Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Дома встретила мать.
– Родной мой… Как ты добрался? Присядь, я хоть взгляну на тебя. Боже, с усами… Штаб-ротмистр! А для меня по-прежнему маленький мальчик в коротких штанишках из черного бархата.
– Мамочка, можно я тебе расскажу потом… – говорил Валерий спустя некоторое время, – а сейчас мне совершенно необходимо поговорить с отцом.
– Пожалуйста… Только он, наверно, уже уехал и, как обычно, будет очень не скоро.
2.
Аркадий Илларионович из дому не уходил. Чувствуя раздраженность Валерия, он решил, что лучшим лекарем будет время, и, сказав прислуге, что уезжает из дому, ушел в кабинет. Да и дела очень срочные: свидание с Грюн.
– Есть два человека на свете, с которыми я могу говорить не таясь, как с собой, это вы и Яким Лесовик, – говорила Ваницкому Грюн. – Но от вас я хочу получить толковый совет. Я рассказала председателю губернского комитета о том, как в Камышовке полуграмотный большевик нокаутировал лучшего оратора эсеровской партии, Я честна. Я не скрываю своих неудач. А если на то пошло, то одна неудача только подчеркнула успех остальных. Но у меня неудачных выступлений быть не должно, И тем более в поединке с неграмотным мужиком. На мой рассказ председатель заметил: «Эка важность – неудача в одной деревушке. Но, к сожалению, там контора Ваницкого. Он рвет и мечет. Зайди к нему. Обязательно». Еще и поэтому я у вас. Вы правда рвете и мечете?
Грюн сидела в мягком кресле возле окна в кабинете Ваницкого. Окно огромное, от стены до стены и полукружьем от пола до потолка. Стекла почти не заметны, и Евгении кажется, что между нею и улицей нет преграды, что она сидит не в комнате, а на краю большого балкона, где сняли перила.
– Посмотрите вниз… Да подойдите поближе. Я очень морально устала, я зла, но все же на людей не бросаюсь. Смотрите вниз. Мы с вами смотрим на землю сверху, как боги. Мостовая, выщербленный тротуар. Над тротуаром плывут две шляпки, одна с колибри, вторая с искусственной сиренью и из-под юбок мышатами выскакивают носки туфель. За ними плывет лоток с пирожками на голове у разносчика. Кто эти люди? Старые, молодые, красивые, безобразные?.. Что у них на душе? Разносчика пирожков я привыкла видеть в холщовом переднике, с лотком на голове и на круглом лице всегда застывшая боль, как будто у него на сердце синяк. Вы меня понимаете?
– Н-не совсем. – Спорить с хорошенькой женщиной Аркадий Илларионович считал непростительной глупостью, особенно если эта женщина нужна.
Грюн резко, с вызовом, скрывающим боль, повернулась к Ваницкому.
– Я живу внизу, в гуще народа. Вижу живых людей. Пусть некрасивых, с изъянами, с недостатками, но живых. А сверху, с позиции богов, живой человек – это пирожки и шляпки. Мы теряем опору в народе, Аркадий Илларионович, мы смотрим на него слишком сверху.
Откинулась в кресле. Глаза у Евгении цвета пепла с черным углем зрачка. Рыжеватые волосы острижены коротко и уложены, как у женщин на египетских фресках. Нос с горбинкой. Тонкие губы нервно кривятся.
Ваницкий внимательно разглядывал гостью. Эта женщина в городе пятый месяц, а молва приписала ей по крайней мере десяток любовников. Теперь вот Яким Лесовик…
– Боги не могут увидеть настоящую жизнь, – продолжала Грюн, – как не могут увидеть ее живущие наверху. Нам не увидеть, не узнать человеческих душ… Хватит смотреть. Давайте прежде всего решим для себя проклятый вопрос: почему в первые дни революции митинги были триумфом для нас, а сейчас я, лучший агитатор губернии, терплю поражения от сиволапых декламаторов ленинских статей? В чем сила Ленина? Почему моя партия, объявившая себя партией русского народа, расстреляла народную демонстрацию на Невском в начале июля, разгромила типографию, где печаталась газета того же народа?
А если б у вас на Богомдарованном было десятка три верных казаков, уступили бы вы рабочим? И в Камышовке? Кстати, Вавила – это муж той самой сероглазой бестии Лукерьи, что доставила столько неприятностей на Богомдарованном. Так вот, если бы у вас в Камышовке были казаки, то, ручаюсь своей головой, вы приказали бы арестовать смутьянов. И это было бы похоже на акт отчаяния. Но почему умнейшие люди нашей партии не напишут такой же ясной и доходчивой программы, как Ленин в этих Апрельских тезисах? Аркадий Илларионович, вы умный, опытный, помогите мне разобраться. В чем причина победы Вавилы?
Сказала с надрывом. Ваницкий молчал. Курил вторую папиросу подряд и смотрел вдаль.
– Вы меня слышите?
– Слышу.
– Так не молчите же, как всезнающий Будда. – Не дождавшись ответа, продолжала сама – Этот вопрос я задавала председателю городского комитета, другим руководящим товарищам, укоряла их в лености. Сама пыталась писать. Война до победы. С решением аграрных вопросов, противоречий в промышленности и прочем надо ждать созыва учредительного собрания. Но одно дело знать, понимать, а другое суметь изложить свои мысли, найти выражения более сильные, чем у Ленина. Найти доводы бесспорнее, чем у него.
Я готовлю выступления тщательно. Заучиваю почти наизусть. Что греха таить, часами репетирую их перед зеркалом, отрабатывая каждый жест, взлет бровей, презрительное пожатие плеч или сокрушающий взмах руки. И все же в момент выступления, в минуты особых душевных подъемов рождаются перлы-экспромты, сильнейшие части речей. Я очень надеялась, что однажды при выступлении родится экспромт, который станет антиленинской бомбой. Но пока его нет.
«И не будет», – подумал Ваницкий. – «Даже такие умницы, как Грюн, еще продолжают искренне верить в правоту своей партии, в ее лозунги? Нужно ли открывать ей глаза? Нужно! Такие, как она, должны знать всю правду. Иначе будем, как прежде, молоть языками, а когда надо действовать, не найдем десятка казаков».
И, закурив четвертую папиросу, по-отцовски погладил мягкую руку Евгении.
– Дорогая моя, умная, добрая, не ищите оружия – борьбы с большевиками в истории, логике, философии. Послушайте, милая. Ленин прав. Война нужна только мне, вашему папе и еще десятку других. Но народу сказать об этом нельзя. И поверьте, Керенский, Чернов, Брешко-Брешковская понимают это не хуже меня. Вопрос о мире, земле, национальный вопрос, фабрично-заводское законодательство и прочее можно решить немедленно, но это нам невыгодно. Не подумайте, что я разоружаю вас. Наоборот. На Богомдарованном вы настояли, чтобы я уступил рабочим. Тогда вы были правы. Армия ненадежна, милиция – туда и сюда, в правительстве нет силы для твердого курса.
«Ой, лжет… нагло лжет! – Евгения порывисто встала и почувствовала, что ноги не держат ее, а стены медленно уплывают. Чтоб не упасть, Грюн подошла к столу и уперлась руками в столешницу. И тут неожиданно замерцала искра сомнения – А если он в чем-то прав? – Вспомнилось, что не раз и не два, не найдя нужных фактов и слов достаточно ярких, чтоб затмить ленинские слова, она спрашивала себя – Почему? Неужели он прав? – и приходила в ужас – Зачем я мелю чушь? Просто я недостаточно эрудированна. Нужно больше изучать жизнь».
– Продолжайте, – тихо сказала Евгения. – В отношении правительства вы правы. Ясного курса у Керенского нет.
– Нет, Женя, есть. Но нет силы его выдерживать. Мужику улыбайся, гладь его по головке, а надо бы бить по мордасам и тащить в каталажку. Но не всегда есть под руками нужная сила. Сейчас, после июльского расстрела рабочих на Невском, я говорю вам: бейте, крушите большевиков, берите реванш, не то Васьки и Марфы поймут то, о чем говорим мы сегодня. И тогда нам конец. Ищите оружие против большевизма в софизмах, ловите их на мелких неточностях. Наша надежда, милая Грюн, и наша опора – любой частный собственник, любой мещанин. Всучите вавилам и егорам грошовую лавчонку, паршивенькую усадьбу, Лошадку для выезда и можете спать спокойно. Бытие определяет сознание, сказал Маркс, и сказал правильно.
Грюн отдернула руку и заходила по комнате крупным, размашистым шагом.
– Вы считаете, что Ленин прав! Что ж тогда делать? Прийти к Вавиле с Егором и поклониться им в ноги, просить прощения за обман?
– Н-нет. Поступать, как вы поступали. Но сознательно.
– Точнее. Прямее. Иначе я не пойму.
– Подсаживайтесь к столу и займемся делами. Перед вами карта Сибири. Черные кружки – это мои прииски, рудники, заготовительные конторы. Зеленые – это то, что я сейчас покупаю или куплю в ближайшее время. Как видите, площадь моих интересов довольно обширна. Штриховка – это районы в пределах моих владений, где завелись большевистские агитаторы, где даже такие ораторы, как вы, могут терпеть поражение. Начинать надо с этих районов.
– Но как?
– Это я вам сейчас расскажу. Надо переходить от слов к делу, и ваша помощь мне просто необходима.
3.
Эскадрон Валерия подходил к фронту, а его бывший командир все еще искал повода для начала разговора с отцом о чести и правде. Бес его знает, почему при виде отца Валерия оставляла решимость. Похоже, сама обстановка отчего дома внушала какую-то робость.
Валерий с детства любил тяжелые драпри на дверях в библиотеку, потрескивание дров в камине, глухие звуки шагов на мозаичных паркетах. Любил зимний сад на втором этаже, где пахло лимонами, а белые шапки хризантем обрамляли узкие песчаные тропки. Здесь, под гроздьями сиреневых глициний, у гимназиста Валерия был свой уголок. Только глицинии знали, как трудна пифагорова теорема, сколько выжало слез распроклятое ять.
В округлом бассейне росли папирусы и кувшинки. Струи фонтана взлетали букетами и разноцветным бисером сбегали по листьям в бассейн. Порой гимназист Валерий откладывал учебник и вместе с Ливингстоном пробирался сквозь топкие дебри или, глядя, как большие вуалехвосты изящно скользят меж стеблей папируса, видел себя капитаном Немо, направляющим Наутилус сквозь стаи диковинных рыб.
Но чаще над зеленой водой в хлопьях алебастрово-белой пены поднималась гибкая обнаженная, девушка: то белокурая, то рыжеватая, то смуглая, как цыганка. У нее менялись и рост, и цвет глаз, и сложение, и голос, но всегда она оставалась прекрасной, несказанно пленительной и походила то на знакомую гимназистку, то на молодую горничную, то на кузину, приехавшую погостить из Москвы. Как призывно блестели их глаза! Они танцевали для Валерия экзотические танцы, то вакхически страстные, то элегически тихие и обжигали его огнем поцелуев.
Штабс-ротмистр Валерий с удовольствием прошелся по зимнему саду. Статный, розовощекий, он сам походил на девушку, надевшую щеголеватый военный костюм. Хрустели ремни новенькой портупеи. Новая звездочка на погонах приятно щекотала самолюбие офицера.
В зимнем саду по-прежнему журчит фонтан и золотистые вуалехвосты так же трутся боками о стебли папирусов. По-прежнему хрустит на дорожках песок. Но между гимназистом, что грезил в тиши у фонтана, и сегодняшним офицером легли казарма юнкерского училища, эскадрон, попойки с друзьями.
Наконец Аркадий Илларионович сам решил начать разговор, столкнувшись с Валерием в библиотеке, в просторном зале со шкафами черного дерева. Роден сказал: беру глыбу мрамора, отбиваю все лишнее, и на свет появляется то, что в ней скрыто: девушка, юноша, их поцелуй.
Краснодеревец, что делал эти шкафы, тоже брал дерево, срезал с него лишнее и появлялись переплетение виноградных лоз, гримасы сатиров, лукавые улыбки наяд и задумчивый, устремленный вдаль взгляд Гермеса, покровителя всех умельцев. – от жуликов до ученых.
Валерий сел в кресле у большого окна. Перед ним громоздились крыши домов с трубами, а выше сияло чистое-чистое небо.
Аркадий Илларионович неспешно закурил и спросил суховато:
– Ты, кажется, с первого дня приезда озабочен и недоволен чем-то, Валерий?
Прямой вопрос смутил.
– Н-нет, я… в общем, доволен.
Аркадий Илларионович рассмеялся негромко, но горько.
– Вот мы и квиты. Я солгал тебе в телеграмме, солгал на вокзале – ты тогда отчаянно рассердился, но я вынужден был солгать ради тебя, ради рода Ваницких. А ты без всякой причины лжешь мне сейчас. И я не сержусь, потому что знаю жизнь не из книг и евангельских притч. Так говори не таясь.
Когда Валерия-гимназиста оставляли в гимназии без обеда, отец усаживал его у окна в это же самое кресло и, сев напротив, таким же прочувствованным тоном призывал говорить по душам.
«Как он умеет обезоруживать». – Слова для разговора, что в течение нескольких дней готовились Валерием, вдруг стали бледными, дряблыми. Хотелось говорить спокойнее, убедительней, но голос срывался и неприятно дрожал.
– Ты повторял мне не раз, что Родина превыше всего. И есть еще правда. А где они – Родина, правда, если по твоей просьбе меня отпускают домой, когда мои подчиненные едут на фронт. Это бесчестно! Бесчестно то, что я оставлен в тылу, бесчестно то, что получаю повышения приказами главковерха.
Воздуху не хватало. Сколько бы надо еще сказать, но Валерий махнул рукой от бессильной досады и отвернулся к окну. По ту сторону улицы, во дворе, на высоких тополях осуждающе галдели грачи. За гнездами пламенело солнце. И оно, казалось, осуждало Валерия за горячность, непоследовательность. «Но есть же предел человеческому терпению», – попытался оправдаться Валерий.
Аркадий Илларионович потушил папиросу и встал. Заложив руки за спину, прошелся до двери и повернул обратно к окну. Показалось, что успокоился. Ан нет. Сорвался с первой же фразы.
– По-твоему, я поступаю бесчестно. Чушь! Оставь эти маниловские рассуждения о правде и чести. Сын какого-нибудь Тяпкина-Ляпкина может и должен прозябать в полку прапором до седых волос, а сын Ваницкого в сорок лет должен быть генералом. Сын Тяпкина-Ляпкина может быть убит или искалечен на фронте, и Россия от этого не пострадает. Сын Ваницкого, единственный наследник огромного дела, не имеет права подставлять лоб под немецкую пулю.
Валерий внезапно успокоился. Приятно, когда тебе говорят о твоей исключительности.
Аркадий Илларионович горячился все больше. Это первый, а может быть, и последний в жизни до конца откровенный разговор с сыном. Сегодня происходит негласная передача наследства. Ни денег, ни прав, это будет позднее, а жизненного кредо. Слова не приглажены, но в них самое сокровенное, и, вырываясь наружу, они обжигают, как горячие угли.
– Единой и абсолютной правды, Валерочка, нет. Для ляпкиных-тяпкиных правда – это как бы урвать побольше кусок для себя, не думая о России, а Ваницкие приумножают богатство отчизны, и правда у них совершенно другая. Ты помнишь недавние наставления командующего округом генерала Григорьева: «Крутите, господа офицеры, солдатню в бараний рог и квасьте им морды, не то они вам расквасят ваши благородные физиономии».
– Но, папа, Григорьев реакционер, держиморда. Его заместитель генерал Таубе просит господ офицеров относиться к нижним чинам, как к товарищам по оружию, уважать в них человека, и ни в коем случае не говорить им «ты». Ведь и ты, отец, поступаешь так же: крестишь детей у швейцаров, здороваешься за руку с рабочими, даже выпиваешь с ними по чарке и хлопаешь их по спинам.
– И они меня хлопают по спине… и они мне подносят чарки… Я брезгую, но пью. Приходится иногда допускать фамильярность, если командуешь десятками тысяч, если хочешь завоевать их души! Ты русский офицер, Валерий, и должен отчетливо представлять, Маркс и Энгельс, к сожалению, доказали, что капитализм должен погибнуть. Но ведь я-то капиталист! У меня сын штабс-ротмистр. Он любит шампанское, бифштексы и смазливых девочек. Поэтому я вижу свою и твою задачи в том, чтоб гибель капитализма случилась не завтра, а хотя бы лет через сто. Эсеры хитрее других и лучше всех обманывают тяпкиных-ляпкиных, яшек, сидоров и петров. Поэтому я эсер. И тебе советую понять, что в эсерах наше спасение… Пока это все.
Аркадий Илларионович говорил с предельной прямотой, полагая что сын должен знать его мысли. «Но Валерий… тряпка. Кисель». С досады Аркадий Илларионович так хватил по столу ладонью, что Валерий невольно вздрогнул и, подняв голову, посмотрел отцу прямо в глаза. Они были и колючи и ласковы. В них любовь и жалость. Валерию больно. В муках рождается многое.
– Крестьянские и рабочие дети начинают трудиться почти с колыбели, – продолжал Аркадий Илларионович, – и получаются крепкие и по-своему честные люди. Они не выдадут, не подведут. А вот мещане всех мастей и сословий, от купцов до князей, черт бы их взял, пытаются обеспечить своим потомкам счастливое детство. Кто красивый костюмчик и гроши в карманы, кто автомобильчик и безделье в Крыму – и поставляют миру оболтусов, циников, подлецов. Эгоистов бойся, пожалуй, больше всего…
– Подлецов? – Валерий приподнялся с кресла и спросил шепотом, – боясь собственных слов – А ты, оберегая меня от фронта, от шишек, стараясь обеспечить своему цыпленочку счастливую жизнь, ты не готовишь миру оболтуса, циника, подлеца?
Аркадий Илларионович взял руку Валерия и положил ее к себе на колено. Чуть помолчав, приведя в порядок чувства и мысли, пристально взглянул в глаза сыну и сказал уже тихо, обдумывая каждое слово:
– Да, Валерий, я хочу чтоб ты был и циник, и скептик. Сознательный циник и скептик. Только они в состоянии трезво оценивать жизнь. Циник и скептик милостью дуры мамаши это просто навоз. А ты… послушай, честность хороша лишь тогда, когда все вокруг честны, а ты один среди них знаешь цену себе и жизни. И… ни в коем случае не оболтус.
Больше Валерий не мог ни слушать, ни говорить. Вышел во двор и заходил по тропинке от завозни к воротам.
«Я не подлец, я не циник и, конечно же, не оболтус, – думал Валерий. – Спасибо отцу, я понял его, я понял опасность, а значит ее избежал. Я честен и буду честен вопреки стараниям отца».
В углу двора стоял старый турник – друг гимназических лет. Валерий подбежал к нему, подпрыгнул и с первого маха вышел на стойку, покрутил «солнышко» и сделал красивый соскок.
Устал, задохнулся, зато вновь обрел власть над собой и вновь ощутил себя сильным, как бы закованным в латы рассудка.
С улицы тихо донесся марш «Гей, славяне!» Валерий любил военную музыку, четкий ритм походного шага, выправку шеренг, блеск примкнутых штыков. Видя их, он внутренне подтягивался. А сейчас так надо овладеть собой.
Аркадий Илларионович вышел на веранду, и пренебрежительная усмешка скривила его губы.
– Идут героини… Женский батальон смерти. По мысли Керенского и Бочкаревой, как только немецкие солдаты увидят пышные бюсты российских амазонок, так испустят от зависти дух, и путь на Берлин будет сразу открыт. Когда я нанимал Керенского адвокатом, он мне казался умнее. Теперь я понимаю, почему мне в ту пору так не везло на процессах.
В штабе ходило много рассказов о женских батальонах. Валерию захотелось самому увидеть женщин, добровольно идущих на фронт, на смерть, куда должен был уйти он и куда не пошел. Захлопнув за собой калитку, Валерий смотрел на шеренги женщин, одетых в зеленые солдатские гимнастерски, в зеленые брюки, такие же обмотки, ботинки, с винтовками на плечах. Вон скуластая, носатая, некрасивая. Наверное, отчаявшись найти жениха, схватила винтовку. Рядом, вероятно, молодая кухарка – румяная, пухлая. Идет и стреляет глазами. Ее что погнало на фронт?
А вон совсем еще девочка с тонким лицом, болезненным, злым: черные брови-шнурки изогнуты дугами, тонкий с горбинкой нос кажется птичьим. Синеватые губы изогнуты, как и брови.
Валерий смотрел на нее и старался понять: эта зачем на фронт? Что она сделает?
Вспомнил рассказы, будто первые женские батальоны перед атакой были уничтожены русской же артиллерией.
Случайно или нарочно?
Всем этим женщинам нечего делать на фронте! Их отправляют туда, чтобы такие, как он, Валерий, могли остаться дома.
«Завтра же уезжаю в штаб, – подумал Валерий, – и подаю рапорт об отчислении в маршевую роту».
Кто-то рядом сказал со злобой:
– Ишь, завертели задами, воители на перине, прости меня, господи.
Как ударил кто-то Валерия. Он руку поднял, чтоб ответить сказавшему грубость, но слишком много народу на тротуаре, разве найдешь, кто сказал – уходившие ударницы действительно вертели задами. Что-то циничное, грубое, порочащее женщину было в этой картине, и девушка с печальным лицом утратила чарующую загадочность, жертвенность, и осталось только ощущение чего-то непристойного, о чем говорилось в офицерских курилках.
Валерий пошел прочь от дома. Ему хотелось побыть одному и разобраться в ворохе своих ощущений.
4.
Город раскинулся по дну и бортам большой получащи, открытой к реке, той самой реке, что в горах принимает в себя быстроструйную Аксу.
Центр города шумен. По тротуарам идет говорливый народ, по булыжной мостовой цокают подковы лошадей и громыхают железные ободья тяжелых телег. Поднимется ветер и закрутит над мостовой смерч из окурков, обрывков афиш, подсолнечной шелухи.
Окраины чисты и тихи. Поросшие травой улочки взбегают на горку. Оттуда видна вся ширь могучей реки: плывущие пароходы, плоты, зеленая кромка соснового бора в заречье и белая архиерейская дача меж соснами, сизая дымка тайги до самого горизонта.
За городским базаром Валерий поднялся на гору. Он с любопытством оглядывал улицы с черемухой и рябиной в палисадниках, гусей, пасшихся возле дороги, жирных свиней, хрюкавших под заборами. Дома деревянные, из кондового леса. Резные карнизы – черное многослойное кружево. Из ниток плели их? Из дерева резали?
Из заречья пахнуло смолевым настоем бора.
«Как у отца получается просто. То – боже царя храни, то – Николай ничтожество, то правда превыше всего, то у каждого своя правда и вся Вселенная изменяется по его заказу».
Сознание собственной честности примирило Валерия с жизнью, но наполнило душу щемящей тоской. О фронте как-то забылось.
Иметь бы друга, рассказать ему о сомнениях, услышать доброе слово. И тут вспомнился дом с тенистым садиком, где весной в цветущих рябинах поют соловьи-красношейки. В нем живет учитель Кондратий Григорьевич. Когда гимназисты шумели, другие педагоги кричали: «Валерий Ваницкий – из класса и останетесь без обеда!» Кондратий Григорьевич только щурился – и класс притихал. За доброту и уютность гимназисты звали его Станционным смотрителем, а вечерами любили приходить к нему на квартиру.
Иногда Кондратий Григорьевич вдруг начинал «токовать», как говорили в гимназии. Поднявши на лоб очки, он рассказывал такое, чего нет в учебниках. Наполеон из великого полководца, гения, полубога превращался в тщеславного деспота, маньяка, сидящего в пустой палатке и вымаливающего совета у красного карлика-привидения. В битве в Цусимском проливе терпела поражение не только бездарность адмирала Рождественского, а русская промышленность, не сумевшая дать флоту взрывчатку – шимозу, что рвала, зажигала и топила русские корабли.
Дома Кондратий Григорьевич больше слушал. Лишь когда спор уводил гимназистов в сторону, вставал из-за стола и подходил к стеллажу – у него стеллажи во всех комнатах.
– Одну минуточку, господа, – почти не глядя находил нужную книгу. – Если не ошибаюсь, на странице сто восемьдесят четвертой вы найдете нужный ответ.
В углу, у окна, стоял мягкий диванчик, обтянутый коричневым шелком, с гнутыми ножками, неизвестно какого стиля. Он походил на сеттера, и Валерию частенько казалось, стоит погромче заговорить – и диванчик залает, затопает. На этом диванчике обычно сидела угловатая гимназистка с большими голубыми глазами и русой косой ниже пояса. Сбросив домашние туфли и поджав под себя ноги, Вера обычно читала. При виде Валерия – он всегда приходил раньше всех – чуть приметно краснела, опускала ноги с дивана, одергивала подол коричневого гимназического платья и спрашивала:
– Вам чаю, Валерий Аркадьевич?
Налив чаю, Вера садилась за стол напротив и, подперев подбородок маленьким кулачком, внимательно слушала его, поощрительно улыбалась, а иногда рассказывала свое.
– Я тоже даже во сне вижу джунгли, Валерий Аркадьевич. На земле полумрак, а на лианах сидит много красивых птиц и мартышек. Вы счастливый, Валерий Аркадьевич, – вздыхала Вера, – вы мужчина, вам доступны путешествия в дальние страны… Я часто вижу вечные льды и в них раздавленный остов «Жанетты». Скажите мне совсем, совсем откровенно, вы сильно мечтаете о подвиге?
На улицах гимназистки частенько провожали Валерия взглядом. Стройный, сильный юноша давно был уверен, что рожден для великих дел, но только отец и Вера напоминали ему об этом. Не это ли тянуло Валерия в маленький домик?
Как-то Валерий не был несколько дней, и Вера, встретив его, как обычно, вопросом о чае, добавила, улыбнувшись лукаво:
– Я думала, вы вернетесь с тигровыми шкурами… А то как-то воскликнула огорченно:
– Когда наконец вы прочтете «Овода» и Кравчинского?
Даже чуть с превосходством сказала. Но через несколько дней, когда родители провожали Валерия в военную школу, Вера тоже пришла на вокзал. Стояла в сторонке, очень строгая в своем гимназическом платье. Тронулся поезд, она издали помахала Валерию букетиком полевых цветов.
Прошло пять лет. Валерий несколько раз приезжал в родной город. Тогда на душе было ясно, и ни разу не вспомнились домик с рябинками в палисаднике, старый учитель истории и голубоглазая Вера. А сегодня в душе слякоть и захотелось попросить, как бывало: Кондратий Григорьевич, рассудите.
Открыл Валерий калитку и пахнуло давно забытым. Навстречу выбежал пес, тявкнул два раза и, вильнув хвостом, скрылся в будке. Так было и раньше.
Пройдя кухню, постучав, вошел в коридор. Перед зеркалом девушка надевала соломенную шляпу.
Валерий с удовольствием оглядел ее стройную фигурку в белой строгой кофточке и в серой юбке в крупную клетку.
Увидев, офицера, девушка вздрогнула и нарочито безразлично спросила:
– Простите, кого вам?
– Кондратий Григорьевич дома? – и заулыбался широко, как прежде. – Здравствуйте, Верочка… Вера Кондратьевна.
. – Здравствуйте, – сняв шляпку, Вера открыла дверь в комнату, чтобы было больше света, и рассмеялась. – Ба-а, Валерий Аркадьевич, милости просим.
– Вспомнили?
– Как же. Вы и сейчас, наверно, хотите чаю?
– Вы угадали, – хотя минуту назад совершенно не думал о чае. – Но вы, кажется, собираетесь уходить?
– Собираюсь, – взглянула в комнату на часы, – у меня есть еще время. Только предупреждаю, любимого вашего сухого печенья – видите, я и это помню – не будет.
– Не надо.
– И чай морковный.
– Что может быть лучше морковного чая?
– Вы стали неунывающим оптимистом?
– Я всегда был таким.
– Я все же подозреваю, что кирпичный чай намного приятней. Не говоря уж о байховом.
Чай пили в той комнате, что была гостиной, и столовой, и библиотекой одновременно. Направо, в углу, стоял потертый диванчик на тонких изогнутых ножках – тот самый, что походил на собаку. Посередине – тяжелый стол, покрытый старой клеенкой. Как и прежде, везде книги: в застекленных шкафах, на стеллажах, на подоконниках, на диване и просто в углу. Все, как пять лет назад. Валерию надоела быстротечность событий, создающая нервозность, неуверенность в завтрашнем дне. Тут все, казалось, навеки застыло. Валерий почувствовал, как в его душу проникает покой. Захотелось расстегнуть френч, сбросить с ног жавшие сапоги, забыть про размолвку с отцом и отдаться спокойному чаепитию.
Просто живут в этом доме!
– У вас все по-старому. Как будто и не было революции. Только вы, Вера Кондратьевна, какая-то новая стали, строже, официальнее, что ли…
– Папе нужен определенный порядок в книгах. Он много работает, – тихо ответила Вера, обходя вопрос о своей перемене. – Вам налить еще чаю?
– Пожалуйста. Здесь, как и прежде, собирается безусая молодежь?
– Многие, уже «поусели», как шутит мой папа.
Валерий мешал ложечкой чай в стакане. Вера пила из чашки с красным ободком и китайскими мандаринами на боках. Пять лет назад она так же вот сидела против него и так же пила чай из чашки с китайскими мандаринами.
– На этом диване вы, обычно в коричневом форменном платье и белом переднике, читали книгу. Выразительно очень. Знаете, я приходил сюда раньше, чтоб застать вас и читать с вами вместе.
Вера чуть зарумянилась.
– Я догадывалась об этом.
– А я был уверен, что это моя великая тайна.
Вера весело рассмеялась.
– Тайна полишинеля.
Пять лет назад, ожидая Валерия, Вера прислушивалась к звуку шагов под окном, к скрипу ступенек крыльца. «Неужели сегодня он не придет? Он такой умный, честный, ласковый, красивый». Уйдя на берег реки, где никто не мог ее слышать, как гимн, как молитву, вслух повторяла: «Ва-ле-рий»… Повторяла и слушала эхо.
Приходили другие ученики отца, приходили рабочие из депо, спорили о политике, о науке. Вера слушала их с увлечением, спорила с ними на равных, но появлялся Валерий и она умолкала.
«Скажи он тогда хоть единое слово, и я бы пошла за ним, не спросив, куда и зачем».
От этой мысли стало холодновато.
Сегодня он уже офицер. Красивей, чем прежде…
Старое сразу не выкинешь. Вера кусала тоненький ломтик черного хлеба, как мышка, хрустела корочкой и при каждом удобном случае смотрела в глаза Валерию. Смотрела на руки его, на плечи, на волосы. Это был тот и не тот Валерий. «Я стала другой?» – думала Вера. Его мягкая улыбка сегодня казалась… недостаточно умной. «Все не то», – решила Вера и все же продолжала любоваться красивым, открытым лицом Валерия. С удовольствием слушала его мягкий голос. А Валерий все говорил, говорил.
– Помните, вы как-то читали описание Колыванского озера на Алтае и показали мне снимок скалы. Настоящая сова. Огромные глазищи и неожиданно тонкая шея. Вы тогда прикрыли страницу рукой и, подняв лицо, сказали серьезно, как клятву: «У этой скалы я непременно буду». Забыли, наверно?
– И вы сказали тогда: «Я тоже там буду».
Вера встала из-за стола и, как делал отец, почти не глядя, достала с полки альбом. Раскрыла его и протянула Валерию.
– Вот любительский снимок. Та же, «Сова» и возле нее люди. Не узнаете?
– Крайняя – вы?
– Я клятву сдержала.
Валерию стало не по себе.
«Какая же она целенаправленная… И уютная… Вот же дурак, сколько лет ходил в этот дом, часами разговаривал с ней и… только, пожалуй, сейчас оценил. Она просто очаровательна и, пожалуй, это именно тот человек, с которым можно поговорить – обо всем».
Вера, встав у Валерия за спиной, продолжала показывать фотографии.
– Вот «Каменный слон» – это там же. Совсем настоящий хобот, ноги. И возле ног – ваша покорная слуга. Вот «Дорога гигантов». Разрушенные ворота из циклопических камней, такая же мостовая и, конечно, опять же я. Красота там, знаете, просто неописуемая. Синее-синее озеро. Берега из чудесной гранитной дресвы, а вокруг фантастические, скалы. Они поднимаются прямо над сплошными полянами дикой клубники.
Валерий завистливо рассмеялся.
– Вы просто волшебница! Мне показалось, что я сейчас проглотил горсть душистой клубники! Простите, Вера Кондратьевна, но я должен вам открыть одну тайну. Я… был в вас немного влюблен.