Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Плюнул сердито Явор.
– Да какой же дурак тебя в начальники выбирал? Начальник должен рассудок иметь и понимать, што к чему. Вот, помню, годков двадцать исполнилось мне и надо ж такому стрястись – живот у меня заболел. День болит, два, а земля подсыхает, ее пахать надо. Отец умер, пахать, значит, некому. Дед пошел в волость, – волостной старшина тогда умница был, – он как призвал меня в волостную управу, как полета горячих вложили, так, скажи, с тех пор ни разу живот не болел. Так поучи уж Доньку мово. Сделай милость, уважь старика.
– Не могу, дед Явор.
– Тьфу на тебя и на всякую твою власть…
Сапоги из фабричного хрома. На высоких подборах. Со скрипом – для скрипа в стельки специально заложена береста, – верх мечты деревенского парня.
Есть семьи, где сапоги фабричного хрома у каждого мужика. Пять пар на одну семью. Они признак благосостояния, экономической силы. Они, как дворянская фуражка в городе, свидетельствуют о благонадежности мыслей сапоговладельца, о надежде его стать купцом. Пусть распоследней гильдии, но купцом. Других равных по силе желаний он не имеет!
Таких семей в селе три – пять. Остальной деревенский люд ходит в тех сапогах, что получил от матери при рождении, а в распутицу надевает выворотные самодельные бродни из домоквашеной кожи.
Но бывает один день в жизни, когда необходимы хорошие сапоги. Это свадьба. Половина села сбежится смотреть, как молодые выходят из церкви. На невесте должна быть фата, на женихе сапоги непременно.
В каждом селе есть подвенечные сапоги. Купил их крестьянин в минуту неожиданной удачи, когда замерцал перед глазами достаток. Но достатка к нему не пришло, а сапоги остались, и отдает их хозяин в аренду на свадьбу. И женятся в них все, кому они на ногу лезут. Хоть на босую.
Сапоги – это гордость деда Явора. Раскроет, бывало, Явор укладку, вынет оттуда сверток, завернутый в чистый холст, развернет его, слеза умиления к горлу подступит. Целы сапоги. Это первый и последний подарок капризной судьбы, первое и единственное свидетельство ее благосклонности к деду Явору. Но пока они целы – не тускнеет надежда на близкую удачу.
– Тьфу… тьфу… на тебя, – и дед Явор, махнув рукой, медленно идет от Иннокентия. Старенький, сухонький. Он еще больше ссутулился от неудачных переговоров с представителем власти. Рубаха и портки, видимо, с сына, обвисли на нем, как на жерди. Отойдя шагов пять, дед оглянулся с надеждой, даже потоптался на месте: показалось, что Иннокентий одумался. Приложил горстку к уху – Ась?.. Кого?..
– Приду, дедушка, и поговорю с Данилой.
– С сатаной говори. Мне делом надобно помочь, а сказки сказывать сам умею. Так-то!
Вздыхает Иннокентий.
«Эх, видно, придется ездить в соседние села занимать сапоги на свадьбу».
– Кеха, – перебивает мысли Иннокентия дед Пахом, – запозднял я с покосом – лихоманка напала, – утром приехали мы на деляну, а траву того… последние копны на телеги грузят…
– С этим делом иди к председателю.
– Ха! Председателевы батраки, на его, председателеву, телегу сено мое сгрузили и увезли на его, председателев, двор. Митьке на Митьку челом не бьют.
– М-мда… Погодь малость, с Лукичем посоветуемся.
Не давая закончить разговора с Пахомом, запричитала баба:
– Контора Ваницкого обсчитала. Еще до войны сорок рублев займовали. Таскам и хлеб, таскам и пряжу, и яички – все как в пропасть. Все должники. Нынче посконь чесану сдала. Сам ты, Иннокентий, приходил вчера и хвалил, кака баска, – а приказчик ее вторым сорто-ом! Мужики наши царя-батюшку защищают, а приказчик, тот…
– Не ной. Царя нет давно, а ты все его поминаешь. Пойдем к Ваницкому.
– К самому? – отшатнулась баба.
Иннокентий ругнулся:
– Эх ты, политика. Сам-то в городе где-то, в хоромах. Дядя Пахом, подожди меня малость.
От крыльца магазина расстилается зеленая площадь с черной церквушкой посередине. На ее деревянной крыше цветут моховые заплаты, а купола окрашены такой яркой краской, что небесная синь кажется полинявшей. Споря с солнцем, сияют кресты.
Саму церковь обихоживает приход, а заботу о куполах и креста взяла на себя заготовительная контора Ваницкого. Большая контора вся в кружевах деревянной резьбы, на беленом кирпичном цоколе раскинулась против церкви, как купчиха на узорчатой простыне… Контора закупает для приисков пшеницу, овес, сено, холсты и пеньку. Не столько закупает, сколько принимает продукты от крестьян окрестных селений в погашение долгов.
Увидя бабу, недавно ревевшую в магазине, приказчик Ваницкого сразу окрысился:
– Снова приперлась. Реву сто коробов, а долги с Николы угодника собирай. Да еще изругают всячески.
– Иссрамила! Господи, – баба всплеснула руками. – Да тебя, живоглота, дегтем мало облить. Пошто зенки прячешь. Тебе хаханьки, а у меня четверо в хате голодны. – Как вспомнила ребятишек, так в голос завыла. – От мужика второй го-од письма не-ету. Корова болет. Свекровь – ведьма, мужиками меня попрекат. А каки там мужики, ежели ноги таскать перестала. Начисто рассчиталась я, начисто.
– Подожди, – обернулся Иннокентий к приказчику. – Покажи нам расчет. Не хмурься, показывай.
– А вы кто такой будете ей?
– Двоюродный мордвин. В тот раз тебе сказывал: я член комитета революции. И сейчас тебе говорю… Ну-у!
Приказчик нарочно мешкал, раскрывая конторскую книгу, и долго мусолил пальцы, листая страницы. Надеялся, лопнет терпение Иннокентия, взорвется он, накричит, наругает, а про бабу забудет. Но Иннокентий кусал усы и молчал.
– Вот он, наконец. – Приказчик поправил очки на носу. – В феврале одна тысяча девятьсот двенадцатого года взято сорок рублев. За пять лет накопилось процентов двадцать пять рубликов и полста копеек. Ситцу на сарафан в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году набирала?
– Дык…
– Вот тебе дык. Налог за тебя контора платила? Теперь свой дивиденд посчитай. Хлеба на полста три рубля шестнадцать копеек сдала?
– Полста? – взвизгнула баба. – Семь лет по возу – и на полста!
Приказчик стоял на своем. Сдай перед этой бабой, полсела набежит. Каждый день здесь ревут.
– А посконь пошто вторым сортом писал?
– Он второй и есть. Третьим бы надо, да уж ради тебя переживу головомойку. Так-то вот, Иннокентий Романыч, ради них, мокрохвосток, ради их ребятишек, ради мужиков ихних, что на фронте страдают, все с них скощаем, а они… видишь сам… – хотел книгу захлопнуть.
Иннокентий заложил ладонь в книгу.
– Постой. Посконь ее я третьего дня сам видел – шерстка ягнячья, а не посконь: и мягка, и длинна. Пойдем на склад, посмотрим.
– По какому праву в чужие склады? Я небось в твою постель нос не сую.
– Ваницкий половину Сибири захватил: прииски его, рудники, золотище гребет, а ты солдатку на копейках обходишь.
– Да мы… что… Это вам кажется, Иннокентий Романыч, – вышел из-за прилавка приказчик и, взяв Иннокентия под руку, отвел его в дальний угол, оглянулся: баба далеко. – Суконце на поддевочку мы получили, Иннокентий Романыч, загляденьице. Пух лебяжий, а не суконце. А цвет-то, цвет, что твое небо в погожий день. Для Ульяны Капитоновны полушалочек покажу, пожалте в лабаз…
– Ты что, обалдел? Покупать меня вздумал, – Иннокентий схватил приказчика за грудки и приподнял от пола. – Счастье твое, что хватил не за горло, а то бы хрипел у меня. Иннокентия покупать! Ах ты… – отшвырнул. – Иди пока, да наперед под руку не суйся.
Оторопевший приказчик отступил на полшага, еще на полшага. Никак прогорел Иннокентьев гнев. Тогда, оправляя рубаху, зашипел с хрипотцой:
– Ты, поди, думать мильены Ваницкого из тысяч складываются? Н-нет, шалишь, из копеечек. Копейку упустишь – в ту щелку и мильен уползет. Ты, поди, думать, что Аркадий Илларионыч, ваш эсеровский вождь, не знат про эти копейки? Ого! Управитель и он на таких, как ты, давно зуб точат. Смотри, как бы панихиду не пришлось Ульяне твоей заказывать.
И, вернувшись к прилавку, по-волчьи бросая косые взгляды, приказчик решительно дернул конторскую книгу, закрыл ее и накинулся на кричавшую бабу:
– Пошто ревешь? Слыхала звон, да не знашь где он, а людям трезвонишь. Задрать бы тебе, срамнице, подол да накрасить крапивой зад… Где наши обсчеты? Говори!
– Ты же сказал – двадцать семь рублев еще долгу…
– Ври, срамница, – орал приказчик, – все чисто. Тебе еще рупь и шесть гривен приходится. Так-то! На, получи, и в расчете.
– Ловко, ч-черт, – восхитился Иннокентий. – Вроде как победитель остался. Ну, кума, не реви, получай свои деньги, да больше носа сюда не суй.
3.
Из конторы Ваницкого Иннокентий пошел во двор потребительской лавки, к Борису Лукичу. В вечернее время, кажется, созданное специально для деревенских визитов, частенько приходил сюда Иннокентий. Он и сегодня, приоткрыв калитку во двор, приветливо поздоровался с Ксюшей и отступил, оставляя дорогу открытой.
– Принимай, сестричка, гостей. Заходи, Буренушка, заходи, Пеструшка. Ксюша вам пойло давно приготовила. – Пропустив коров, вошел во двор и, плотно прикрыв за собой калитку, спросил – Борис Лукич дома?
– В горницу проходи.
Иннокентий поморщился.
– Духота там… и чай пить заставят. Ты, сестрица, позови его на крыльцо.
Борис Лукич вышел в мягких домашних туфлях, в серой толстовке с расстегнутым воротом. Не поздоровавшись с гостем, он протянул вперед руки ладонями вверх и заговорил взволнованно, словно требуя отчета у Иннокентия:
– Наступление провалили! И какое шикарное наступление провалили! Будто готовил его не сам Керенский, а бездарные царские генералы. Успокоиться не могу. Ты понимаешь, Иннокентий, что это значит для русской свободы?
Нет, Иннокентий плохо понимал, что значит провал наступления для русской свободы. Бывший фронтовик, он знал, что каждое наступление, успешное, не успешное, каждый бой, каждый день на войне – это новые трупы, сожженные села, стоны раненых в лазаретах. «Стыд какой, – сокрушался Иннокентий, – эсер же я, член той же партии, что и Лукич, и Керенский, член комитета содействия революции, а простых вещей понять не могу».
Успокоившись, Лукич устроился рядом с Иннокентием на крылечке. Вечер пригожий. Коровы мирно пережевывают жвачку, а Ксюша их доит возле крыльца. «Бж-жик, бж-жик», – бежит молоко.
– Сегодня Антипа с сыном делил, – начал рассказывать Иннокентий сельские горести. – С барахлишком управились запросто – Лопатина да два чугунка. – А как избу, Лукич, разделить? Антип со старухой ревом ревут: «Неужто на старости лет под порог к чужим людям проситься. Смилуйтесь», – на коленях ползают перед сыном с невесткой. А невестка… У-у, стерва, свое: «Пили. Пусть гнилушка. Пусть не нам и не им». Что будем делать, Лукич?
У Ксюши дыхание перехватило. «Бж-жик… бж-и-к», – не молоко стекает в подойник, а стонет пила, вгрызаясь в гнилую стену избы. «Бж-жик, бж-жик… Пусть не нам и не им».
– По закону пусть одна сторона другой выкуп даст.
– Это Антип-то? У него все имущество – чугунок!
– Или пилить.
– Нет, пилить не могу, Борис Лукич. Это ж нужда кричит, не невестка. Я так понимаю.
– И зачем ты лезешь в эти дела, – досадливо хлопнул Борис Лукич по колену. – Вас выбрали в Комитет содействия революции большие дела вершить, а ты возишься с барахлом Антипа.
– Так ведь люди идут, Лукич. Как откажешь? Флаги, песни – это, верно, в Питере надо, а здесь докука Антипа – моя докука. Сам же сказывал: революция для народа.
– К председателю отсылай в крайнем случае. – Лукич досадовал все сильнее.
– Председателю? Силе Гаврилычу? Да он сегодня у Пахома сено увез. Я к нему: побойся, мол, бога, Сила Гаврилыч, ежели людей не боишься. А он как завернет на полную силу: «Теперь, грит, свобода. Поп Константин рыбаков посадил в амбар и я посажу туда же, кого захочу». Вот тебе председатель.
Еще не остыв после схватки с приказчиком, Иннокентий вновь распалился. По сухому лицу его расплывались красные пятна.
– Борис Лукич, пойми ты меня, посмотришь на нашего председателя, на Ваницкого, на контору его, а с другой стороны – на Антипа, и мороз продирает по коже: да где же свобода? Где, спрашиваю, она?
– Баламут ты, – выкрикнул Борис Лукич и замолчал. Конечно, надо ругать Иннокентия, никак нельзя допустить, чтобы неверие в революцию, свободу, правильность действий Временного правительства укоренялись в сознании таких, как Иннокентий. И в то же время Борис Лукич не мог не сознавать, что Иннокентий кое в чем прав. Тут Борису Лукичу стало не по себе:
«Не может быть прав Иннокентий. Не должен быть прав, – сказал он сам себе. – Иначе как же понять революцию?»– Встал и, спустившись во двор, прошелся к закрытым воротам, потом под крышу завозни, вернулся к крыльцу. Походил – легче стало.
Обычно Борис Лукич доволен, когда приходит Иннокентий, и Ксюша слушает их разговоры. Девушке нужно знакомиться с жизнью и развиваться, объяснял он себе.
На самом же деле в спорах с Иннокентием, Борис Лукич разъяснял ему азбуку партийной программы эсеров. И побеждал его изящными пассажами. Класть Иннокентия на лопатки на глазах у Ксюши становилось потребностью. В присутствии Ксюши Борис Лукич делался остроумнее, изворотливей. Каждому мужчине свойственно мобилизовывать ум, красноречие в присутствии симпатичной женщины. Борис Лукич не составлял исключения.
Но сегодня Иннокентий пришел с такими вопросами, что Борис Лукич не может найти ответов. А Ксюша, видимо, чувствует Лукичеву растерянность и признает победителем Иннокентия.
Неожиданно для самого себя Борис Лукич взрывается:
– Ты, я вижу, против правительства?
– Что ты? Очнись! – испугался Иннокентий. – Ты сам слыхал, как я на митингах за правительство ратую. За войну до победы. Потому как я член Комитета содействия этому самому правительству и понимаю, что должен говорить, а вот в душе… Только тебе одному открыться могу и про живоглота нашего председателя, и про Ваницкого, и про мыслишки, что как воши зудятся в голове: кричу на митинге за войну, а товарищи укоряют: ты же, мол, Кеха, сам видел войну. Схлопотал себе пулю, так зачем других на войну зовешь? Останусь один, раскину мозгой – сердце против войны, против председателя и Ваницкого. А как митинг – лезу на трибуну и кричу: «Война до победы! Да здравствует Временное правительство!» Потому как член Комитета содействия революции и дисциплину партийную понимаю. Дисциплина это мне все печенки сожгла. Тяжело жить, когда говоришь одно и понимаешь, что должен так говорить, а душа другое твердит. Задумаешься другой раз и… – не докончил мысль Иннокентий, не сказал, что другой раз до того становится тошно, что хоть людям в глаза не смотри.
Ксюша замерла за спинами мужиков. «Иннокентий, как же ты говоришь одно, а думаешь другое?»
Ушла в кухню. Цедила молоко через ситечко, а оно дрожало в руке.
А Иннокентий между тем продолжал:
– Борис Лукич, раздвоился я и на сердце шибко неладно, как чесноком объелся без меры. Другой раз руки готов на себя наложить.
– Тише ты, дурень, – Ксюша слышит по голосу, как Борис Лукич огорчен. – Пути революции сердцем ни тебе не понять, ни мне. У нас с тобой сердце хорошее, а ум недалек. Вот, к примеру, нам с тобой кажется очевидным, что солнце каждое утро восходит на востоке, поднимается над головой и закатывается на западе. А великие умы установили, что на самом деле солнце стоит неподвижно, а земля вокруг него вертится. Так и тут. Приходится верить не своим глазам, не своим ушам, а чужому уму, если свой недалек. Ты не обижайся, я про твой и про свой говорю. Верить надо тем, кто умнее. Нашим руководителям верить – Керенскому, Брешко-Брешковской.
– Даже если они говорят, что черное – белое?
– А ты видел, как земля вертится? Нет? А она все же вертится.
«Земля вертится? – Ксюша даже пролила молоко на стол. – Смеется хозяин? Да если б земля вертелась, так у нас голова бы кружилась. Небось на качелях покачаешься малость и весь день мутит. Был бы Вавила здесь, он бы тебе сказанул про землю. А где он нынче? На обратном пути обещали с Егором непременно зайти в Камышовку. И нет их. Не стряслось ли кого?»
Вспомнилась Лушка. Подружкой была. Не такой, что можно орешки полузгать вместе да парней повысматривать. На это ни времени не было, ни охоты. Встретишься у колодца, скажешь всего десяток слов, а они потом несколько дней из головы не выходят. Как-то спросила: «Ксюша, думала ты, зачем мы живем? Пожирнее поесть? Оплошки не дать – и хоть разгундосого, распостылого на себе женить и рожать ему без передыху?»
Вот же сказала!
«Как мне прииск достался, так рассорилась со мной. В последнюю встречу такого наговорила, будто я стражников вызвала, будто я заставила мужиков в каталажку забрать. А для меня ты, подружка, дороже, чем прежде. Как ты живешь сейчас? Дай тебе бог счастья!»
4.
Лушка была счастлива. В зыбке лежала Аннушка, таращила серые глазенки и улыбалась чему-то, а мать ее держала в руках небольшой клочок бумаги и утирала счастливую слезу. Только что дядя Жура приехал из Притаежного и привез письмо от Вавилы.
«Дорогая моя, золотая Лушка! – писал Вавила. – Тяжело, поди, стало носить тебе сына?..»
– Носить – пустяки, Вавилушка, вот рожать было тяжко. Да прошло. Вон она, Аннушка наша, в зыбке. Гуль, гуль… – помрачнела – Только ты сына ждал, а я дочку тебе родила. Рассердишься? Как ты сына-то ждал!
«…Береги себя, Луша. И жди, жди меня. Передай мой привет товарищам…»
Еще и еще перечитывала бесценные скупые строчки.
– Вавилушка, приезжай скорей, – шептала Лушка. – А товарищи у нас с тобой и впрямь молодцы. Сколько доброго они сделали для меня.
Говорят: приискатели грубы, хамье, ругатели – слушать срамно. Бывает. Иной выпьет – под руку не лезь, черт ему не брат и мать не родня. Лушка кое-кого из них недолюбливала. А когда Аннушка родилась, когда Лушка оправилась, гостей набралось в землянке – негде ступить. И каждый подарок принес: кто рукавички из белки, кто носочки – едва натянешь на палец. Видно, нарочно такие заказывал. Дядя Жура зыбку принес. И каждый – это уж Аграфена, наверно, сговорила, – принес особый подарок – махоньку золотинку. На приданое дочери. Аграфена когда убирала золото, так сказала, что набралось больше хлебальной ложки.
Крестным был дядя Жура, крестной – Аграфена. Крестили в Притаежном у православного попа в церкви. Анной назвали. Хорошее имя Аннушка. Анюта!
Еще бы Вавилу видеть хоть раз в неделю, и все тогда нипочем. С тех пор как Вавила с Егором приезжали сюда, управляющий как взбесился.
Вчера идет по дороге. Лушка его шагов За полета заметила и вовремя поклонилась. Низко. Даже сказала: «Здрасте, Иван Фомич». Это первый русский управляющий на приисках господина Ваницкого. Худенький, невысокий, подвижной, баки на щеках, будто кто-то ему по лицу мазнул грязной рукой.
Поравнявшись с Лушкой, загородил ей дорогу.
– Здравствуйте, Лукерья Харламовна. – Всех рабочих знает по имени-отчеству. – Загордились как замуж-то вышли.
– Я поздоровалась.
– Неужели? Сегодня? Теперь многие приписывают себе заслуги. Ха-ха. – И сделал вид, будто бы не удивился нисколько, увидя непонимающий Лушкин взгляд. – Недавно один субъект просит должность министра. Я, говорит, еще семь лет назад шел по Невскому и увидел навстречу в пролетке царь едет. Я сразу вышел на край тротуара, чтоб все меня видели, руку в брючном кармане полою пальто прикрыл, да такую дулю сделал в кармане… царю. Так и вы, Лукерья Харламовна, вероятно, изволили со мной поздороваться… в вашем кармане.
И пошел себе дальше.
«Будет штраф, – подумала Лушка. – Эх, жизнь. И почему у нас, чем поболе прохвост, тем ему больше власть?»
Вчера же управляющий на шахту пришел.
– Здравствуйте, Андрей Поликарпович, – только тут рабочие узнали, что дядю Журу зовут Андрей Поликарпович. – А крепь вы, Андрей Поликарпович, делаете отменно гадкую. Из-за вашей работы у нас аварии в шахте.
– Ка-ак, – захлебнулся дядя Жура в обиде.
– А так вот. – На управляющем черная гимнастерка, брюки заправлены в яловые сапоги. Он подозвал к себе пильщиков и, ткнув носком сапога в недоделанную крепину, сказал ухмыляясь – Будьте любезны, распилите ее пополам – и сразу же в топку локомобиля. Теперь эту пожалуйте, эту… Эту еще… Мы не можем рисковать жизнью русских людей из-за небрежной работы одного разгильдяя.
«Значит, штраф. Да огромный. Управляющий заморить хочет дядю Журу, чтоб сам ушел с прииска, – подумала Лушка. – Хочет переложить вину за обвалы, за погибших в шахте людей на члена рабочего комитета. Разделить рабочих, натравить их на свой комитет».
Вскочила на штабель бревен и закричала:
– Мужики! В субботу за шкаликом вы герой на герое. А вот на ваших глазах хорошую крепь в топку бросают, а дяде Журе, конечно, штраф такой, что в получку он полтинника не получит, и всю вину за неполадки на шахте на Журу кладут. Защитим товарища! Ну, за мной!
Подбежала к побелевшему управителю, размахнулась, чтоб ударить его по щеке, да управитель пригнулся, руками прикрылся.
«Вавилу б сюда, – думала Лушка вечером, – у него все, все получается».
Не знала Лушка, что два года назад Вавила говорил почти те же слова: «Гавриловича бы сюда. Это большевик, не то что я. У него все всегда получается».
ГЛАВА ПЯТАЯ
1.
Кто-то резко толкнул калитку.
– Почтарь? Наконец-то – Ксюша остановилась посередине двора с бадейкой в руке. Ей казалось, что время замерло, калитка пристыла к воротам и почтарь нарочно тянет – хоть знает, не раз ему говорилось: как прибудет казенный пакет из города, так сразу вези. Хоть бы в ночь.
Догонять да ждать – хуже нет, – говорят в народе. Неправда это. Когда догоняешь, все от тебя одного зависит. Нажми хорошенько – догонишь. Гонишь, к примеру, зверя по чернотропью, так все тело напряжено, сердце колотится от волнения и времени не чувствуешь: на рассвете выгнал зверя, не успел оглянуться, а солнце за полдень готово перевалить.
А вот ждать – это как прясть без веретена: сучишь, сучишь нитку, а она все мохнатится. Это как в жаркий день, когда пересохло во рту и растрескались губы, видеть воду, тянуться к воде, а руки-то коротки.
Не сдержав нетерпенья, Ксюша рывком опустила на землю бадейку, даже вода плеснулась на ноги, рванулась к воротам, но калитка открылась. У ограды стоял привязанный конь, а рядом, наклонившись, чистил травой запыленные сапоги Сысой. Увидя Ксюшу, он развел руками и выпалил скороговоркой:
– Вот уж не ждал!
Сколько сил потратил Сысой на поиски Ксюшй. Искал ее по тайге, на дальних заимках. Приезжал в Рогачево, допытывал у Устина с Матреной, на прииске Богомдарованном подступал с допросами к Аграфене и, потеряв надежду, вдруг нашел ее чуть не рядом с пасекой.
Увидя Сысоя, Ксюша вскрикнула: «Ох-х, – пригнулась, голову в плечи втянула и рванулась вперед. Ударить с разгону плечом… на землю свалить… бить… царапать… в морду ему наплевать…
Отпрянул Сысой. Но и Ксюша внезапно остановилась. Распрямилась и, еле сдерживая руки, крикнула, глядя Сысою прямо в глаза:
– Ты зачем сюда?..
– Как ты попала в Камышовку?
– Твоими молитвами, – сама удивилась, что на этот раз голос не дрогнул. А Сысой растерялся. Не то б не стоял на улице у калитки как нищий, не задавал бы глупых вопросов. – Зачем ты приехал? Думаешь, правды на свете нет?
Отступил Сысой.
– А ты ее видела?.. Мне надо с тобой говорить.
– Не о чем, – хотела захлопнуть калитку перед Сысоевым носом, но почему-то оставила ее растворенной настежь.
Не так представлял Сысой эту встречу. Думалось: нагоню, прощения будет просить, а она стоит перед ним прямая, не дрогнет. Горячая южная кровь от черкешенки матери ударила в голову Сысоя. Схватить бы, швырнуть на седло и ускакать. Так поступали деды, так должен и он поступить. Но вместо этого глухо сказал такое, о чем прежде не думал:
– Вернись, Ксюша, на пасеку. Постой, не машись. Я… Я куплю пасеку. Вместе с Саввой куплю.
– Уходи с глаз моих прочь!
– Я пасеку тебе обещаю. Понимаешь ты, па-се-ку! Живи, веселись. Медовуху вари. Видишь, умер прежний Сысой. Умер, пока тебя по тайге, по степи искал.
Привычный озноб вожделения туманил Сысоеву голову.
«Девке пасеку сулю. Почитай ни за что. Свои кровные отдаю простой деревенской девке. Только б согласилась вернуться на пасеку. Согласилась обнять. Полюбиться…»
Мысленно раздел Ксюшу, как раздевал ее привязанную на пасеке, и голова закружилась от блеска обнаженного тела.
– Царицей на пасеке будешь. Подумай… – и закончил уже повелительно, предвкушая победу – Жду тебя у поскотины.
– У поскотины?! – гнев налетел порывом, взметнул, закрутил, перемешал в голове обрывки мыслей: Письмо… Суд… В чулане держал… Ой, стыдобушка! Руки, ноги вязал…»
Шагнула вперед на Сысоя, грудью оттеснила его от ворот, сказала: «Глуп ты». Вошла во двор и затворила калитку. Рванулся за Ксюшей Сысой, но калитка заперта изнутри на засов.
Всего ожидал при первой встрече Сысой. Даже того, что Ксюша схватит топор или нож, но чтоб просто сказала: «Глуп ты». Даже ведь не дурак. Это ругань – и все. Это можно стерпеть. А то – глуп ты. Значит, действительно, думает так. И позор ей ничто? Ушла, как царица… Царица и есть.
Отвязав лошадь, Сысой вскочил в седло, ударил плеткой по крупу и внамет помчался по улице. Ускакал за село.
«Горячить коня – себя успокаивать», – утверждает кавказская пословица. Успокоившись, Сысой вернулся в село. Лошадь оставил во дворе конторы Ваницкого. Переоделся. Почистился. До блеска натер голенища сапог. Туго завитый чуб приспустил на бельмо. Оглядел себя в зеркало и пошел к Борису Лукичу. Подойдя к воротам, прежде всего потрогал щеколду у калитки. Не заперта. Отворил. Ксюши не видно.
2.
…Борис Лукич сидел в кресле у открытого окна. Ноги в домашних туфлях положил на табуретку. В руках – раскрытая книга.
Легких платьев шелест,
Легкой рифмы прелесть,
В старом парке с флейтой
Мраморный божок.
Читал Борис Лукич медленно, вслух, отдаваясь музыке стиха. Мир груб и вульгарен, а Ростан очищает земное, лишает его запаха повседневности. Он выбирает из жизни изящное, как избалованный ребенок выколупывает изюминки из сладкой булки.
Игры беззаботные,
Ссоры мимолетные,
Сладкий запах роз,
И легкий ветерок…
Услышал стук.
– Войдите. – И уронил книгу на пол. – Сысой Пантелеймонович?
Провел ладонью по глазам. Сысой не исчез. Наоборот, стал яснее, прошел вперед… Улыбается… Протянул руку.
– Здравствуйте, Борис Лукич. Я к вам, как всегда, с поручением от партийного комитета. Здравствуйте.
Настроение у Сысоя отличное: Ксюша нашлась! Но что это? Борис Лукич отступил и спрятал руки за спину?
– Сысой Пантелеймонович, я хочу задать вам несколько щекотливых вопросов.
– Пожалуйста. Но по крайней мере позвольте мне сесть.
Сысой старался говорить «по-интеллигентному», не так, как, скажем, с Устином. Перебрав в памяти жизнь за последнее время, Сысой не нашел в ней зазорных поступков и, успокоившись, сел и повторил совершенно официальным тоном:
– Я приехал по поручению губернского комитета партии социалистов-революционеров.
В проеме окна, на фоне яркого неба виден лишь силуэт Бориса Лукича: плечи, полуопущенная голова и руки, скрещенные на груди. Озадаченный долгим молчанием, Сысой повторил:
– Я приехал к вам с очень важным поручением. Комитет считает…
– Подождем о делах.
Борис Лукич тяжело дышал. Не простая вещь начать неприятный разговор.
– Сысой Пантелеймонович, вы были моим товарищем по партии, хорошим знакомым…
– Так не тяните, и выясним сразу недоразумение. Кто-то оговорил меня, но я чист перед вами, – Сысой подвинул стул поближе к Борису Лукичу и, за маявшись сдержанно, повторил – Честное слово, как ангел.
– Возможно… Простите, вам известна Ксения Рогачева?
– Известна. Но… при чем тут она? У меня важное партийное поручение. Возле Камышовки появились большевистские агитаторы.
– Попрошу уточнить ваши с ней отношения.
– С Ксюшей? Запросто. Я выиграл ее в карты. – Ответил и засмеялся, негромко, не видя в своих поступках ничего предосудительного. Возможно, суд нашел бы, к чему придраться, но настоящий мужчина лишь позавидует его, Сысоя, ловкости.
Борис Лукич растерялся. Заготовленные гневные слова потеряли смысл, просто-напросто полиняли от откровенной недоуменной улыбки Сысоя.
– А для чего? – спросил Борис Лукич невпопад.
Сысой усмехнулся, передернул плечами.
– Вы не знаете, для чего воруют красивых девок? Еще спросите, откуда дети берутся? – посерьезнел. – С Ксюшей я сам разберусь нынче вечером, без посторонней помощи. Перейдем прямо к делу. Меня направили в ваш комитет, чтобы…
– Никаких дел между нами не может быть и… извольте выйти вон!
– Это как?
– Через дверь, пока я не выбросил вас в окно… и забудьте ко мне дорогу.
Сысой заерзал на стуле. И хмыкнул обиженно:
– Вы пошутили?
– Негодяй! – не выдержав, Борис Лукич закричал – Вы изнасиловали девушку, а потом смеете приходить ко мне с поручением от партии социалистов. Смеете протягивать мне свою грязную лапу…
Борис Лукич задыхался от гнева. Сысоя изумило его недогование.
– Не снасильничал, а законнейшим образом выиграл в карты. Что вы не знаете, что девок воруют, на полушалки прельщают? Быль молодцу не в укор. Другие поиграют и бросят, а я не бросил. Сейчас вот только уговаривал ехать обратно. В Сибири… Да что там в Сибири! Мне недавно один господин прочитал сочинение господина Лермонтова, как в Тамбове чуть ли не губернатор жену свою в карты продул. Барыню! Уф-ф… Борис Лукич, я, честное слово, невесть что подумал. Аж бросило в жар.
Сысой считал инцидент совершенно исчерпанным и решил, что неплохо пропустить с дороги рюмашку-другую наливки, отведать пирожка.
– Ехал я, торопился, Борис Лукич, даже не успел пообедать. – Приподнялся на стуле, ожидая приглашения в столовую, но Борис Лукич ударил его по щеке и захрипел:
– Вон отсюда, мерзавец!
Упавший стул загрохотал по полу.
Сысой выбежал на улицу. Не так горела щека, как душа. «За что он меня? Н-нет, Борис Лукич, это тебе просто так не пройдет. Не будь ты седым, так бы и двинул тебе кулаком под вздох…»
Борис Лукич громко рассказывал матери:
– С партийным поручением приехать посмел! Он у меня в тюрьме насидится, а из партии такого… Поганой метлой…
3.
Весь вечер не мог успокоиться Борис Лукич. До полуночи шлепали туфли по полу маленькой комнаты.
И Ксюша ворочалась с боку на бок. Маячил перед глазами самодовольный, щеголеватый Сысой.
Стараясь не шуметь, вышла в сени, потом на крыльцо. Над селом висела гнетущая тишина душной ночи. Даже собачий брех звучал приглушенно. Зябко поежившись, Ксюша прильнула боком к стойке крыльца и притихла. Сысоев приезд ощущался, как липкая грязь, которую трудно отмыть. Потому-то и зябко в душную ночь.
Вспыхивали зарницы. При их вспышках крыши походили на горы. Родные горы.
– Ваня, милый, родной, если б вернуть невозвратное…
Вышла хозяйка. И она почему-то сегодня не спит! Подошла к комнате сына, спросила:
– Хочешь, я чаю тебе принесу?
– Пожалуйста, мама.