Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Владислав Ляхницкий
Алые росы
Тамаре Миненко, Тане Бовиной, Шурику Калугину – друзьям геологической юности автора – посвящается эта книга.
ОТ АВТОРА
30-е годы в горах Кузнецкого Алатау. Где бы не собрались в ту пору приискатели-золотничники: у магазина, вечером в тайге у костра или в обеденный перерыв у шурфа за цебаркой смородишного взвара – разговор почти непременно заходил о ней, Росомахе. Где-то в глухой тайге живет женщина. Совершенно одна. Бьет зверя, добывает «богатимое» золото, не имеет даже землянки и каждую ночь ночует на новом месте.
– Что твоя баба-Яга, – говорили одни. – Намедни встретил ее в тайге, не плюнул через плечо и, скажи ты, вернулся на прииск, а дома корова перестала доиться.
И рассказывается с такими подробностями, что многих мороз по коже дерет.
– Не Росомаха, не ходить бы мне теперь по земле, – рассказывали другие, – Ногу в тайге сломал. Сгинул бы, да Росомаха на меня наткнулась. Скажи ты, верст, поди, двадцать на себе протащила, а после – на плоте до села довезла.
– А сама-то стара. Волосы – пасмы. Изо рта один зуб торчит, – таков был традиционный портрет Росомахи.
– Брось ты. Красавица, видать, была баба. Рослая, стройная до сих пор. И волосы – девкам на зависть, – описывали ее другие.
Легенд, былей и небылиц вокруг Росомахи – выбирай на свой вкус, и хочешь – рисуй либо бабу-Ягу, либо таежную Кармен, или Оленушку – Ясное солнышко.
В годы Великой Отечественной войны я встретился с Росомахой, и некоторое время мы вместе работали. А через тридцать лет, распростившись с работой геолога, пишу о ней, выбирая из многих слышанных мною легенд те, которые не противоречат личным моим наблюдениям.
Первая книга о Росомахе «Золотая пучина» описывает юность героини. Вторая книга «Алые росы» сейчас представляется вниманию читателей. А третья книга еще впереди.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1.
Тайга на тысячи верст. Тысячи тысяч ключей, горушек, полян. Кажется, все под одно, но приглядись хорошенько – двух одинаковых нет. На этой поляне стоит раскидистая черемуха, похожая на корзину, полную спелых ягод, а на другой – обломок скалы накрылся плащом из зеленых мхов по самые брови и на маковке тюбетейкой рдеет брусника.
И деревья все разные. Вон пихта попушистей и хвоя потемней. Понизу не ветви – шатер. В зимнюю стужу туда забираются зайцы и дремлют сторожко. А стройную пихту над ручьем выбрала белка и построила на самой макушке гайно. Рядом торчит сухая ветка с острым концом – на ней белки сушат грибы. Чаще всего подосиновики. Они растут под кудрявой рябиной, что стоит чуть поодаль.
Какие «частушки», с переливами, с переборами, с пересвистами, с пересмешками распевают на ветках рябины молодые дрозды!
И ручьев одинаковых нет. Один молчаливый, ленивый, только в дождь заворчит недовольно; второй как родился, запел, так и поет, прыгая с камня на камень, щедро осыпая всех прохладными брызгами. И не скудеет, а чем дальше бежит, тем полноводней становится, говорливей и радостней…
Плечами сомкнулись высокие кедры. Под ними всегда полумрак, клубится парок, пахнет прелью, грибами. В безоблачный день сквозь плотные кроны сочатся дрожащие нити солнечных лучиков. Тишина здесь… Крик кедровки, потревоженной далеко в горах, кажется таким громким, что вздрогнешь невольно. Хруст ветки, стук упавшей с кедра шишки, хлопанье крыльев несмышленого копаленка – все неожиданно. И невольно оглядываешься по сторонам, не зная, что увидишь – то ли рысь, притаившуюся в темных ветвях, то ли избушку на курьих ножках, то ли красавца-оленя.
И вдруг тайга распахнулась на широких, привольных лугах. В глазах пестрят желтые лютики у ручья, синие колокольчики, ярко-красные лилии, оранжевые жарки осколками разбитой радуги усеяли долину. И все это тонет в медовом запахе трав и теплом сиянии летнего дня.
В такой цветущей долине, на опушке густых кедрачей, построил пасеку седенький, сухонький, сгорбленный дедушка Савва.
Места здесь привольные. Рыба. Орехи. Грибы. Ягоды сколько хочешь. Кончилась земляника, черника поспела, за ней смородина, малина, брусника, черемуха. Малина сушеная хороша с – чайком после баньки, особенно, если вдруг занеможется.
На пасеку дедушки Саввы Сысой наткнулся случайно, когда ездил по таежным поселкам, скупая смолу и деготь. Понравилось веселое место, дедушка Савва приветлив, а медовуха у него, как в песнях поют: пена шапкой, ковш к губам поднесешь – сама льется в горло.
Закончив с хорошим присолом какое-нибудь купецкое дело, сюда приезжал Сысой. Соберет дружков из соседних сел, те девок пригласят и – на пасеку. Дедушка Савва переходил в избушку, а в его пятистенке, просторной и светлой, пели, плясали, мешали день с ночью.
На Саввину пасеку и привез Сысой Ксюшу.
Пока играли в карты с Устином, хмель, азарт и необычная ставка Устина туманили голову. «Ксюху ставлю! Ксюха везуча!» – кричал Устин. Когда же Матрена оборвала игру, на руках у Сысоя оказалась Ксюша, а к Устину перешла добрая часть денег Сысоя. Да ежли б Сысоя, а то ведь деньги-то отца, а Пантелеймон Назарович крут.
Голова пошла кругом.
– Давай разменяемся, – приступил к Матрене Сысой.
Та только губы поджала, а утром чуть свет разбудила Сысоя и сама помогла усадить в коробок связанную Ксюшу.
Куда деться с девкой? Тут похмельный Сысой и вспомнил про пасеку. Привез сюда Ксюшу, ввел ее в избу, а сам сел за стол под иконы и уронил голову на ладони.
– Что я наделал! Как только вывернусь, – застучал кулаком по столу. – Хоть спляши, окаянная, – крикнул он Ксюше, – позабавь своего господина. Не пляшется? Браги выпей, морда ты черная.
– Не балуй!.. Пусти!.. Пить не буду, – отбивалась Ксюша.
– Нет, выпьешь с Сысоем, – и, обхватив за шею, сунул ей в рот ковш с брагой. Ксюша вышибла ковш и ударила Сысоя.
– Ты драться?
Ксюша отбивалась табуреткой. Хрустели под ногами разбитые стекла. Но силы были слишком неравны.
– Вязать! – приказал Сысой приехавшим вместе с ним приказчикам.
Потом сам, размазывая кровь по лицу, прикрутил ее веревкой к кровати.
– Лежи, стерва, – повернулся к приказчикам. – Вон все на кухню, а я покажу ей, что значит Сысой Козулин!
Пять долгих дней и ночей тянулся медовый месяц Сысоя.
– Пляши, – упрашивал осоловевший Сысой.
– Руки мне развяжи.
– Побожись, что не станешь драться.
Ксюша молчала. Сысой хватался за плеть, но чаще только грозился.
– Что ты кобенишься, царевну-недотрогу разыгрываешь? Была недотрога, да сплыла. Любись, пока честно прошу, а доведешь – изломаю, как щепку. Не таких крутил. – Заломив за спину связанные руки Ксюши, волок ее, в горницу.
Время шло, но до сих пор, вспоминая о тех днях, Ксюша вздрагивала от омерзения и жгучей ненависти, первой ненависти в жизни, такой же сильной и безоглядной, как первая любовь. Пыталась бежать. Ее поймали и заточили в маленькой горенке, заперли дверь, ставни, и горенка стала нема и мрачна, как темница.
Уехал Сысой.
Раньше Ксюше всегда не хватало времени даже для сна, а тем более для дум. На пасеке времени хоть отбавляй. Впервые Ксюша осталась без дела, наедине с собой, и впервые в ее сознании возник вопрос: почему? Тот самый вопрос, что переводит ощущения настоящего или грезы о будущем в мышление с разбором прошлого и попыткой проникнуть умом в завтрашний день.
Ксюша металась по горенке. Кляла дядю Устина, Сысоя и твердо решила: не смирюсь ни за что. Надо бежать! Пыталась ставни сломать – сил не хватило. Половицы без топора не поднять. Перебрав десятки способов, искала новые. И, устав от бесплодных попыток, садилась на лавку, припадала лбом к стеклу и через щели в ставне смотрела на горы, на могучие кедры, что росли за оградой, на колечко с голубой бирюзой, подарок Ванюшки. Вспоминалось родное село, огромные кедры за речкой. Подносила к глазам руку с кольцом и закусывала кулак, чтоб не крикнуть от боли. Ванюшка перед глазами – невысокий, румяный, сероглазый, русоволосый – дарит ей это колечко. Родным летним небом голубеет в нем бирюза, и кажется Ксюше, она, бирюза, сохранила блеск Ванюшкиных глаз, его улыбка застыла в теплом сиянии камня.
– Ванечка, солнышко мое ясное, жених нареченный, я уж фату к венчанью купила, Арина муку приготовила для свадебных пирогов…
И снова металась по горенке в поисках выхода из темницы. «Сысойка хочет меня сломать… Не сломает. Жилы тяни из меня, каленым железом жги мое тело, я больше не крикну. И лазейку все одно отыщу. Окажусь на свободе – в омут не брошусь, и петлю на себя не накину, а Сысоя найду, в поганые зенки его вцеплюсь».
Как-то в Ксюшину темницу забрался шмель. Большой. Нарядный. Поперек спинки ярко-желтые и черные полосы. Он натужно бился в стекло и сердито гудел. Ксюша обрадовалась: живая душа рядом. Можно понять, что он делает, чего добивается. Можно даже представить, что думает: тоже ищет выход на волю.
На другое утро шмель снова гудел у стекла и был, кажется, очень голоден. Можно бы у дедушки Саввы меду попросить, да не хотелось у него одолжаться. Нажевала тюрьки из хлеба и положила на подоконник. С замиранием сердца следила, будет шмель есть или нет. Кажется, ел. Только странно: подползет, упрется лапками в тюрьку, ткнет в нее хоботок и сразу взлетит, как ужаленный. Побьется в стекло и снова к тюрьке ползет.
На третье утро, проснувшись, Ксюша не услышала гуда. Подошла к окну. Шмель лежал на переплете рамы вверх мохнатыми лапками.
2.
Сысой, подъезжая к пасеке, чувствовал душевный подъем и всегда запевал. Сегодня он пел особенно громко. Много дней давил его нечаянный выигрыш. Нужда заставила вновь обратиться к Ваницкому. Трижды пришлось проситься, прежде чем Аркадий Илларионович принял его в конторе на прииске Богомдарованном. Вместо «здравствуй» сказал с насмешкой:
– Спасибо, что не забыл.
Сесть не пригласил. Сысой проглотил обиду: не привыкать. Начал сразу же с дела.
– Я много езжу, Аркадий Илларионович. Холсты скупаю в степи, в притаежье – деготь, смолу, а крестьяне то овес предлагают, то пшеницу. Могу для ваших приисков закупить, что вам надо. Мне попутно…
– Только чтоб мне приятное сделать?
«Издевается?» – Сысой засопел и сказал безнадежно:
– Пять целковых со ста за куртаж.
– А деньги за год вперед? – Увидя, как заблестел единственный глаз Сысоя, как дрогнули его тонкие губы, Ваницкий громко расхохотался – Сколько раз ты пытался меня обмануть? Говори.
– Ну, два.
– А сколько сумел?
Ваницкий твердо решил денег Сысою не давать, но почувствовал в просьбе его какую-то исключительность, иначе бы он не пришел сюда после аукциона.
– Идем погуляем по прииску.
– Может, в конторе решим?
– Успел набедокурить и здесь? Идем в тайгу, я устал. – И когда вышли на дорогу, Аркадий Илларионович резко спросил – Сколько надо? Пятьсот?
Ждал, что Сысой замашет руками: хватит и сотни, но Сысой засопел, отвернулся в сторону.
– Тысячи надо.
– Высоко берешь.
– Дело тут есть такое… пальцы оближешь.
– Хитри да дергай себя за ухо, а то сам себя обхитришь. Иди, а я поверну домой.
Таежная дорога – узкая щель с пихтовыми стенами. Колдобины, рытвины, грязь… Вон большой сухой кедр. Возле него год назад Сысой выманил у Ксюши половину прииска Богомдарованного. Тогда казалось, деньги сами валятся в Сысоев карман, а они, вспорхнув, очутились в кармане Ваницкого. «Башку ему свернуть надо, а приходится кланяться, как на духу признаваться», – и, отвернувшись, признался:
– Девку я в карты выиграл… Да вы ее знаете. Рогачевская Ксюша, та, что была до вас хозяйкой Богомдарованного.
– Фью-ю… Давай-ка присядем.
Ваницкий заставил Сысоя рассказать все детали той сумасшедшей ночи, похохатывал, смакуя пикантные подробности.
– Ловкач! Первую красавицу села Рогачева! Что твой Печорин!..
В тайге не редкость продажа девок. Недавно обнищавший отец продал дочь за куль муки и десятку деньгами. Но тут история романтическая.
– Ну, распотешил. А сколько тебе надо денег?
– Хоть бы тысячу… Отцу на глаза показаться боюсь.
– Ого… Денег своих я не дам тебе ни копейки. – На этом хотел оборвать разговор и привстал, да сразу сел снова.
Когда свергли царя, Аркадий Илларионович сразу учуял, что к власти очертя голову прет новая сила, перед которой прежняя просто мираж. «Народ един, – сказал он своим управляющим приисками и заготовительными конторами. – Сбавляйте расценки, не бойтесь. Сейчас над вами лишь бог да хозяин. Но бог далеко…»
Съел десяток хозяев мелких приисков. Вот это свобода! И вдруг – на тебе! – демонстрации, забастовки. Выходит, народ не един?
Не понял, но как-то интуитивно почувствовал, вроде бы праздник проходит на зыбком болоте, и на всякий случай пристроил счетоводом на руднике Баянкуль жандармского ротмистра Горева, на Богомдарованном – сторожами прежних городовых. «Будут преданы, как собаки. Им сейчас негде получить кусок хлеба».
Это же интуитивное чувство заставило его вспомнить и оценить хватку Сысоя в делах, где разборчивость ни к чему. Спросил с интересом:
– Сысой, ты член партии?
– Эсеров? А как же! Я, Аркадий Илларионыч, теперь даже на митингах выступаю про свободу, про землю. Могу про то, что все люди – братья.
Сысой входил в раж. Ваницкий все же чем-то заинтересован. Он может дать деньги, но даром их не получишь, надо продать себя подороже, надо показать товар лицом. Осторожно поглядывая на Ваницкого – не перебрать бы, а то все испортишь, – Сысой продолжал:
– Другой раз я так заверну, что народ аж взревет: «Качать Сысоя, качать!» И качают. Да что там народ, у самого слеза в нос ударит. Сам начинаешь верить в каждое свое слово.
Аркадий Илларионович поощрительно улыбается. И Сысой заканчивает доверительным шепотом:
– Ежли что надо, Аркадий Илларионыч, завсегда… в блин разобьюсь… мне только мигните.
– Ты Петухова знаешь?
– Хозяина мельниц? У которого постоянно бастуют?
– Именно так. А Михельсона?
По быстрому взгляду чуть прищуренных глаз Ваницкого Сысой почувствовал, что очень к месту ввернул про забастовки на мельницах Петухова, потому не преминул добавить.
– У которого сейчас забастовка на Анжерских копях? Третьего дня там…
Чрезмерная проницательность не понравилась Ваницкому. Он сдвинул брови, – и Сысой замолчал, не докончив фразы. И только когда подходили к конторе, решился напомнить о себе, почтительно кашлянув.
– Ты еще не уехал? – деланно изумился Ваницкий. Но для Сысоя эти слова – как выстрел над ухом. Схватившись рукой за ворот, Сысой взмолился, как если б увидел вдруг над собой занесенную плетку.
– Да я… да куда ж я без денег поеду… Не сгубите, Аркадий Илларионыч, будьте заместо родного отца, а уж я… Да и поздно ехать: вечер скоро, – упавшим голосом закончил Сысой.
Без сна он провел эту ночь.
«Куда же я теперь? А вначале вроде бы поманил, Да если со мной по-хорошему обойтись, поддержать, я такую пользу еще принесу…»
«От Сысоя может быть польза. Больше того, такие люди бывают просто незаменимы», – решил утром Ваницкий и, вызвав к себе Сысоя, вручил ему письма к владельцу паровых мельниц Петухову, углепромышленнику Михельсону, владельцу универсальных магазинов Второву, в губернский комитет эсеров.
– Загляни по этим адресам. Им нужны сейчас люди, связанные с деревней… для особых коммерческих поручений… они и денег тебе дадут. Но не забудь, кому ты обязан.
Удалось расплатиться с отцом, потому и настроение – хоть в пляс пускайся. Была и другая причина, заставлявшая Сысоя петь громче обычного, поигрывать хлыстом, чтоб конь шел боком, приплясывая, заставляя любоваться ловкостью всадника. Вдосталь погарцевав перед ставнями пятистенки, подъехал к крыльцу, соскочил со взмыленного коня и бросил поводья Саввушке.
– Здравствуй, хозяин! До чего у тебя хорошо тут.
Саввушка знает, что на пасеке у него действительно хорошо, но гость сегодня улыбчив, можно малость и покуражиться, себе удовольствие сделать.
– Кабы истинно хорошо-то было, – деланно строго буркает Саввушка, – приехал бы вовремя, а то сулил ден через пять, а сколь прошло?
– Да не серчай. Дела!
– Знаю я эти дела в тридцать годков. Ты мне скажи, как в жилухе дела? Николашку обратно в цари не поставили?
– А к чему он?
– Может, и ни к чему, да и без царя непривычно. Царь – как икона в углу, нет-нет да помолишься, пока зад розгой не гладят. Какова она, новая власть?
Сысой вспомнил хрустящие бумажки, что получил, в комитете эсеров и одобрительно крякнул:
– Хорошая власть!
Достал из переметных сум сверток, дернул его по-приказчичьи лихо, и в воздухе расстелился коричневый в горошек сатин. Несколько обратных движений. – и сатин уже свернут. Сысой протянул его Саввушке.
– Тебе на рубаху.
– Спаси тебя бог.
– Как она? – кивнул в сторону запертых ставней.
Саввушка руками развел.
– Не сказать, что очень уж уросит, но и согласия нет. Ежли кобыла зауросит, ее плетью ожгешь, заставишь на дыбках пройтись, и готова. А вот ежели кобыла характер не кажет, как ты подступишься к ней?
– Не таких объезжали.
Сысой достал из переметных сум несколько свертков. Крикнул Саввушке: «Расседлай Огонька!» – и взбежал на резное крыльцо. С крыльца – в сени, просторные, светлые. Из сеней прошел в небольшую кухоньку. Слева – чистая русская печь. В правом красном углу на бревенчатых стенах иконы, а правее их – тяжелые косяки и дверь на запоре.
Надо бы сразу пройти решительно, не выказывать робости, чтоб девка уразумела – хозяин вернулся, а Сысой замешкался. Потоптавшись на пороге, откинул деревянный засов и вошел в горенку. Ставни на окнах затворены, в полумраке с яркого света не разберешь, что к чему. Хотел по-хозяйски крикнуть, а поздоровался неожиданно ласково:
– Здравствуй, Ксюша. Что-то не вижу тебя?
Девушка сидела возле стола на лавке к нему спиной, подперла щеку ладонью и смотрела в узкую щель в ставне. Солнечный луч дрожал в темноте, как натянутая струна, и освещал ее черные волосы, длинную шею, золоченой лентой ложился на плечи. Залюбовался Сысой. Обнять бы ее, подхватить на руки…
В прошлый раз за такую попытку Сысою попало цветочным горшком. Несколько дней ходил с забинтованной головой. После этого из комнаты вынесли табуретки, горшки с геранью, посуду из шкафчика у двери и сам шкафчик. Иконы сняли в углу. А лавку, стол и топчан накрепко приколотили к полу гвоздями. Но кулаки, ногти, зубы остались у Ксюши, и Сысой не решался поступать, как хотелось.
Сделав два осторожных шага, он встал за спиною Ксюши, положил ладонь на ее плечо и осторожно погладил.
Ксюша молча сняла Сысоеву руку.
– Гхе… – вскипела обида уязвленного самолюбия и вместе с тем забылось решение быть непреклонным. Положив на стол свертки, он сел против Ксюши и заставил себя улыбнуться.
– Дуешься все? Разве я тебя продал? Я купил. И за сколько! За царевну меньше дают, – положив руки на стол, стал загибать палец за пальцем – Дом… Лошадей… Барахлишко в доме… А за что заплатил? Недельку с тобой погулял и конец. Да разве это гулянка, когда все силком.
Подарки намеревался показать, когда покорится, приласкается, в виде награды. Не получилось по-задуманному. Развернул один сверток, посыпались на стол ленты – синие, зеленые; шевельнул второй – и показался атлас на юбку – блестит, как лунный отсвет на тихой воде. Глянул на Ксюшу. Она как смотрела в окно, так и продолжала смотреть. Только губу закусила.
Тогда Сысой развернул во всю ширь и атлас, и ленты, и желтую с красными маками шаль.
– Тебе это.
Встал за спиною Ксюши, легонько толкнул ее в бок.
– Поди, обижаешься: запер, мол. Ну, казни. Да все от тебя зависит. Скажи, никуда я не убегу, побожись – и сразу все двери настежь: ходи, гуляй. В тайге скоро ягода поспеет, ешь, не хочу. Любишь ягоду? Любишь? Молчишь! А утра какие здесь. Роса по грудь. По ложкам туманы пахучие, а сверху их солнышко золотит. Побожись.
Ксюша медленно встала, высокая, стройная, в пояске – рукой перехватишь. Коса черная ниже пояса. Одна, а пора бы ее уж по-бабьи надвое расплетать. Кровь прилила к голове Сысоя. Протянул опять руки. Ксюша их отвела.
– Ксюшенька, неужели тебе самой не хочется полюбиться? Человек же ты, а не камень. Жизнь же свое берет. Скажи только слово – и ставни настежь. Двери все настежь. Живи тут, на пасеке. Саввушке помоги полы помыть, обед сварить, постирушку сделать. Батрачить не так уж много. Когда я приеду, чарочку тебе поднесу, а ты меня обними, приласкай. Так это же не работа, а сладость. Согласна?
– Божиться не стану, поверишь и так. – Говорила размеренно, четко, как льдинки ломала. – Если хоть щелку найду, тотчас сбегу. А прежде чем убечь, подожгу осиное гнездо. Веришь?
Дрожь прохватила Сысоя, но он заставил себя рассмеяться.
– Посулила синица море зажечь, да рукавички прожгла и лапки черные стали.
– Не обожгу.
– Да кто ты такая, Помадка Вареньевна? Уйти отсюда задумала, а куда? В публичный дом? Только туда тебя и возьмут.
– Лучше туда пойду.
– Врешь! Врешь! Раньше, чем других мужиков ублажать будешь, мне заплати за дом, лошадей, за шубы, что я отдал Устину. Сам продам тебя в уличные девки.
Исказилось, побледнело лицо Сысоя. Злится – значит бессилен. Хотелось, чтоб Ксюша заплакала, закричала, чтоб была видна ее боль. А она как молитву творит с какой-то внутренней светлостью:
– Щелку одну оставь, враз, уйду…
– Молчи, – отступил назад и размахнулся. Плетка еще висела на ремешке на запястье.
Ксюша проворно шагнула вперед и схватила Сысоя за поднятую руку.
– Брось плетку… Мою кожу еще Устин задубил.
Обмяк Сысой. Ксюша отпустила его запястье. Отступила к окну и села на прежнее место, спиной к Сысою. Всем телом ожидала удара. Скрипнула дверь. Стукнула щеколда.
Ушел?
На столе лежали ленты: зеленые, синие, красные. На желтой шали алели маки. Ксюша уронила руки на стол, уткнулась в них лицом и заплакала без всхлипов, без причитаний. Ей чудилось, что весь прежде виденный мир – и тайга, и горы, и Рогачево, и Богомдарованный, и Устин, и Арина – это лишь бред, а явь – эти вот мрачные стены.
Наплакавшись, прильнула к стеклу. В щелку видны заросли черной смородины. На волю хотелось так, что, казалось, сквозь ставни и стекло доносится их запах.
Возле смородины торчит столб и на нем сидит серый поползень вниз головой, выглядывает букашек.
Надо ж, чтоб именно в тот момент, когда заточение стало невыносимо тягостно, когда впору головой о стену удариться, к окну прилетел серый поползень – верный, безропотный друг.
Все сторожатся в тайге человека – и птицы, и звери, а маленький поползень встречает его как друга. Серенький, черные перышки возле глаз похожи на маску. Он сам зачастую прилетает к костру, повисает на стволе вниз головой и внимательно смотрит, знакомится. Ксюша всегда ждала этой встречи. Увидев поползня, протягивала на ладони приготовленные семечки. И поползень бесстрашно спархивал вниз, цеплялся лапками за Ксюшин палец и, схватив два-три семечка, улетал недалеко.
Потом, освоившись, он сидел на ладони и делал запасы, пряча семечки то под Ксюшину рукавичку, то за борт полушубка. И даже порой провожал недалеко, перепархивая с дерева на дерево. Иной раз казалось, отстал, потерялся в густой хвое, а протянешь руку с подсолнухами – и вот он снова сидит на ладони.
– Сейчас бы нам вместе на волю. В тайгу, – прошептала Ксюша.
Звякнул засов. Голос Сысоя:
– Выходи!
«Поползень, милый… неужто свобода?» – Сердце билось пойманной птицей. Стараясь не глядеть на Сысоя, стараясь не выдать радости, вышла в кухню. «Только б не побежать, не заплакать… не сгорбиться».
Ксюша прошла через кухню. Плыли перед глазами печь и беленые стены, лавки. Сколько здесь света после горницы с вечно закрытыми ставнями. Кружится голова. Ксюша шагнула в сенки. Солнечный луч дотронулся до щеки и погладил так нежно, как в детстве гладила мать. Ксюша протянула к солнцу руки.
Сбоку открытая дверь чулана. Оттуда пахнуло затхлостью. Неожиданный сильный толчок в плечо – и Ксюша упала на пол чулана. Хлопнула дверь. Стукнул засов. Темнота. Терпкий запах мышей. Голос Сысоя из-за двери:
– Будешь сидеть, покуда не поумнеешь.
Заперев чулан, Сысой прислушался: может быть, позовет, прощенья попросит? Или заплачет?
Тихо в чулане.
– У-у, подлая, ничем не проймешь… – прошипел Сысой и, засунув руки в карманы, пошел между ульями. Шел и пинал подвернувшиеся щепки, будто они виноваты, что приходится неделями уламывать девку. А тут еще отец попрекает в письме.
Круто повернувшись, пошел в избу. Там отыскал бумагу, чернила и, сев к столу, начал писать.
«Дорогой и любимый родитель наш Пантелеймон Назарович! Во-первых строках шлю тебе нижайший поклон и почтение, а также поклоны всей нашей родне и знакомым.
Ты попрекаешь меня и поносишь как только можно, что я будто проиграл Устину какие-то деньги и не шлю тебе его долг. Налгали тебе. Деньги все до копеечки выслал по почте, а что дома не показался, так это дела задержали. Сам учил, что дело прежде всего. Вот я и поступаю по твоему завету…»
Вздохнул. Жаль денег, отправленных отцу. Еле выпросил их в эсеровском комитете. Как бы эти деньги сейчас пригодились. Снова вздохнув, продолжал писать:
«А что касается девки, так и вовсе ты напрасно меня попрекаешь. Быль – молодцу не укор. Позабавлюсь и выброшу. Девка покорная, послухмяная, пусть пока поживет…»
Писал и не мог понять, что заставляет его писать именно так.
Очень обидно. Солдаток в селах, как галок… И девок хватает. Но Сысой отмахнулся от них. И ради чего?
3.
В поисках какого-нибудь оружия Ксюша исползала пол шаг за шагом, ощупала стены. Раньше здесь стояли кадушки, лагуны, медогонка, на полках всякая утварь: горшки, дымари, бутылки, решета. Здесь же хранились лопаты, ножовка, долота, топор. Быстро очистил кладовку дедушка Савва по приказу Сысоя. И только в дальнем углу оставил кошемный потник. Поняв бесполезность дальнейших поисков, Ксюша забилась в угол чулана. В слуховом оконце мигала одинокая звездочка, безнадежно тусклая, как обессилевший огонек, а по полу шныряли мыши, искали исчезнувшие кадушки, злобно пищали, дрались.
Ксюше не до мышей. Только когда какая-нибудь не в меру шустрая пробегала по голым ногам или телу, девушка сбрасывала ее, мышь шлепалась на пол, и на какое-то время возня затихала. Ксюша подбирала ноги под сарафан, силилась привести мысли в порядок и не могла. Подобно сухим листьям на осеннем ветру, они вихрились, сбивались в крутящиеся клубы и уносились в беззвездную темноту.
«Замыслил меня пересилить? Посмотрим, Сысой…»
Из мозглой холодной теми на миг возникло искаженное злобой лицо Сысоя.
– Геть! – крикнула Ксюша, и оно пропало. Но сразу же виделись темные пихты, под ними шумит Безымянка. Щупловатый дядя Егор с бороденкой набок и Аграфена вместе с Ксюшей буторят породу на золотомойной колоде, а сероглазый Вавила, широкоплечий, веселый, подвозит к колоде пески и кричит:
– Ксюша, это тебе на румяна!
Пески глинистые, красные, и верно как будто румяна.
Ксюша вспомнила, как просили товарищи организовать артель на прииске. Не согласилась. Счастье свое упустить боялась.
Вихрились и сбивались мысли. Сквозь крутящиеся клубы Ксюша видит поскотину родного села. Она едет с работы домой, ее поджидает Ванюшка. Румяный от мороза. Глаза смеются. Вскрикнув, падает в кошеву и приникает губами к Ксюшиной холодной щеке.
– Ваня! Сокол мой! Чуешь ли, как мне тяжело?
Возвратившись с Устиновского прииска, Ванюшка еще во дворе поискал глазами Ксюшу. Непременно встретить должна… Но Ксюши не было. В кухне на лавке сидела мать, заплаканная, растрепанная и причитала:
– Ксюха-то, подлянка, с одноглазым Сысойкой бежала… Ох, горюшко нам, стыдобушка нам…
Ванюшка замер, стараясь понять слова матери.
– Бежала? Зачем?
Много позже дошло, что бежала с полюбовником – одноглазым Сысоем. Закричал. Заругался. Сорвав со стены ружье, выбежал из дому и вскочил на неоседланную лошадь.
– Но… Но-о…
Вокруг висела ночная серая мгла. Ветер свистел в ушах. Не ветер, то мать твердила: «Сбежала Ксюха-а». И ветер повторял надрывное «а-а-а-а».
«Ружье проклятущее бьет по спине. Поди, до крови набило хребтину. Как нагоню их, так наперво картечью по коням шарахну и крикну: вылазь, Сысой, из ходка! На колени, ворюга! Знать, доброго мужика не встретил, чтоб хребтину тебе сломать. На колени, кобель кривоглазый!.. И как станет молить о пощаде, как заползает в грязи, так стрелю…»
Будто наяву, увидел Ванюшка и дым от ружья, и как после выстрела Сысой повалился чурбаном в дорожную грязь.
«А Ксюхе что сказать? Именем христианским назвать язык не поворачивается. Надо бы шлюхой. Еще покрепче…» А перед глазами вставала прежняя Ксюша, добрая, ласковая. На пальце перстенек с бирюзой – подарок Ванюшкин. Она смотрит на колечко и говорит тихо:
– Век носить буду.
«Год едва миновал – с кривоглазым сбежала…»
– Но… – хлещет Ванюшка коня.
…Видится: Ксюша припала к плечу Ванюшки, обняла и шепчет: «Не стало прииска, Ваня, любовь наша осталась!..»
«Это было… Дни можно по пальцам счесть. Значит, врала? С Сысоем любилась?» – Зубами скрипнул от боли. Показалось: догнал Ксюшу и везет ее обратно по селу, а девки и парни гогочут.
– Невесту под венцом проворонил.
– Видать, одноглазый-то слаще…
– Объедки себе везет… Го-го-го…
Серая муть поплыла перед глазами.
– Как прикончу Сысоя, так за тебя примусь, шлюха. А ну, скидывай сарафан. Оголяйся. Подходи в чем мать родила! Соромишься? А с Сысоем не соромно было? Все снимай, все!
Злорадство глушило боль. Ванюшка испытывал даже сладость, видя, как плачет Ксюша и дрожащими руками прикрывает свою наготу. У нее только крестик на шее и чоботы на ногах. И больно, до крика больно видеть обнаженную Ксюшу.
– Вставай на колени! Молись! Где кольцо с бирюзой?.
«Ваня, прости…»
– Молись!
«Ванечка, ножки твои поцелую…»
И видится: ползает нагая Ксюша у его ног. Все как на самом деле. Ощутил тут Ванюшка в себе мужицкую непреклонность и сладость будущей мести.
Светало. Дорога проглядывалась сажен на сто. Впереди пегие лошаденки резво катили ходок.
– Ксюха с Сысоем? Эге-е!..
Ванюшка забил пятками по животу лошади с силой, наотмашь хлестал прутом справа налево по крупу, по шее, по бокам.
– Но-о… проклятущий, поддай!..
Близко ходок. Рывком стянул из-за спины дробовое ружье, клацнул затвором.
– Стойте, подлые!
В ходке взвизгнули бабы.
– Да это никак Ванька Устинов из Рогачева?
– Убивец!.. С ружьем!
Бабьи все голоса. «Куда их нелегкая понесла чуть свет?»
Промчался мимо.
– Но-о… Жги-гори…
Часто стучат копыта. Еще чаще стучит Ванюшкино сердце. В полумраке рассвета мелькают придорожные пихты, березки, осины. Струи упругого ветра бьют по лицу.
– Над Ксюхой такое измыслю… В грязь ее… затопчу… У ручья, в тальниковых кустах, увидел полупритухший костер. На влажной земле хорошо видны следы колес и подков, отпечатки сапог, примята трава у кустов.
«Тут они спали! Тут Ксюха целовала Сысоя, ласкалась к нему и разрешала Сысою такое…»