой травы вдоль ее берегов отделяют наш передний край от немецких позиций. За рекой мы отчетливо слышим треск мотоциклов, шум машин, какие-то стуки: что-то, видимо, строят, а может быть, и ломают.
Наш берег в жидком осинничке, который довольно хорошо просматривается с противоположного берега. Ходить здесь в полный рост нельзя: тотчас схлопочешь или пулю снайпера, или мину из ротного минометика. А мина в лесу – это почти верная смерть. Она рвется у тебя над головой, задев за ветви деревьев; осколки, как железный душ, бьют сверху по земле. Поэтому до блиндажей КП мы добираемся почти на четвереньках, но канавкам, прячась за пнями и кустиками погуще, не торопясь, осматриваясь, без суеты и лихости.
На КП нам рады. Снова и снова я убеждаюсь в том, как красноармейцы и командиры нашей армии любят печать и ее представителей. Нас угощают консервами, печеньем, чаем из термоса. Нам рассказывают обо всем, о чем бы мы ни спросили. С нами затевают разговоры о литературе, об искусстве.
Но разговоры разговорами, рассказы рассказами, а мы хотим все видеть собственными глазами. Нам рассказывают о нескольких смельчаках, вот уже более двух недель несущих круглосуточную наблюдательскую вахту самом берегу, лицом к лицу с немцами.
Немцам ненавистна эта маленькая, затерявшаяся в береговых изгибах огневая точка. Немцы знают, что сквозь ее тщательно замаскированную узкую амбразурку за каждым их движением днем и ночью упорно следят никогда не смыкающиеся глаза. Каждое неосторожное движение немецкого солдата влечет за собой меткий выстрел нашего снайпера, каждая перегруппировка войск, каждая подозрительная возня фашистов неизбежно заканчивается точным, прицельным огнем нашей артиллерии.
Чтобы уничтожить эти незримые, вечно бодрствующие «глаза», немцы начинают бить из пулеметов, забрасывают минами весь наш берег. Взлетает в воздух земля, рушатся деревья, в пух раздираются мох и торф. Вот почему так траурно черен лес, по которому мы только что шли в батальон.
Немцы бесятся. А «глаза батальона» по-прежнему живут и бодрствуют.
Нам, конечно же, захотелось побывать в том героическом блиндажике, у тех бесстрашных наблюдателей.
– Что вы, что вы, товарищи корреспонденты! – сказали нам. – Это невозможно. Их там семеро во главе с младшим сержантом Дмитрием Дубовиком. Так вот за две с лишним недели из семерых только он, Дубовик, покидал свой НП. Первый раз, чтобы подать заявление о приеме в партию, второй раз прибыл на заседание партбюро. Пищу туда, к ним, доставляют по ночам, ползком, в ранцевых термосах.
– Ну и мы отправимся туда ночью, ползком, с теми, кто понесет термосы.
– Хорошо, – сказали нам в конце концов. – Вас все равно не удержишь. Ползите.
Но до ночи было еще далеко. И чтобы не терять времени, мы отправились на огневые позиции минометчиков, метров за двести – триста от КП батальона.
В кустах возле батальонного миномета, нацелившего свое 82-миллиметровое дуло вверх с наклоном в сторону немцев, нас встретил двадцатилетний крепыш белорус Данила Клепец. Его нам рекомендовали как отличного мастера минометного огня.
– Ну-ка, покажите, дорогой Данила, – попросили мы его, – покажите, как вы это делаете. Постреляйте из минометика, а мы вас сфотографируем – вот у товарища Михалева аппарат.
Клепец добродушно улыбнулся, застеснялся. Видим, не знает, что и ответить. Его выручил лейтенант, с которым мы пришли на огневые позиции.
– Он у нас отличный корректировщик, наблюдатель. Он дает данные на огневые. А мину-то в ствол бросить каждый сможет, товарищи корреспонденты. Вы Данилу как наблюдателя порасспросите. У него есть что рассказать.
Но и об этом краснеющий парень рассказывать стесняется. По-прежнему его выручает лейтенант. Совместно они все же кое-что нам порассказали.
В одном из недавних боев, когда еще дрались на более далеких рубежах, с Данилой был такой случай. Как-то под вечер он облюбовал себе местечко для НП в густой кроне высокой старой сосны. Место было хорошее. Впереди в густеющих сумерках лежало большое село, занятое немцами. Перед селом бугрилась какая-то подозрительная высотка, покрытая кустиками. Влево – тоже кустики, вправо – лес.
Клепец закрепил на сучьях телефонный аппарат с уползающим в глубь леса проводом, обломал ветви, которые мешали наблюдению; наконец, и сам привязался веревками к стволу.
Немцы, встревоженные его вечерней пристрелкой, то и дело били наугад в темноту из пулеметов. Клепец заметил, что особенно густо трассирующие пули идут с той подозрительной высотки перед деревней. По светящимся следам он определил число огневых точек противника и, когда занялось прохладное летнее утро, донес командиру:
– Вижу цель – шесть фашистских пулеметов. – И сообщил данные для наводки миномета.
В лесу за ним послышался выстрел, через его голову с воем проследовала первая мина.
– Хорошо! – Клепец был доволен. – По дистанции хорошо. Только чуть правее возьмите.
Он видел, как в кустах на высотке поднялась суета. Фашистские пулеметчики спешили переменить позицию. Мелькали их каски, мундиры с белыми погончиками, лязгали перетаскиваемые пулеметы.
Вторая и третья мины угодили в самую эту толчею.
– Беглый! – скомандовал Клепец, и десятки ревущих молний ударили по высотке. Вырванные из земли, летели вверх кусты, обломки пулеметов, каски, мундиры…
Покончив с высоткой, Клепец огляделся. Он заметил, как из деревни к лесу, что направо, короткими перебежками пробираются двое. В том направлении, куда они держали путь, на самой опушке поблескивал от солнца какой-то, видимо металлический, предмет.
– Вижу цель! – вновь донес он командиру.
И снова стукнул позади негромкий выстрел. Над головой корректировщика пропела мина и разорвалась чуть левее цели. Клепец скорректировал. В следующую же минуту беглый огонь бросил в воздух огневую точку врага. Это был миномет – зеленая труба на распорках, замаскированная молодым ельничком.
Но настала и такая минута, когда и немцы заметили отважного корректировщика. Собственно, не его самого, а наблюдателя артиллерии, который на этой же сосне, устанавливая себе связь, неосторожно показался меж ветвями.
Противник тотчас открыл минометный огонь. Первая мина рванула метрах в пятнадцати от сосны. Осколки, визгнув, рассекли воздух вокруг. Вторая перелетела. Третья ударила вправо. Четвертая – снова недолет.
Клепец видел место, откуда по нему били, и решил перенести огонь своих минометов туда. Но сколько ни вызывал он командный пункт, аппарат упорно молчал. А медлить было нельзя. Он слез с сосны, чтобы как-то оповестить своих о том, что связь нарушена. Тут снова завыла мина. Клепец едва успел заползти под замаскированный в соседних кустах танк, как громыхнул разрыв. Осколки брякнули о броню машины.
Потом он, как бы оправдываясь, говорил танкистам:
– Если бы не порвало связь, ни за что бы не слез.
– Не сочиняй, – остановили его. – Посмотри-ка вон туда…
Клепец взглянул вверх. Сосна, на которой он только что сидел, была словно подстрижена. Обрубленные осколками ветви печально свисали.
– Да и это откуда у тебя взялось? – снова указали ему.
Футляр бинокля был пробит. Острый кусок рваного металла врезался в крышку.
– Откуда? Бес его знает! – удивился Клепец. И он отправился вдоль опушки выбирать себе новый пункт для наблюдения.
Остановил его связной, который доложил, что командир прислал смену. Лишь тогда боевой корректировщик сообразил, что уже вечер, что прошли сутки, что целых двадцать четыре часа провел он на дереве, корректируя огонь минометов.
– Вот об этом и напишите, – сказал нам лейтенант, когда мы выслушали их совместный рассказ о том, как Клепец сидел на сосне. – Вот это его настоящая работа.
Но нам все же очень хотелось сфотографировать минометчика с миной в руках, на огневой позиции: мы уже насмотрелись подобных снимков в газетах.
– Ну что же! – Лейтенант вздохнул не без тяжести, переговорил с кем-то по телефону вполголоса. И Клепец перед объективом нашего аппарата опустил в ствол миномета одну за другой три мины.
За рекой ударили три разрыва.
– А теперь тикать! – сказал Клепец.
Минометчики подхватили миномет с тяжелой плитой, ящики с минами, и мы все вместе припустились быстрым шагом подальше от этого места. И то было благо, потому что на прежних огневых буквально через три минуты после последнего нашего выстрела разорвалось не менее десятка вражеских мин.
Едва стемнело, мы, как было условлено, отправились в блиндаж к Дубовику. Долго и медленно ползли по закопченной земле вслед за двумя красноармейцами, которые на спине тащили три ранцевых термоса с горячей пищей, а в руках держали еще и брезентовые рюкзаки с хлебом и сахаром. Потом ползли канавкой. Не раз, когда немцы освещали реку ракетами, замирали, будто камни на оголенном берегу. В конце концов втиснулись в довольно-таки тесное укрытие, сооруженное из бревен и железнодорожных рельсов, как бы вросшее в берег среди общипанных кустиков ракиты и пучков сухой травы. Это был дзот. С амбразурой, с пулеметом. Но в ту минуту, когда мы пришли, амбразура была закрыта фанерой и плащ-палаткой и в дзоте горел свет керосиновой коптилки.