Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
После чтения коммунары расходились по своим шалашам, а Ксюша оставалась прибрать и почистить посуду. Оставалась и Вера, усаживалась на бревно и, обхватив колени руками, смотрела в огонь. Лицо Веры непрерывно менялось и от дум, и от огненных бликов и теней, что бегали по нему.
Вот и сегодня Вера не пошла в балаган, а тихо обошла усадьбу, постояла над обрывом. Шумела на перекатах река. Напрягая все силы, пел в тальниках соловей-красно-шейка. А издали, из-за реки, вторил ему другой. Он извещал весь мир, что здесь, в кустах, его владения, гнездо, избранница его сердца, и горе тому, кто покусится на его соловьиное счастье.
– Люблю я такие ночи, – сказала Вера, подходя к костру и садясь «а бревно. – И темно, и луна, и шорохи за спиной. И чувствуешь себя как-то совсем по-особому: частью ночи, частью луны.
Ксюша не все поняла из Вериных слов, но главное уяснила: она, Ксюша, любит ночь, костер, горы – и Вера их любит. Пусть как-то по-своему.
– Моя мама говорила, што у каждой травинки своя душа. И горы живут…
– Я тоже так думала в детстве, – ответила Вера. – И, пожалуй, даже сейчас сердцем чувствую душу травы. Когда я училась в первых классах, мёня на рождество приглашали к знакомому леснику. У него была дочь чуть постарше меня. Мы надевали лыжи и подолгу бродили по снегу меж соснами. Тысячи их в бору. И на первый взгляд все одинаковые, но некоторые и людей различают примерно так же: повыше, пониже, потолще, потоньше. А для меня каждое дерево имело свой характер и даже имя. Сосна на опушке – пушистая, ветви тянутся к солнцу – это Мария Ивановна. Дородная, полная. У нее постоянно флюс. Поздоровавшись с ней, я бежала дальше и громко кричала: «Где моя Настенька? Вон она! Здравствуй!» Сосна Настя стояла в тесном кругу сестер и была среди них самая стройная.
А вот «Нину Семеновну», наверно, еще подростком погнул медведь, и она кривовата у комля. Кажется, что хромает. Зато какая у нее «шевелюра» – густая, раскидистая! «Нина Семеновна» чуть светлее сестер и потому даже в пасмурный день казалась мне освещенною солнцем. Может быть, Ксюша, мы часто видим то, что хочется видеть, что радует глаз, возвышает, и в этом, быть может, великая правда жизни…
Замолчала, что-то не досказав. Подумав, спросила:
– Говорят, когда загорелся Устинов дом, ты, обжигаясь, сама открыла им дверь.
– Дура была.
– А теперь бы не открыла?
Досада появилась: зачем ворошить в памяти то, что надобно позабыть. «Открыла б? Нет? Умнее стала? – копнулась в душе, и ответ удивил саму Ксюшу:
– Дурой, видать, и осталась, снова б открыла.
– Устин тебя ищет. Сюда приезжал, но Аграфена тебя тогда спрятала у реки.
– Ищет? – и опять удивилась, не найдя в Душе страха. Только злоба запылала сильнее, чем прежде.
И Вера продолжала говорить.
– Может быть, Ксюша, все люди немножечко дураки? Кто полностью властен над чувствами? А? – и подумала про себя: «Я коммунистка. У меня большая работа – коммуна, организация рабочего контроля на приисках, организация школ, а чуть останусь одна, так вижу его. Быть может – врага».
– У тебя есть жених? – спросила Ксюша.
– Как тебе сказать… Наверное, я его потеряла. Эх, Ксюшенька, есть такая русская поговорка: что имеем не ценим, потерявши плачем. И часто проходим мимо нашего счастья. Да как без ошибки узнаешь, счастье проходит мимо тебя или нет?
10.
– Попрошу без сантиментов в духе Лидочки Чараской, – прикрикнул Ваницкий. – Я дал тебе время одуматься, поразмыслить, а теперь получай приказание. На юг вышел отряд под командованием ротмистра Горева. Его задача – восстановление старых порядков в районе наших с тобой приисков. Наших с тобой! Понимаешь? Твой совет для него превыше закона. Конечно, разумный совет.
– Я сказал: не поеду.
Аркадий Илларионович забарабанил по столу указательным пальцем и сосчитал: «Раз… два… три… четыре…»
– Имей в виду, дезертирство в военное время карается смертью.
Валерий смотрел на отца и чувствовал, как слабеет в нем сила сопротивления. Отец не бросает слов даром. Валерий ненавидел сейчас отца, но спорить больше не было сил.
– Н-ну, – напомнил Аркадий Илларионович.
Валерий невольно поднялся и ответил почти как в строю:
– Я еду, отец.
11.
– Боже мой, всеблагий, всесильный, всемилостивый, всевидящий, всемогущий, неужто допустишь, штоб подлянка, блудница от кары ушла? А еще всемогущий…
Молится Матрена в старой избе, где и углы покосились и матка просела, а на месте нового дома только печи стоят да лежат на земле груды неприбранных головешек. Взглянет на них Матрена, и еще истовей молится.
– Подлянку-то, Ксюху-то, выдай нам, боже. Напрочь спалила избу, а Устин только оплеуху успел ей дать.
Бог у Матрены, как у всех кержаков, падкий на самую грубую лесть. Скажешь ему: всемогущий, – глядь, он и сделает, о чем просишь. Матрена не очень его уважает, потому, как малость с глупинкой бог. Ему за копейку поставишь свечу и давай попрекать: гляди, мол, свеча горит, так смотри, пособи повыгодней пашеничку продать. Вроде: на тебе горсть дыма, а ты мне сотню рублей. Если плохо действует, можно и попрекнуть, и малость польстить: ты же всемогущий, всепомнящий, неужто забыл, я те свечу ставила утром?
Которую свечу жжет Матрена перед иконами, батраков и на прииск гоняли, и в Притаежное, и на пасеки. Сам Устин в коммуну ездил. «Не сквозь землю ж она провалилась! А это кого еще бог несет. – скосила глаза. – Гудимиха. Ее еще не хватало».
Распростерлась Матрена перед иконами и решила: до вечера пролежу, покеда эта змея не уйдет.
А Гудимиха степенно вошла в избу и опустилась рядом с Матреной.
– Боже ты мой, всеблагий… – начало громко Матрена.
– Иже еси на небеси. – продолжила гостья и ударила лбом об пол.
– Помоги ты мне, боже, – повысила голос Матрена, чтоб Гудимиха поняла, гость непрошеный – хуже врага. Особенно если хозяйка с господом говорит.
От обиды Гудимиха губы поджала в букетик и, кажется, еще суше стала, длиннее. Надо б уйти, да новость к месту пришила.
– Матерь владычица, – шепчет Гудимиха, – пощади ты меня, не кажи ты мне больше богомерзкую Ксюху, – и поднялась с колен, будто не видела разгоревшихся глаз Матрены. К двери пошла, но Матрена за подол ее ухватила.
– Постой. Когда ты видела Ксюху?
– Седни, Матренушка. Ох, не хотела тебя печалить, да с языка сорвалось.
– Садись-ка к столу. Ой, не подняться мне. Спасибо тебе, Степанидушка, подсобила. Может, рюмочку выпьешь? Настоечка на черемухе – ой, хороша!
– Времени нет, – и опять к двери.
Сторицей вернула Матрене обиду. Ужом пришлось той повертеться перед Гудимихой, и платок подарить, и на кофту отрез, пока вызнала: все же в коммунии скрывается Ксюха. А как вызнала, так сразу во двор. Устин в ту пору новую сбрую примерял на коня-бегунка.
– Устин Силантич… – со злым шипом заговорила Матрена, – Ксюха у коммунаров, у свата твово, у Егорки. Она у них за стряпуху. Вели-ка коней запрягать, – и, повернувшись к востоку, лицом к сгоревшей избе, протянула к небу ладони. – Спасибо те, боже, што услышал молитвы мои.
12.
Вечером, при свете костра, Егор отпилил от березового бревна четыре кругляка, выдолбил в середине дырки – получились четыре колеса с нарядными белыми ободьями из бересты. Две палки – оси. На них пристроил настил из жёрдушек и получилась тележка.
– На, Ксюша, катайся, – пошутил Егор. – Ежели воды будет надо, поставишь бадейки и привезешь. Все легче, чем на себе.
«А можно и в поле, – подумала Ксюша утром. – Сколь время теряют посевщики на обед, пока на усадьбу придут да обратно».
Сготовив обед, поставила на тележку цебарки с пшенной кашей да с чаем, миски, ложки сложила, калачей взяла и отправилась в поле. Хотелось, чтоб увидел ее повозку Кондратий Григорьевич. Он очень старался облегчить, чем можно, труд коммунаров, а обед, привезенный в поле, – разве не помощь? Жаль, что уехал он в Рогачево. Ну ничего, наглядится, когда приедет.
Впереди – цепочка людей. Вера там, Аграфена, дядя Егор. Человек, наверное, сорок. Они стояли к Ксюше спиной, копали лопатами землю, и вскопанная полоса, как полынья весной, ширилась на зеленой степи.
Копали слаженно, дружно. Движения сливались воедино, и Ксюша остановилась, пораженная необычностью обыденного.
Босоногий Петюшка первый увидел Ксюшу и закричал:
– Тетя Ксюша кашу нам привезла!
Коммунары шевелили затекшими пальцами и грузно садились на землю, в тень. Эх, вкусна каша после тяжелой работы! А чаек! Из смородинного листа, на мягкой пахучей траве – до чего ты душист.
Раскрываются души. Седой Айзек, переселенец, подсел к Егору, тронул его за руку.
– Вы, Егор, утверждаете, что Кондратий Григорьевич правдивый человек? Я сам везде говорю об этом. Но прошлый раз Кондратий Григорьевич сказал, извините, такое… – Айзек покачал головой. – Он сказал: скоро каждый будет иметь обутки. Скажите, пожалуйста, мне, Егор, как может говорить такие слова правдивый человек? Разве можно одеть всех людей? Всех как есть? Если б мне на семерых моих деток трое валенок раздобыть, и больше не надо…
Замолчал старый Айзек. Примолкли и коммунары. Обутки каждому из сарьши? Приврал, поди, старый учитель.
А Айзек продолжал:
– И сказал еще, что у каждой семьи будет собственная каморка. Дорогой мой Егор, обратите внимание, Кондратий Григорьевич сказал каморка, не угол. Егор, почему вы молчите? Почему не отвечаете на мои вопросы, которые не дают мне покоя ни ночью, ни днем?
Эх, Айзек! За душу схватил. Растревожил. Как ни устали коммунары, а собрались вокруг Веры и Егора с Айзеком. Хотелось бы, очень хотелось и Ксюше послушать, что скажет еще старый Айзек, что ответит ему Егор, «о надо кормить пахарей. Не прощаясь, чтоб не нарушать беседу, Ксюша взялась за веревки и потянула дальше по гриве свою походную кухню.
Пройдя небольшой ложок, Ксюша увидела, как три плуга ходили по смежным полосам. На дальней – Тарас, на средней – Савелий, на ближней – Никандр. Все трое босые, рубахи навыпуск, чтоб ветер по телу ходил, через плечо перевешана длинная перевязь с кнутовищем. Кнут волочится по земле.
– Э, милые, э… – покрикивал Никандр, шагая за плугом.
Желто-зеленая степь – желто-зеленое море. Черной струей течет борозда из-под лемеха плуга, как за кораблем.
– Э, милые, э, но-о, – покрикивал Тарас шагая за плугом.
Три мужика, засучив штаны до колен, тянули за плугом борону. Она цеплялась за землю, шла рывками: то прямо, то боком, и тянувшие ее мужики шли рывками. Вздулись жилы на шеях.
Степь! Видала ты такое упорство?
Многое видела ты. Полки Чингисхана проходили по Солнечной Гриве. Здесь, на бугре, положили в могилу седобородого батыра. Кнут положили с ним, меч, кумыса три бурдюка, любимую белую лошадь, семь жен. Все в белых одеждах. Босые. С распущенными волосами. А как же иначе? На брачное ложе к мужу идут.
Степь! Ты видела в их глазах ужас?
Когда землепроходец Рогач, не найдя Беловодья, выстроил первую избу, он так же, заступом, вскопал себе первую пашню. Это было давно. Дети его, внуки и правнуки завели лошадей, сохи себе завели, а кое-кто плуг.
Многое ты видела, степь, а тяжелый, но радостный труд видишь впервые.
Так запомни ты этих людей: дядю Егора, Веру, Аграфену, Вавилу, Ксюшу. Они тоже землепроходцы. Они пролагают дорогу не в легендарное Беловодье, а в государство труда. Они открыватели нового, а открывателям трудно всегда.
Степь! Сохрани для потомства их имена и поведай потомкам, как работали первые коммунары.
Ты шумишь ковылем, моя степь! Ведешь рассказ о борцах за коммуну? Спасибо тебе. Это не менее нужно, чем хлеб, который ты родишь.
Помнишь, степь, коммунара рогачевской коммуны Кондратия Григорьевича Крайнова? Он был учителем. В тот день он ковылял на костылях по тропе из Рогачева в коммуну. Шутка ли, целых десять верст! Это самое малое пятнадцать тысяч раз костыли переставить, упереть их в стертые до крови подмышки.
По городам Сибири, по станциям железной дороги волной прокатился мятеж чехословацкого корпуса. Там захватили власть ваницкие, михельсоны и петуховы, а здесь, на степи, еще работали коммунары, еще развевались красные флаги.
11.
Накормив коммунаров, Ксюша возвращалась на стан. Впервые после побоев сходила в такую даль, и усталость тяжелила ноги. Но впервые за много времени не ныло сердце. Людям сегодня полезна была, а это великое чувство.
– К осени избы построют. На себя работают! Чудно! Не кричит никто, не штрафует. Вот бы пожить тут. Зимой лыжи бы сделала, за белкой ходила…
Шла целиной, напрямик, а по проселку пара статных гнедых лошадей катила ходок с коробком. Ксюша вгляделась.
– Лошади, вроде, знакомы… На козлах – Тришка? Зачем он тут?.. В коробке – Устин? Он, проклятущий!
От недавнего покоя не осталось следа.
«Кажись, тоже меня приметил. Привстал в коробке… Ткнул Тришку под бок: останови, мол, коней. К ним кто-то подъехал на вершнях?.. Да это же Филька хромой, Устинов батрак! Спешились все, в мою сторону смотрят. Вон оно што, по мою душу приехали…»
Всколыхнулась ярость и сразу утихла. В груди будто оледенело все, и мысль работала четко-четко.
«Расходятся в разные стороны. Окружают меня… В облаву берут, как волка… – Оглянулась. Позади никого. – Значит, можно успеть убежать к коммунарам? Н-нет, дядя Устин, побегала, хватит!»
И замерла на месте. Не поворачивая головы, одними глазами следила, как Устин остался возле ходка, а Тришка и хромой батрак расходились в стороны и, хоронясь за кустами, обходили ее справа и слева. Веревка у них.
– Расходитесь, расходитесь пошире. Мне это и надо…
И когда Тришка с хромым батраком оказались позади,
за спиною Ксюши, она бросила тележку и кинулась к дороге.
– Лови ее, лови… убежит, – кричал Устин, размахивая кнутом. Он метался возле ходка, не понимая, куда бежит Ксюша.
Тришка далеко за спиной. Хромой батрак – не загонщик. Вздернув сарафан, чтоб не путался между ногами, Ксюша бежала не очень торопко. Надо было сохранить силу. До Устина осталось каких-то десяток шагов. Он растерялся и не может понять, почему прямехонько на него бежит оглашенная баба.
– Геть, геть, – захлопал он кнутом по земле. Так пугают в деревне быков.
И когда Ксюша оказалась шагах в пяти, размахнулся что было сил и ударил ее. Кнут просвистел – и как обнял за плечи.
– Ой! – вскрикнула Ксюша от боли, но не остановилась.
Устин попятился. Ксюша схватила рукой за конец кнута и рванула его к себе. И тут только Устин увидел в ее руке нож. Такие ножи берут охотники, идя на медведя.
Устин выпустил кнут и завопил батракам:
– Сюда… ко мне… Хватайте ее!..
Он отступал. Он видел лишь горевшие ненавистью глаза Ксюши и длинный нож. Ксюша взмахнула им, и нож полоснул по руке Устина, разрывая рукав.
Охнул Устин, увидев струйку крови, бежавшую к ладони, и, изловчившись, поймал запястье Ксюши.
– Сюда-а… скоре-е-е-е…
Батраки торопились. Но бежали и коммунары, привлеченные криками.
Ксюша перехватила нож в левую руку, но Устин, дав подножку, бросил Ксюшу на землю и сам упал на нее.
– Вяжи ее, – хрипел Устин подбежавшему Тришке, но Тришка с силой рванул Устина за ворот черной поддевки и крикнул:
– Коммунары бегут! Спасайся, хозяин… – и еще раз рванул Устина за руку, сжавшую горло Ксюши.
Подоспевшие коммунары оттащили Устина и подняли Ксюшу на ноги.
– Отдайте бешену девку, отдайте, – кричал Устин. – Она дом мой сожгла. – Выкрикнул и задохнулся в бессильной ярости.
В наступившей тишине Ксюша неожиданно тихо сказала:
– Я свой дом сожгла, а не твой. И лопатину, ежели сгорело што, так свою сожгла. А тебя и Матрену убью. Ты с ней Ванюшке сказал, што я с Сысоем сбежала. Ты… Ты… Было время, я многих боялась, теперь я никого не боюсь. Ни тебя, ни вашего бога. Вы меня бойтесь.
– Укрываете поджигателей, – кричал Устин, отдышавшись. – Вон она, кака нова власть. Режь, грабь, поджигай – делай, што хошь.
Устина бесило, что рану ему, мужику, нанесла девка. Руку посмела поднять! В открытом бою пырнула ножом!
– Поджигателей укрываете…
– Не укрываем, – перебил Егор. – Но самосуд теперь чинить не позволим. Ксюшу будет судить наш, советский суд. У вас на селе. Ты слышал ее слова, што она не твой дом сожгла, а свой.
Про суд Ксюша услышала впервые. С детских лет наслышалась: с суда путь только в тюрьму. А из тюрьмы нет возврата. На медведя ходила, гоняла плоты по порогам. Одна ночевала зимой у костра. Никого не боялась, кроме бога и Устина. После поджога перестала бояться и их, а суд вызывал страх.
«Пусть будет суд, – все же подумала Ксюша, – но на суде я девический стыд позабуду и расскажу все, что Устин да Матрена сотворили со мной…»
Суд! Значит, больше не видеть гор и таежных рек, не слышать рева марала и веселого крика кедровок, не видеть прииска, Лушки, Вавилы… Ванюшки. Проститься хоть надо.
Продумала вечер и ночь, а утром, накормив коммунаров кашей, собралась на прииск. Шла по тропе и прощалась с каждым деревцем, с каждым кустом, с шиверой на реке, с всплесками рыб, могучими глыбами гор. Не плакала, не говорила жалостливых слов, а просто старалась запомнить так, чтоб годы прошли, а сегодняшняя дорога стояла перед глазами.
И прииск так обошла. Побывала в конторе, в землянках и бараках рабочих, на работах. Никому не пожаловалась. Посидела с Лушкой, понянчилась с Аннушкой.
Мысленно попрощавшись со всеми, перешла Безымянку, оглянулась на прииск. Вот он весь перед ней: копер, промывалка, бараки, землянки, рыжие тропы. Он вырос у нее на глазах, доставляя и горе, и радость. И может случиться, что когда-нибудь прииск умрет. Для Ксюши он был таким же живым, как все окружающее: горы, река, березы и люди. Она поклонилась ему почти до земли и сказала: «Прощай!» – и, повернувшись, быстро пошла в Рогачево, где предстояла главная встреча – с Ванюшкой.
13.
– Эй, коммунары, – раздался голос с дороги. – Егорша, иди-ка сюда.
И когда Егор подошел, мужик зашептал ему на ухо:
– Слышь, я в уезде был. Там на базаре шептались, будто в губернии новая власть. Комиссаров, слышь, кого застрелили….
– Ерунда. За нас девяносто процентов народа, – успокоил Кондратий Григорьевич. – Возьми, к примеру, свое Рогачево. Кто может восстать? Кузьма, Устин, Симеон и еще два-три кулака. Немцы захватили Украину, японцы и американцы захватили Владивосток, англичане – Мурманск. Но до Сибири нм далеко. Не хватит сил, чтоб пройти всю Россию. Решительно чушь. Но… раз слух такой есть, надо поставить в известность Вавилу.
14.
К Рогачево Ксюша подходила под вечер. На главной улице, у лавки Кузьмы Ивановича, стоял Ванюшка, машинально растягивал меха гармошки и вслух читал объявление:
– Состоится суд над Ксенией Рогачевой…
Ксюша встала у него за спиной. Тоже прочла объявление, и холодок опахнул ее.
– Все! Конец!
Протянув руку, с силой сжала пальцы Ванюшки и заглянула ему в лицо.
Как изменился Ванюшка с последней встречи! Похудел, почернел. Надо запомнить его лицо, унести в памяти: нос немного широкий и вздернутый, пухлые губы, пепел глаз.
– Ненаглядный, – шепнула Ксюша.
А может быть, не шептала? Может быть, только в душе прозвучал этот шепот, яо Ванюшка вроде услышал и отшатнулся.
– Ты?! – прищуренные глаза его загорелись злобой. Опасаясь удара, как при первой встрече, Ксюша крепко сжала запястье Ванюшкиной руки.
– Мне надо с тобой поговорить.
Боль уязвленной гордости резанула Ванюшку.
– Приползла… подзаборная… Прочь, потаскуха! – площадное слово ударило Ксюшу.
Уносить такое в тюрьму? Бежать от Ванюшки? Обидеться?
– Вечером, – твердо сказала Ксюша, – в Сухом логу, на девичьем покосе… Я тебе все расскажу. Все, как есть! – и быстро ушла.
Обида, ревность, ненависть, любовь, сколько в вас слепоты, безрассудности и пристрастия.
Ванюшка быстро шел по селу. Впереди покосившееся оконце приземистой, почерневшей избы. Проходя мимо него, Ванюшка обычно трогал лады гармошки и сворачивал в переулок, к реке. Не успевал дойти до берега, как слышал торопливые шаги за спиной, и шею его обвивали руки Марфуши.
– Родненький мой… Ванюша… Соколик…
Сегодня Ванюшка даже не коснулся ладов висевшей на плече гармошки, а вышел на реку один.
Эх, Марфуша, Марфуша! В ночной тишине Ванюшка много раз называл тебя дорогой и любимой. И верил себе. Ему и вправду казалось в тот миг, что губы твои самые сладкие в мире, голос твой самый ласковый.
– Хорошо, когда девки не гордые, а с понятием, – говорил он тебе потом. – Не терплю недотрог. Пусть сидят томятся, а нам будет чем жизнь помянуть. Погуляет девка с парнем – лишь мягче станет. Эх, Марфуша, сладка ты, прямо сказать не могу…
Задыхаясь от поцелуев Ванюшки, Марфуша выговаривала заветную думку:
– Ванечка, сватов сулил мне…
– Непременно, на этих днях… М-м-м… – и продолжал говорить Марфуше, как хорошо, когда девки не гордые, когда девки не заставляют томиться.
Говорил и верил в свои слова. Ну право, пригляднее жить, когда девки сговорчивы.
Все?
Кроме Ксюши.
Марфушка пусть хоть сегодня лезет к Тришке на сеновал. А Ксюша ушла с Сысоем и сердце ополовинила. С тех пор не зарастает рана на сердце. Кровит. И чем дальше, тем больше.
Вышел к реке.
«Попомнишь свою измену, как рушить любовь…» – растянул гармонь во всю ширь, хотел сыграть что-то, да пальцы не шли по ладам, и с плачем сомкнулись меха гармошки.
Тут увидел конопатого Тришку, что батрачил сейчас у отца и кому два года назад навешал синяков за думку посвататься к Ксюше. Тришка пакостник. Лучше его не найти. Подозвал.
– Тришка, я што удумал… – Губы стынут, от собственных слов.
– Хы-хы, – прыснул Тришка – Стало дело, гурьбой?.. Коммунию сделать? Можно. А можа, кричать она станет?.
– Рот заткнем. Ты прихвати с собой Гришку, Антипку и… Да зови еще кого хошь. Скажи, девка ладная.
– Это можно. Почему не собрать.
15.
…По дну Сухого лога лентой тянутся кусты тальника. До самой земли свисают гибкие ветви и даже в яркий солнечный день под кустами сумрачно, сыро, а сейчас, под вечер, и вовсе темно.
Ксюша прокралась в самую гущу и, стараясь быть незамеченной, всматривалась в еле приметную тропку, что вилась по склону.
«Придет или нет? Я бы пришла, штоб увидеть его лицо и голос его услышать. А парню разве в душу залезешь? Я загодя знаю, што скажут Устин или Матрена, а Ваня – как ветер весенний, то справа подует, то слева. Любимый ты мой…»
Потом усмехнулась зло: «Знаю Устина? Матрену? И помыслить не могла, што они могут меня Сысою продать. Выходит, и их не знала».
Когда Ксюша пришла сюда, ложок был залит розоватым ласковым вечерним светом. Сейчас вишнево-красные блики легли на траву, и среди них неожиданно появился Ванюшка. «Откуда пришел он? Неужто со склона?» – и вышла из-за кустов.
Десятки раз за сегодняшний вечер Ванюшка обдумывал эту встречу. Как заложит руки в карманы, заломит картуз набекрень, и, шаркая ногами, вразвалочку подойдет и скажет ей слова, самые бранные, самые позорные, а потом свистнет Тришке с оравой: идите, мол, потешайтесь.
Все продумал на сто рядов, каждый жест, каждый шаг, а увидев высокую, стройную Ксюшу, рванулся вперед и до боли в пальцах сжал ее плечо.
– Как ты могла… – горло сдавило, а надо спросить, как могла она позабыть все, что связало их в детстве. Клятву забыла? Как могла надругаться надо всем и сбежать с Сысоем?
Завыл, как волчонок…
На пальце Ксюши сверкнул перстенек с бирюзой. Ванюшка увидел его, схватил руку, нащупал колечко на пальце. Вспомнились день рождения Ксюши, берестяной туесок, любовно украшенный надписью: «Ксюша», и не столько сам туесок, сколько чувство, что владело тогда Ванюшкой.
– Сохранила кольцо-то? – и вместо того, чтоб ударить, чтоб свистнуть Тришке, гладил Ксюшины пальцы и приговаривал: – Сохранила кольцо-то… Значит, не позабыла? Я… каждый день тебя помнил. Но пошто… тогда… с кривоглазым?..
– Ваня! Меня продали дядя Устин и тетка Матрена. Продали, – и, опасаясь, чтоб Ваня не перебил, не закричал «врешь» – тогда все пропало, – заговорила быстро, все крепче и крепче сжимая Ванюшкину руку: – Ваня, милый мой, вспомни, сколь Сысой спирту, железа, других товаров на прииск перевозил, а откуда дядя Устин взял деньги за них расплатиться? Ты думал об этом? Когда ты уехал на прииск, Сысой расписок привез на несколько тысяч, все позабрал: и лошадей, и коровенок, Матренину шубу, Устиновы сапоги – голышами вас всех оставил. А когда ты вернулся, так все это сызнова было ваше. Откуда такое чудо взялось? Чем заплатил Устин? Ванюша, ты думал над этим? Дядя Устин с теткой Матреной душой моей заплатили… Телом моим заплатили… Любовью нашей они заплатили…. На глазах у матери твоей связали меня и, как телушку, бросили в коробок к Сысою. А ты меня обозвал… Ударил меня!
Ванюшка отступил чуть назад. Глаза у него растерянные и, не мигая, смотрят Ксюше в лицо. Мать целый год плакала и проклинала подлянку Ксюшку.
Слезы матери! Он верит им. Но Ксюша правду сказала: все в доме осталось на месте после приезда Сысоя, только Ксюши не стало. Застонал. Схватил Ксюшу за плечи:
– Неужели мать и отец врали мне? Невесту мою продали?
А Ксюша продолжала говорить все быстрее:
– Побожилась бы, Ваня, да я теперь в бога не верю; перед его иконами меня продали и перед иконами надругались, а вот матерью, Ваня, прахом ее поклянусь, сердцем моим поклянусь. Нашей любовью тебе поклянусь. Больше мне нечем поклясться. Вот я, вся тут, смотри, – рванула за ворот сарафана, обнажая грудь. – Коль не веришь, так бей, души. Мне все одно, ежели ты мне не веришь. Защищаться не стану.
Припомнил Ванюшка, что когда он вернулся с прииска, в доме были открыты все сундуки и содержимое их брошено на пол. Выходит, и правда Сысой оценивал барахло за долги. И все же еще, как в детстве, сказал:
– Землю ешь!
Глядя Ванюшке в глаза, Ксюша нагнулась, взяла щепотку земли, рывком положила ее на язык. Холод бежал по спине.
Нет клятвы страшнее. Прахом ты был, прахом ты будешь, – повторяют в народе. – Никуда не уйдешь от земли.
Застонал Ванюшка, на землю сел и ткнулся лицом в Ксюшины колени.
Опустилась Ксюша рядом с Ванюшкой. Обняла его голову, прижала к груди.
Вдали, надрываясь, свистел заждавшийся Тришка.
– Кого, Ксюша, делать мне?
– Не знаю, Ваня. Издумалась так, што и думок не стало. Завтра судить меня станут…
– Может, не будут судить? Слух идет, в городе новая власть.
16.
Еще не зарилось, когда Ксюша подходила к усадьбе коммуны. В голове только думы о Ване. «В тюрьму за мной хочет идти… Нельзя тебе, Ваня, в тюрьму. А вот если бежать? Немедля?»
Переходя речку вброд, невольно взглянула в сторону Солнечной Гривы. Россомашьим хвостом стелился дым над усадьбой коммуны.
Побежала быстрее. В усадьбе догорали штабеля леса, заготовленного на первые дома коммунаров. Под ноги попались черепки от котла. Рядом – яма с золой. Вот все, что осталось от кухни.
На местах жилых и складских шалашей ветер перевивал грудки горячего пепла.
– Где люди? Аграфена, ау-у!.. Дядя Егор, отзовись!.. Ве-е-ра-а…
На земле следы от подков. Ковка не деревенская, шипы куда толще, и лошади, видно, крупные.
Рядом следы сапог с каблуками! Коммунары все босиком ходили или в броднях!
Ксюша стояла среди догоравших костров, простоволосая, растерянная.
– Вер-р-а-а!.. Дядя Его-ор!..
То ли горло перехватило, то ли воздух сегодня немой, Ксюше казалось, что она не кричит, а шепчет.
Подошла к месту, где стоял их шалаш. Подняла щепотку черного пепла, посыпала его на ладонь и не знала, что делать дальше.
Следы чужих лошадей и сапог вели на дорогу к селу.
– Туда все ушли? Надо бежать, догнать!
17.
Валерий не понукал коня. Устал понукать, да и пути осталось немного. Оглядывал молодую сочную зелень берез по колкам. Слушал задорные песни птиц. Невелика пичужка, а взовьется в синее небо и не видно ее. Только слышится песня и кажется, будто поет сама голубая высь.
«Не сумел быть героем! Отца испугался, – с горечью думал Валерий. – Сейчас есть возможность исправить ошибку. Горев, хам, грубиян, а я человек с утонченной душой. Я восстановлю справедливость на прииске, и рабочие будут не благодарны, настоящему русскому прогрессивному офицеру. Скоро Рогачево. Прииск. Первое в жизни моей настоящее, самостоятельное дело!»
Валерий повеселел.
– Тара-ра тумбия, сижу на тумбе я, – но, взглянув вперед, сразу умолк.
– Там дым? Что-то горит? – перевел коня в галоп. – Это даже красиво: султаны дыма на фоне небесной лазури. Напоминает кивер гвардейца на голубом пеньюаре гризетки… Да у меня попутчица! Красавица, подожди!
Впереди по дороге бежала Ксюша. Она устала, спотыкалась, хватала воздух открытым ртом.
– Эй, красавица! Далеко бежишь?
Ксюша только махнула рукой и свернула с дороги в кусты.
Подъезжая к дому Кузьмы Ивановича, Валерий удивился, увидев скамьи, стоящие поперек дороги. «Может быть, свадьба?»
Кержачьи свадьбы размашисты, голосисты, о них в городах сказки рассказывают. Давно хотелось Валерию взглянуть на кержачью свадьбу, послушать кержачьи застольные песни.
– Удачно приехал, – решил Валерий. Нашел ротмистра Горева. Надо б начать разговор с пощечины, да, вспомнив отца, Валерий смирил свою гордость и спросил:
– Скамьи на улице – это не свадьба ли предстоит?
– Скорее крестины. Будем голые коммунаровские зады шомполами крестить.
– Это как?
– Очень просто. У мужиков штаны вниз, у баб юбки вверх, мордой в лавку и – бж-ж-жик…
– Вы шутите, ротмистр.
– Ну, конечно, шучу, Валерий Аркадьевич. Я целую зиму сидел у какого-то комиссаришки и призывал пролетариев всех стран соединяться. Еще спасибо батюшке вашему, что хоты в писари устроил. Теперь я беру реванш.
Валерий решительно выкрикнул:
– Вы не будете этого делать! – «Запрещаю» не выговаривалось так же, как и «не поеду». Чуть отвернувшись, Валерий сказал значительно тише: – Я бы просил не пороть.
– Та-ак. – Горев прошелся по горнице. Щеголеватый. Усы колечком. На буроватом английском френче орден Станислава. – Та-ак, Валерий Аркадьевич, ваше желание для меня значит много, но… Как же иначе мы будем с вами устанавливать здесь новый порядок? Ума не приложу. Честное слово.
– Царя нет. Бог как-то не в моде. Чернь, Валерий Аркадьевич, перестала бояться и прииски ваши сделала общественным достоянием, как базарную девку. Н-нет, без порки никак нельзя.
– И все же, Николай Михайлович, я очень прошу. Это, понимаете, унижение человека.
Забыв, что он в поддевке, в смазных сапогах, стукнул каблуками, ожидая услышать бодрящий звон шпор. Ничего не услышал.
– Вы настаиваете на исполнении вашей просьбы, Валерий Аркадьевич?
– Решительно, ротмистр. Я в этом вижу залог…
– Прекрасно, Валерий Аркадьевич, принимайте командование отрядом.
Валерий не ожидал такого афронта. Командовать отрядом, конечно, не трудно, но… устанавливать новый порядок, обеспечивать возврат приисков и отвечать перед отцом… Валерий решительно замотал головой.
– Господин ротмистр, неужели нельзя без порки?
– Теоретически возможно… – заиграл темляком ротмистр, – Но практически…