Текст книги "Собрание сочинений в шести томах. Том 6"
Автор книги: Всеволод Кочетов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 63 страниц)
Я, Вера и человек в черном полушубке – Николай Луковецкий, председатель колхоза «Лазаревичи», бродим но деревне. Обширное пожарище назвать деревней можно только весьма приближенно. От сорока пяти домов, которые стояли под старыми березами еще месяц назад, осталось пять наскоро подремонтированных, залатанных изб. Они стоят далеко одна от другой. А между ними щедрый разброс черных пепелищ: руины, груды кирпича, едва припорошенные снежком, одиноко-голые печные трубы, так знакомые всем нам по газетным фотографиям, сломанные обгорелые березы – от иных только остались культяпки расщепленных стволов и скопления, бесконечные беспорядочные скопления не убранного трофейными командами немецкого военного хлама. Среди условных улиц, в условных дворах – уткнувшиеся в снег длинными стволами искалеченные пушки, легковые и санитарные машины, грузовики, мотоциклы и велосипеды, повозки, грубые и неуклюжие, неизвестно для чего предназначенные, зарядные ящики, желтые соломенные корзины из-под снарядов, каски, противогазы, консервные банки, обрывки шинелей, мундиров, башмаки, пулеметные диски, пакеты дымовых шашек и еще что-то, черт знает что, с чем притащились сюда фашистские разбойники. Кое-где из-под снега торчат ноги, сине-желтые руки, седые от инея затылки двадцатилетних Генрихов и фридрихов.
– Не убрали еще, – смущенно поясняет Луковецкий и делает это так, как объяснял бы он, стоя на краю перезревшего пшеничного поля; и как в том случае ссылался бы на мокрую погоду или на нехватку жнеек, и на этот раз называет объективную причину: – Никак не выколупнуть из снега, насмерть примерзли. Или ломами долбать, или весны дожидаться. Одно из двух. Может, подождать? Куда спешить-то?
Деревня Лазаревичи помянута во всех сводках, во всех донесениях о борьбе за Тихвин. Она была среди последних и наиболее укрепленных опорных немецких пунктов.
До того, как отправиться в Лазаревичи, мы побывали у одного из секретарей Ленинградского обкома партии, у товарища Домокуровой, которая вместе с другими работниками обкома и облисполкома ведет работу в освобожденных районах области. Энергичная, волевая женщина, в синем тугом жакете, с браунингом в коричневой кобуре у бедра, она порассказала много интересного и важного. По существу, Волховский фронт как таковой возник в первый же день вступления немцев в Тихвин. Домокурова знала о разговоре генерала армии Мерецкова со Ставкой, который произошел 7 ноября, накануне падения Тихвина. Видя, что немцы вот-вот прорвутся в тыл его 7-й Отдельной армии, оборонявшейся на Свири, командующий этой армией, герой прорыва знаменитой линии Маннергейма, Кирилл Афанасьевич Мерецков связался со Ставкой. К аппарату подошел Сталин. У Ставки резервов нет, сказал он Мерецкову. Но противника надо остановить и отбросить во что бы то ни стало. Оставьте в армии за себя своего заместителя, отправляйтесь в 4-ю армию, которая растянулась дугой по лесам и болотам от реки Волхов до станции Будогощь, и организуйте отпор.
Домокурова не знала или не помнила номеров частей, какие собрал в увесистый кулак генерал армии К. А. Мерецков в пеимоверно короткое время, но так или иначе кулак этот сложился и из стрелковых, и из танковых, и из кавалерийских подразделений, и летчики здесь появились, и уже к середине ноября немцы были остановлены. Начались активные наступательные бои наших войск. В один из последних ноябрьских дней положение было такое, что Мерецков смог отдать приказ: «Штурмовать город Тихвин и уничтожить засевшего в нем противника». Битва закипела с повой силой. Немца сначала гнали к Тихвину, потом принялись поштучно отбивать у него опорные пункты вокруг города. Одним из этих узлов, очень важных, ключевых, оказалась никому прежде не ведомая трудовая деревня Лазаревичи.
– Ну, мы, ясное дело, как только бои начались, из деревни-то, из домов ушли в леса, в землянки переселились, – ведет рассказ Николай Луковецкий. – Не дожидаясь, когда эти рогастые гады начнут палить нас бензиновым огнем. В лесу у нас землянки были понакопаны еще когда! Они, значит, из нашей деревни крепость строят, а мы, значит, укрытия себе в лесу. Им тут укрепиться нужда была большая. Железная же дорога рядом. Пятьсот метров, не более. На Волхов. Важная магистраль. Вот они и засели в Лазаревичах. Дзотов вокруг понаставили, избы все на обшивку землянок и блиндажей растащили. В каменных строениях тоже огневых точек насажали. Шикарно жили… Идите за мной!
По скользким ступеням мы спускаемся в блиндаж-землянку. Стены обиты фанерой, оклеены обоями, потолок белый, доски для пола перетащены прямо из чьего-то дома – даже краска сохранилась. Деревянная двух-или даже трехспальная роскошная кровать…
– Крупный чин обитал, не меньше полковника. Да и которые поменьше, те тоже будуары себе заводили под землей. Попервоначалу, когда они заявились к нам, народ ночей не спал в избах. Ввалются, паразиты, раскидают в доме все, до утра печь топят, в карты режутся, шнапс дуют. А наши колхознички лежат на печках да в постелях, во все глаза смотрят, притаившись: шелохнуться боязно.
Идем дальше. Луковецкий все рассказывает:
– В газете «Красная звезда» примерно так было написано: «Чтобы, мол, окончательно замкнуть кольцо советских войск вокруг Тихвина с его многочисленным немецким гарнизоном, надо было захватить важный укрепленный пункт врага – деревню Лазаревичи». – Луковецкий с горьким недоумением усмехается. – Подумать только: это наши-то Лазаревичи – важный укрепленный пункт врага!
Голова его, видимо, полна планов.
Ладно, – как бы отмахивается он от прошлого, – Что было, то было. Сейчас за работу взялись. Гадаем вот, как скоро сможем восстановиться. Конечно, не враз отстроишь сожженные скотные дворы и конюшни, разобранные на дрова амбары. Но посмотрите, – он ведет рукой окрест, – в пяти-то избах уже камельки топятся, дым из труб винтом, а? Печеным хлебом пахнет, щами. Чувствуете?
Мы заходим в эти избы. В них плотно, по пять, по шесть семей, живут люди – самое ценное, что сохранил колхоз. Они потеряли почти все свое домашнее имущество: что сгорело, что немцы растащили. И может быть, поэтому, потому что нет личного, особенно дорого сейчас колхозникам их общественное добро – земля, озимые посевы, несколько плугов, сохранившихся в поле, бороны, пара копей, сбереженных от немецких глаз в лесу. Скудное пока что хозяйство, очень скудное, бедное. Но в нем залог того, что все вернется, что колхоз залечит свои тяжкие раны, снова станет богатым, зажиточным, каким был в последние предвоенные годы.
И что очень важно. Теперь, когда но надо прятаться в лесных землянках и совсем не обязательно тесниться в полуразбитых избах, никто не ушел и не собирается уходить из вконец разоренной деревни «искать счастья» на стороне, в Тихвин, например, или куда подальше. Каждый еще крепче держится за артельное хозяйство, за сотоварищей по коллективу.
В Лазаревичах есть уже и план весеннего сева – на днях составили сообща. Откуда семена взять? Перед приходом немцев их роздали по трудодням. Понадобилось песколько коротких декабрьских дней, чтобы снова собрать и ссыпать семенное зерно во временно сколоченные хранилища. За копями уход заботливый, корм для них тоже сберегали в лесу. С первых дней топки печей колхозники собирают золу – знают, что с удобрениями будет туго. Значит, все, что можно, надо заготовить на месте, собрать до килограмма, до грамма.
Мы ходим по деревне, по ее окрестностям до сумерек. Луковецкий рассказывает то о хозяйственных делах, то, завидев мертвый немецкий танк, вновь возвращается к боевым эпизодам.
– Развалины церкви видите? Восьмого декабря жестокая стычка возле нее случилась. Вой-то за Лазаревичи как развертывался? Он начался еще двадцать пятого ноября. Сначала через Тихвинку переправился стрелковый батальон, занял немецкие окопы на нашем берегу. Потом перетащили артиллерийскую батарею. Все по ночам делалось, во тьме, в тиши, скрытно. Бойцы шли через лес, обходом, понезаметнее чтобы. А пушки лесом уже не протащишь. Поволокли прямо по дороге, которая отделяла наших от немцев. Ну и нарвались на гитлеровцев. Бой развернулся жестокий. Не только из винтовок наши били, из пушек стали прямой наводкой резать. Немцы прут и прут. Наши лупят и лупят. Кое-кто из колхозных подростков бегал утром смотреть, что там и как. Жуть, рассказывали. Вокруг огневых позиций артиллеристов чуть не брустверы понавалило из побитых гитлеровцев. А самые-то решающие бои пошли первого, второго, третьего декабря. Сломили тут немцев, погнали вподхлест. Следом за ними трофейщики заявились – трофеи подсчитывать. Кроме этого барахла, которое вы сейчас видите всюду, нашли они брошенное в горячке бегства штабное делопроизводство одного из немецких батальонов, нашли ящик железных крестов, приготовленных к вручению «героям». А несколько подбитых автомашин было заполнено вещами наших колхозников.
Луковецкий примолк, вглядываясь в темноту.
– Слушайте! – воскликнул он радостно. – Шестая изба. Зайти надо!
Миновав уткнувшуюся в канаву немецкую санитарную машину, подходим к дому, поднимаемся на крыльцо из свежих тесни, распахиваем дверь. В доме с плотно занавешенными окнами, в которых председатель колхоза каким-то чудом увидел свет, топится печь, пахнет щами, свежим хлебом.
Луковецкий представляет хозяина дома:
– Тимофей Веселов, последний, кто оставался в землянке.
Веселов улыбается во все довольное лицо.
– Да крыши, товарищи дорогие, еще нету. Сеней тоже. Одну комнатенку пока оборудовал, к жилью приспособил. Ничего, лиха беда начало.
Сидим, беседуем.
– Ах да, – спохватывается Луковецкий, – я вам про сражение возле церкви начал было… Ну, значит, немца отогнали от Лазаревичей, а через день-два он опять с силенками собрался… да не с силенками – это я так… а с большими силами, побольше, чем у нас, и снова ударил на деревню. Выбил наших, оттеснил. Верно, тот батальон, который первым шел на освобождение Лазаревичей, еще, как я сказал вам, двадцать-то пятого ноября который, он переправу через Тихвинку не сдал. А тут, в деревне, засев на чердаке, находился, наблюдая за немцами, лейтенант Рябчинский, разведчик из артиллерийского штаба. Смелый человек. Прямо в дом нашим снарядом врезало, а он сидит, держится, ведет наблюдение. Обратно к своим ушел с ценными данными, которые крепко пригодились. С восьмого на девятое декабря снова все заклокотало. Начался общий штурм Тихвина. К нам в Лазаревичи ворвались наши танкисты. В церкви, которую я вам показывал, засели немецкие пулеметчики, бьют по пехоте, шагу сделать не дают. Делать нечего, надо принимать меры. Танкисты младшего лейтенанта Зайцева прямо пошли на церковь тараном, ударили с близи по немецким огневым точкам. Ну и подавили сопротивление.
Посидев, Луковецкий добавил:
– А машину товарища Зайцева они, гады, все-таки подожгли. Погиб герой-танкист за нас вот с Тимофеем.
Луковецкий скинул шапку, Веселов опустил голову. С минуту оба не нарушили тишины.
– Ну что ж, идти надо. Живи, Тимофей, в родной хате. Рад за тебя. – Луковецкий поднялся.
Наконец-то мы отправились в дом, где проживает сам председатель. Мы поднимались на крыльцо, когда Луковецкий шепотом сказал:
– И сегодня пришли! Вот, елки-палки, до чего же здорово!
Загадочное высказывание его относилось к тому, что он только что разглядел в потемках. За березами близ дома скользили по снегу торопливые темные тени.
– Опять пришли! – объявил он, войдя в избу, в которой жил в окружении доброй четверти своих колхозников. К нему устремились взгляды двух десятков людей, и каждый тут знал, о чем говорит председатель: к месту их прежнего расквартирования – к проволочному вольеру – вернулись, оказывается, черно-бурые лисы.
Нам рассказали, что немцы сожгли домики лисьей фермы, поубивали из автоматов и пистолетов почти всех ее обитательниц, содрали с них шкурки, чтобы отправить посылками своим гретам. Но несколько молодых лис оказались половчее и, подобно людям, сбежали в лес. Там они обитали, ни разу не появляясь на виду за все время пребывания немцев в деревне. А вот неделю назад обрадованный председатель увидел их возле вольера. С той поры дорогим гостьям оставляют корм – мясо убитых снарядами коней. Лисы приходят в деревню каждую ночь.
Мы сидим в комнате Евгения Ивановича Негина. От лежанки тянет теплом. Стучат часы. На степе известная репродукция картины: Владимир Ильич Ленин читает «Петроградскую правду» в своем кабинете в Смольном. Немцы почему-то ее не тронули, хотя, как говорят, в этом здании располагалась их комендатура. Евгений Иванович правит гранки. Мы пишем корреспонденцию в «Ленинградскую правду». Мы, собственно, ее уже написали. Мы заканчиваем:
«Пройдут дни, будут снова отстроены домики для чернобурок, восстановлен вольер – и ферма оживет. Это будет начало. Потом оживут скотные дворы, взмахнет крыльями мельница, звякнут в кузнице молоты, пахнет керосиновым дымком трактор, проходя прогоном в поле…
А люди снова и снова – что ни день – будут чувствовать радость возвращения к жизни».
Остается только найти название корреспонденции. Какое же? Не назвать ли ее так: «Возвращение»?
Назавтра это название закрепилось окончательно. В тот день в Тихвинском райсовете мы присутствовали на необыкновенном совещании. Собрались председатели сельских Советов района. На многих подобных собраниях побывал я за время своей журналистской, а еще раньше агрономической работы, но такое, пожалуй, останется единственным на всю мою жизнь. В зале сидели люди – кто в военном, кто в полувоенном, кто уже принявший вполне мирный вид, а у кого еще кобуры с пистолетами на поясах. Иные всего день-два как вышли из лесов, где вместе со своими партизанскими отрядами доколачивали скрывавшихся в чащобах немцев.
Не все, далеко не все собрались былые сельские председатели. Не было товарища Яблочшша из Ильинского сельсовета. Он остался в своей деревне, не успел уйти. Немцы схватили его, заставили показывать дорогу для прохода танков. Товарищ Яблочкин поступил как Сусанин: он завел немецких танкистов в болото. Он нал смертью героя, патриота. Назвали мне имя и товарища Морозова из Заручевского сельсовета. С текстом ноябрьского доклада Сталина он отправился в тыл к противнику, в села, занятые немцами, и попал в руки полицаев.
Сельские активисты Тихвинского района действовали л в подполье, на партизанских тропах, и сражались в отрядах бок о бок с частями Красной Армии. Сейчас они обсуждали очередные задачи своей работы на селе. Слышалось самое популярное слово: сев, сев, сев… Главное сегодня – подготовка к весеннему севу, как нам рассказывали и в колхозе «Лазаревичи». Говорят о ремонте инвентаря, об организации звеньев высокого урожая, о том, где взять семена для посева, об уходе за сохранившимися лошадьми.
В помянутом уже Ильинском сельсовете, в колхозе «Красный треугольник», решили к государству не обращаться, собрать семена сами, у себя, полагая, что в такие военные дни государству и без них забот хватает, В Клинецком сельсовете колхозники наскребли по сусекам свыше трех тонн семенного зерна.
Мы слушали волнующие рассказы о работе партийных, комсомольских организаций на освобожденной земле. И вновь, как в «Лазаревичах», мысль людей устремлена была не на вопросы личной жизни, а на укрепление общественного. «Обеспечим хлебом фронт!» – говорили здесь… «Поможем армии», «Поможем Ленинграду».
Да, конечно, свою корреспонденцию мы так и назовем: «Возвращение».
5Оказался ничем не занятый вечер, и мы с Евгением Ивановичем Негнным сидим возле плиты, в которой с пистолетным весельем трещат еловые поленья. Евгений Иванович отлично знает Тихвин и Тихвинский район: он здесь редактором семь лет. А до того три года работал, и тоже редактором, в далеком Кириллове, на Белом озере, куда, окончив Ленинградский институт журналистики, добирался на телеге 140 километров лесными, болотными дорогами.
Евгений Иванович боевой представитель комсомольцев двадцатых годов. На плечи этого предшествовавшего нашему поколения, у которого мы многому научились и которое, в свою очередь, шло за поколением Васи Алексеева, легли самые трудные дела в строительстве первого в мире социалистического государства. Люди беззаветного, кипучего, революционного поколения все делали или полностью добровольно, или без каких-либо колебаний выполняя требования, постановления, решения и наказы партии. В Кириллов Евгений Иванович отправился добровольно, а в Тихвин приехал потому, что так посчитал необходимым областной комитет партии. Тихвинскому району тогда придавалось огромное значение. Евгений Иванович рассказывает, что в строительство Тихвинского глиноземного завода, цементного завода, первого в миро торфоперерабатывающего химического завода и ряда других важных предприятий в ту пору вкладывалось чуть ли не до 20 процентов затрат Российской Федерации.
Сейчас, после немецкого нашествия, многое изломано, искорежено, почти все надо не только восстанавливать, а просто строить заново, хотя немцы пробыли здесь какой-нибудь месяц.
Удивительно, как у всех, кого мы встречали в Тихвине, идут мысли: немцы находятся где в сотне, а где и и полусотне километров от этих мест, их только-только отбросили от города, но никто и думать не думает о том, что надо погодить, повременить с планами налаживания нормальной жизни на освобожденной территории, никто не пугает друг друга предположениями, что незваные гости, дескать, могут еще вернуться. Немцы изгнаны, и в мыслях людей изгнаны навсегда.
Весь актив района, как только появились гитлеровские войска, ушел в подпольную борьбу с ними, о чем говорилось день назад на совещании председателей сельских Советов. Образовалось несколько групп, тесно связанных со штабом одного из соединений Красной Армии. Евгений Иванович думает написать со временем книжку о боевых делах тихвинцев, блокноты у него полны записей, он листает их, называет имена: Клеопин, Корольков, Кретов, Чихачев, Морозов, Дарков, Калиничев, Афанасьев…
– Какой Афанасьев? – спрашиваю. – Не Леонид ли, собственный корреспондент нашей «Ленинградской правды»?
– Да, Леонид. Где он сейчас, не знаем. Видимо, ушел с частями Красной Армии.
Я вспоминаю симпатичного человека, с которым виделись мы перед самым началом войны на совещании собкоров в редакции. Последняя его корреспонденция из Тихвинского района была опубликована буквально дня за три до того памятного июньского воскресенья, когда началась война. Это была корреспонденция на очень мирную тему. Да и сам он, автор ее, Леонид Афанасьев, был необыкновенно мирным, добрым, отзывчивым человеком. Тихвинский район был известен ему преотлично: он же и родился здесь – в деревне Шуравкино. Он тоже принадлежал к поколению комсомольцев двадцатых годов. Но если Евгений Иванович Негин был из бедных крестьян, то Леонид Афанасьев шел из рабочего класса – отец его потомственный железнодорожник. Работать бы и сыну на железных дорогах. Но он втянулся в комсомольскую кипучую жизнь на селе, боролся за ликвидацию неграмотности среди крестьян, сколачивал бедняков в коллективы, чтобы прочнее стояли они против сельских мироедов, во всю кулацкую, антисоветскую ширь развернувшихся в те годы. Авторитет его как общественного деятеля был таков, что безусого девятнадцатилетнего парня народ поставил председателем сельского Совета. Потом он служил в Красной Армии, а когда отслужил и вернулся, партия послала его в районную газету.
– Вместе с ним были поначалу в отряде, – рассказывает Евгений Иванович. – Скромный, но чертовски смелый человек. Уходили мы из Тихвина, оставляли здание райкома, когда на улицах уже замелькали немецкие каски. К нам почти что ломятся в парадную дверь, а мы через черный ход, дворами, уходим за город, в леса.
Шесть долгих месяцев идет война. За эти полгода мы порядком начитались и наслышались рассказов о зверствах немцев на нашей земле. Но то, о чем рассказывает Евгений Иванович, превосходит все, что я знаю.
– Вы видели полусожженный Тихвинский монастырь? Ну вот, когда я зашел в его Успенскую церковь после освобождения, там и пол и стены были заляпаны кровью, как в мясной лавке: там людей пытали, пленных, раненых красноармейцев, наших тихвинцев, огнем и железом вырывали из них сведения и признания. Это была камера пыток немецкой контрразведки.
– Но мы же видели этот застенок.
– Видели? Это уже не то. А вот когда еще кровь дымилась… – Евгению Ивановичу трудно говорить, он волнуется, вспоминая. – Там наши бойцы нашли труп пятнадцатилетней девочки. Ее изнасиловали, а потом разбили голову прикладом. В монастырской кладовке, как в каменном средневековом мешке, гноили, прокаливали морозом брошенных туда людей. Я вам даже не смогу все перечислить. А по району что шло! В Киришском село Мамино осталось много мужчин. Согнали всех в избу, заколотили двери, в окна бросили десятка два гранат. Мужчин не стало. В Оломне три девушки отказались отдать солдатам наручные часы. Всех трех расстреляли. В селе Городище, когда подожгли дом шестидесятилетнего колхозника Василия Гурьева, хозяин не выдержал, бросился гасить. И как иначе! Родной же дом. Он в нем рос, в него привел молодую жену. Детей, внуков тут нянчил. Схватил было ведро… Пристрелили старика. И все у них планомерно, по инструкции, по приказу. К нам в руки попался один такой приказик командира 269-й пехотной дивизии: «Под ответственность командиров. Действия по отношению к мирному населению должны быть решительными и беспощадными. Каждая снисходительность или мягкость является слабостью и грозит опасностью…» Вот так! Ну, мы за это им тоже давали прикурить. Действуя в тылах, громили как могли.
С теплотой, с гордостью называет Евгений Иванович имена товарищей по партизанской борьбе, подполью. Перед нашим ударом на Тихвин партизаны-тихвиицы были сведены в особый ударный батальон, который отлично действовал под руководством регулярных частей Красной Армии.
Мы заговорили о верности друзей, о том, как важно в трудную минуту ощущать плечо друга, и о том, что не каждому плечу в таких условиях поверишь и что не с каждым пойдешь в тыл к противнику или в разведку. Советские люди тоже разными бывают, среди них тоже есть еще изрядные негодяи.
– В июле тридцать седьмого года, – рассказывает Евгений Иванович, подкидывая дров в плиту, – меня вызвали в обком и объявили, что я, мол, человек растущий и мне поручают особо ответственный пост – редактора окружной газеты в Мурманске. Я согласился, но попросил дать мне возможность отгулять очередной отпуск. Ладно. Поехал в Крым. Вернулся шестнадцатого сентября, жена говорит: тебе все время названивает новый секретарь райкома, требует немедленно явиться, как только приедешь. Я человек дисциплинированный – семнадцатого сентября помчался в райком. Там заседает бюро – люди все новые, почти никого из них не знаю. Обвинений мне не предъявляют, говорят вообще и затем – трах-бах! – исключают из партии. А вечером, часиков этак в восемь, стук в дверь: два оперуполномоченных. Предъявляют ордер на арест, на обыск. Сдаю им коровинский пистолетик, который у меня был еще со времен коллективизации, когда каждого активиста подстерегала кулацкая пуля в потемках. А дальше пошло такое, во что и поверить невозможно. Все перевертывают, перетряхивают, чего-то ищут.
Я слушаю рассказ Евгения Ивановича и тоже почти не верю. Тридцать седьмой год был страшным годом в нашей жизни, непонятным, загадочным. Тогда исчезло немало людей, и страна и каждый из нас в отдельности, веря органам нашей разведки, были убеждены, что все они были врагами народа. Но потом, когда разоблачили Ежова, когда кое-кто стал возвращаться из тюрем и ссылок и скупо рассказывал о том, как арестовали его по доносу, по клеветническим заявлениям, было нестерпимо больно слышать, что доносительство, то есть одно из самых отвратительных проявлений подлости человеческой, привело к напрасной гибели многих людей. Рассказы об этом, слышанные прежде, были до крайности скупы, сдержанны, без красок и деталей. Впервые передо мною развертывается такое доподлинное полотно.
– Ничего, понятно, мои обыскивальщики не нашли, – продолжал Евгений Иванович, – кроме институтских конспектов да рукописи начатой мною повести о лесорубах «Зеленое золото». Их забрали, а мне скомандовали: «За дверь». Все мы – я сам, моя жена, ее мать, дети – были убеждены, что происходит нелепая, отвратительная ошибка. Как один, стояли в ледяном оцепенении. Мы безоговорочно верили, что все разъяснится и очень скоро встанет на свои места. Ну, а пока под вооруженным конвоем я пошлепал знакомыми мне тихвинскими улицами, держа путь прямо к тюрьме. Посидел немножко в предварилке, где меня остригли под машинку, а затем перевели в полутемную вонючую дыру. Там меня сразу окликнули: «Неужто редактор?! Негин? Евгений Иванович? А ты здесь зачем?» Когда я пригляделся и увидел с десяток знакомых лиц, не выдержал, заплакал, как дурачок. Ко мне кинулся наш бывший заведующий райфо Володя Тюрин, обнял, стал утешать. За ним другие подошли. «Брось, Негин, не расстраивайся, – говорят. – Сколько нас тут есть, все мы коммунисты и все честные люди. Это же дикая ошибка, что нас арестовали, нелепость. Там разберутся в конце-то концов». Я не спал и не ел трое суток. На вторые сутки меня вызвали на допрос. Гляжу: следователь Дмитриев. Знакомая личность. До органов он был в армии, образования имел по то четыре, не то пять классов. Мелкий, дрянной человечишка. А тут сидит, развалясь за столом, этакий хозяин положения. Сначала он принялся стучать кулаком, орать, а потом протянул листы протокола: подпиши, дескать. В этом протоколе – смех сказать – все уже было готово: и вопросы и ответы. Я прочел. В каждом слове по орфографической ошибке. Но уж черт с ней, с его грамотностью. А содержание было таково: «Мы (это секретарь райкома, председатель райисполкома и другие партийные и советские работники) были участниками подпольной антисоветской группировки, критиковали политику генеральной линии и хотели возврата капитализма». Я рассмеялся и смеялся так, что Дмитриев подумал, не сошел ли я с ума. Наконец он понял, в чем дело, и снова стал орать и материться. «Ты запляшешь у меня! Я тебя согну в дугу, вражина!» – «Слушай, – сказал я, – а для чего мне твой капитализм?» – «Чтобы власть захватить». – «Но ведь власть и так в наших руках, в руках народа. Советская власть вывела нас на дорогу, дала знания, работу, свободу для творчества». Он ни черта не понимал. Не знаю почему. То ли оттого, что был полным дураком, или, может быть, твердо верил, что я действительно враг советского народа. Но, словом, ничего не понимал моего и дудил одно свое. Допросы с тех пор стали проводиться исключительно по ночам. Кроме Дмитриева, на допросах присутствовали иногда и другие сотрудники из так называемой «тройки». Им, как я понял, во что бы то ни стало приспичило зачем-то «создать» контрреволюционное подполье в Тихвине, связанное с неким «ленинградским центром». Понял я и другое: нельзя подписывать ни одного лишнего слова в протоколах, мой долг коммуниста – выстоять, выдержать, выйти на свободу и рассказать о том, что творят за тюремными степами темные, может быть, даже кем-то подосланные антисоветские силы…
Да, повторяю, я почти не верил в реальность того, что рассказывал разволновавшийся от нелегких воспоминаний Евгений Иванович. Это была мерзость, несовместимая с нашим строем. Ежовщина была, мы все, это знаем. С ежовщиной партия покончила, осудила ее. Мы помним суровые решения об этом. Но что ежовщина была именно такой изуверской, об этом нам не сообщали, это просто не укладывалось в сознании.
– Мы все, как один, старались держаться твердых позиций и не идти навстречу ухищрениям следователей, которых считали антисоветскими негодяями. Мы пели в камере советские песни. Я целыми днями рассказывал содержание романов «Анна Каренина», «Война и мир», «Отверженные», «Гиперболоид инженера Гарина»… Рассказы мои шли не только с продолжением, по и с добавлением «от себя». Шестого ноября тридцать седьмого года мы решили отпраздновать двадцатую годовщину Советской власти и начали петь во весь голос революционные песни. Нас поддержали другие камеры. Здорово получилось. С нами не смогла справиться даже вся охрана тюрьмы, руководимая мерзким человеком, ее начальником, неким Степановым.
Евгений Иванович помолчал.
– И так, – сказал он, – длилось это почти два года. А потом меня освободили, восстановили в партии с моим стажем с двадцать восьмого года и снова предложили место редактора в нашей тихвинской газете. И вот я ее редактирую, нашу «Социалистическую стройку».
– Но они-то, те, они как-нибудь объяснили это?
– Что?
– А то, что вот держали, держали, а в конце концов подчистую вынуждены были оправдать, освободить, всюду восстановить?
– Они? Они благородно промолчали. А что касается меня, то я объясняю все это тем, что, во-первых, за мною ничего и не было, на меня донесли мои завистники, а во-вторых, я не подписал ничего лишнего, категорически отказывался от подписей, держался, не сдавался. За два года я убедился в том, что скорее погибал именно тот, кто, чтобы избавиться от лишних страданий, спешил признаться в делах, каких не делал, а еще гибли те, кто, чтобы не остаться в одиночестве, сваливал свое, даже несуществовавшее, на других, запутывал товарищей. Тогда другие, в свою очередь, уже несли на них, и получалось вполне солидное дело.
– Но почему, как вы думаете, там непременно стремились очернить человека, сфабриковать на него это «солидное дело»?
– Почему? А черт их знает почему. Одну из причин назвать, пожалуй, могу. Потому, что туда пробралось много скверных, аморальных людей, карьеристов, садистов, мздоимцев. Особенно, скажу вам, страшен карьеризм. Чем больше выколотил признаний, тем, следовательно, лучший работник, тем больше у него шансов шагнуть на дальнейшую ступень служебной лестницы. В таких учреждениях должны работать исключительно честные и чистые люди.
– А тех, кто доносил на вас, вы знаете?
– Конечно, знаю. Сволочи, и больше ничего. Не хочется их и поминать. Ведь когда и зачем доносят? Или когда за это получают деньги, или когда сами погрязли в мерзостях и таким путем пытаются оттянуть срок возмездия. А то еще когда хотят устранить, убрать соперника или того, кому завидуют. В таком случае уж пустят в ход все.
Я вспомнил жандармского начальника Заварзина, книжечку которого читал несколько лет назад. Вспомнил, с каким презрением тот прожженный заплечных дел мастер отзывался о добровольцах-доносителях, как даже он предупреждал свою голубую паству относиться с осторожностью к доставлявшимся этими добровольцами паскудным сведениям.