Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
– По-суседски, Устинушка, Февронья пироги в печь поставила с таймешатиной, так надо б отведать.
– На пироги, значит, звать пришел? А когда мы с Матреной картошки нечищены лопали, на пироги нас не звал? Стой ты, не дергайся. Пришел ты ко мне с перепугу от новой власти. Идти тебе больше некуда.
– Какой, Устинушка, перепуг? Бог с тобой. «Мир хижинам и война дворцам», – они говорят. У меня ж не хоромы. Хе, хе… И приисков не было, – замолчал, сжав губы в тесемочку. Нужда распроклятая заставляет терпеть богомерзкую рожу Устина. Плюнул бы в харю ему за мельницу, за бесчестие, да не плюнешь.
– Нудить меня хочешь, – не сдержался Устин. – Ежели за делом пришел, проходи в мою горницу. Только норов мой знаешь, как закрутишь хвостом туды-сюды, так я тебе хрясь по шее, не посмотрю, што ты перед богом заступник. Ух, не люблю людев, у которых не разберешь, где лицо, а где зад.
Заскучал Кузьма.
– Все мы, Устин, мысли прячем, потому как забиты были попами, царями, а забитый всегда лукав, всегда таит мысли, иначе ему не прожить. И ты, Устин Силантич, думку под сердце прячешь, а с языка только пена– слетает. Вместе надо нам думать, как об новую власть штаны не порвать.
– Усадив Кузьму на диван, Устин еще подкусил ненавистного гостя:
– Ты ж учил, дескать, всякая власть непременно от бога! А тут, выходит, бог-то оплошку дал – насадил новую власть, у тебя не спросясь.
Неуютно Кузьме в устиновой горнице. Необычны беленые стены – у Кузьмы, как у всех в Рогачево, они попросту деревянные, необычны звенящие пружинами кресла и письменный стол с тяжелым чернильным прибором из черного мрамора. Неграмотен Устин и выбирал прибор по комплекции, чтоб не терялись в ладонях медные крышки с чернильниц и было на что посмотреть. На каждой – медведь на дыбках.
За медведями божничка с медью складных икон, с тусклыми огоньками зажженных лампад. Соромно креститься, когда впереди Николы и Богородицы зверь с разинутой пастью стоит.
– Силантич, мы с тобой вместе отроковали… а старое ворошить – грех великий… Я так про себя полагаю, ничего страшного покамест не происходит.
– Воистину нет и не будет, – перебил Устин. – У тебя тысяча десятин землицы, а после передела десятины четыре оставят – и тоже не страшно. Хватит тебе с Февроньюшкой харчиться. Табуны твоих лошаденок безлошадные заберут.
Упомянув про лошадей, Устин вспомнил своих, что стояли в конюшне. Вновь засвербил в голове проклятущий вопрос, с кем идти: с Кузьмой или с голытьбой?
5.
С митинга приискатели возвращались толпой и пели: «Вставай, поднимайся, рабочий народ…»
Лушка шла рядом с Вавилой.
Все лето и всю осень ждала она этой минуты. Сердобольные бабы на прииске, встречая Лушку, не раз вздыхали сочувственно:
– Э-э, милая, с глаз долой и из сердца вон. Уходят и от венчаных в церкви. Мужик, он такой: ему про любовь сказать – што петуху скукарекать, а отряхнулся и опять холостой.
– Не такой мой Вавила. И в церкви мы венчаны.
– Я свово только-только на божничку не саживала, а нате, задрал хвост, што твой кот. Только его и видала.
Сколько ночей просидела Лушка у маленького оконца. А сколько трудов стоило ей приготовиться к встрече, когда слух прошел, что едет Вавила домой. Белила стены, скребла пол, чтобы плахи были медовы, чтоб в землянке запахло тайгой. Какую штору сделала на единственное оконце, чтоб, войдя, Вавила сразу понял: ждали его. Почтарь газету привез. Да разве легко превратить лист газеты в бумажное кружево, если всего инструмента сапожный нож, а руки привыкли к шахтерской лопате.
Обычные бабьи заботы при встрече мужа. У каждой изба есть, угол, окошко. А вот Аннушка, толстощекая, сероглазая, только у Лушки. Ее нельзя показать замарашкой.
Пришла к конторщику.
– Я белье стирала для вашей милости. Там сорочка в полосочку. У нее рукав шибко рваный. Отдайте мне, а денег за стирку не надо.
Из сорочки вышла пеленка и такая чудесная распашонка, в какой не стыдно Аннушку показать отцу.
Лушка еще крепче прижалась к боку Вавилы. В руках у него гармошка. Не дожил Михей до счастливого дня, а гармошка его дожила и поет сегодня в полную силу те песни, что раньше певала украдкой.
– Эй, робя, – закричал молодой приискатель в широченных. шароварах из чертовой кожи, – зажмурьтесь, робя, Лушка Вавилу свою расцелует. Видать, у обоих губы чешутся!
Вавила смущен.
– Баламут!
– Замолчь! – кричит Лушка.
Хохочут вокруг. И Лушка хохочет. Рассердись тут, если шутка от самого сердца. И в тон отвечает:
– Опоздал. Разговелись уж. А надо будет, при всех поцелую. Смотри.
И целует.
Вот она, жизнь! Год назад Лушка боялась свадьбы. Вспомнят, мол, ее прошлое, крикнут черное слово, всю жизнь испоганят. Вот бы сейчас от венца да на тройке! Ленты на сбруе! Колокольчики под дугой! Ничего не боюсь – родные кругом.
Парень в широченных штанах, подпоясанный кумачовым кушаком, что в краску вгоняет солеными шутками, он, как настала зима, притаскивал Лушке сушин для печи.
– Как жила без меня? Голодала? – спросил при встрече Вавила.
– Легкая жизнь, поди, скучная, – чуть взгрустнувши, ответила Лушка.
Глаза у нее бойкие, речь тоже. «Забористая баба», – говорили про нее мужики, но уважительно, без сальной ухмылки.
Поднялись на перевал к Безымянке. Дымком потянуло, скоро и прииск.
Издавна повелось, что, выйдя на перевал, человек остановится, назад поглядит, вперед, оценит пройденный путь, соберет в себе силы для дальнейшей дороги. Недаром и место перевалом зовется. Остановился Вавила. Остановились товарищи. Парень красное знамя поднял на длинном древке, и оно развевалось среди темных пихт перевала, среди белых таежных снегов.
– У нас тепло, – шепнула Лушка, – Аграфена истопить обещала. Я борщом тебя накормлю. Аннушку покажу…
– Спасибо, Луша, есть шибко хочу. – Снял шапку – Товарищи! Вспомним, кого уже нет между нами… Михея… Ивана Ивановича… – и товарищи сняли шапки.
Вы жертвою пали в борьбе роковой…
Гудок донесся из Безымянки. Вначале как будто старик засипел, прочищая охрипшее горло. Это вылетал из трубы конденсат. Затем голос окреп и девическим плач чем повис над горами.
Люди насторожились.
Привыкли работать, жить по гудку, слушать гудок. Тишина воцарилась на перевале, только крикливая сойка, усевшись на ветку сушины, закричала, испуганная внезапным гудком.
Оборвался гудок. Тишина. И снова «девичий плач» над тайгой. Тревога? «Все сюда… все сюда…» – надрывался гудок.
Повинуясь зову, толкая друг друга, все побежали вниз по узкой зимней дороге, между стройными увитыми снегом пихтами. А над их головами, под низким белесым небом, по-прежнему полыхало красное знамя.
Гудок внезапно умолк, и гул человеческих голосов донесся от прииска. Стало видно толпу возле шахты. Послышались удары топоров и надрывный скрип отдираемых досок. Подбежавших встретили громким «ура».
– Спалим шахту Ваницкого!
– Ломай… Круши… Бей!
Между шахтой и кочегаркой металось несколько приискателей. Они ломали копер, разжигали костры и швыряли в него отодранные доски. Вавила ворвался в круг. Он искал знакомые лица, чтоб окликнуть, остановить. Но не увидел знакомых. Рабочие были новые – вчерашние крестьяне, те, кто не пошли сегодня на митинг, а предпочли иначе встретить свободу. Полупьяные, они исступленно кричали:
– Жги! Кроши!
– Бей!
– Слобода!..
Им вторили женщины, разгоряченные самогоном, крикливые, раскосмаченные. И особо неистовствовал длинноволосый парень в черной косоворотке с огромным красным бантом на расстегнутой серой студенческой куртке. Он пьян без вина. Его небольшие глаза сверкали огнем наивысшего счастья. Он сквернословил, махал руками, кидал в огонь доски, призывал народ жечь, ломать ненавистное старое и славить эсеров, единственных выразителей воли народа.
Вавила вспомнил его – сын священника из села Притаежного. Он много раз выступал на митингах, но, запутавшись в криках «Долой» и «Да здравствует», бесславно слезал с трибуны. Сейчас он овладел вниманием полупьяной толпы и казался себе народным вождем.
– Бей… Жги… Ломай… мать иху так… Управителя на костер…
– На костер управителя… на костер…
– Товарищи! – крикнул Вавила и встал у копра, пытаясь унять погромщиков.
– Бей его! Бей! – исступленно кричал студент. – Я его знаю. Он полицейский!
Кто-то толкнул Вавилу.
Пьяные незнакомые люди, возбужденные буйствующим студентом, могли и убить. Лушка метнулась к Вавиле. Затем к дяде Журе и неожиданно для себя вскочила на бревна и, подняв крепко сжатые кулаки, закричала, старясь перекричать толпу.
– Дружина, к Вавиле в ружье!
Дружинники строились возле Вавилы. Ружей нет. На митинг шли – не на бой. Но вид спокойно стоящей дружины отрезвил людей. Притихла толпа. Вавила подал команду:
– Цепью охватывай шахту… Растаскивай загоревшиеся доски… Туши! – и обернулся к обескураженной пьяной толпе приискателей. – Товарищи! Шахта-то наша! Как же можно жечь и ломать свое?
– Не верьте ему. Он контра… Он немецкий шпион! Он предатель… он вор, – бесновался студент.
Приискатели, видя Журу, Лушку, пришедших товарищей, притихли. Вавила одним прыжком вскочил на бревна.
– Товарищи! – загремел его голос. – Оглянитесь вокруг себя. Сопки, тайга, каждая лесина в тайге, каждая капля воды, что бежит в Безымянке, каждая золотника в шахте и каждый гвоздь, забитый в копре, – все теперь наше. Мое, дяди Журы, Тараса, твое, Поликарп. – Вавила продолжал называть имена и каждый раз повторял – Твое это все. Понимаешь? Твое. Так зачем это жечь и ломать?
Его самого охватило новое ощущение. Он сам по-но-ному воспринял горы, дорогу, шахты, и только теперь начинал сознавать себя хозяином каждой крупинки в стране.
– Брось демагогию разводить, – закричал долгогривый. – Буржуйский защитник. Довольно попили народной кровушки эти шахтенки. Кроши их… руби, жги магазины, а буржуйскому блюдолизу морду квась.
– Стой-ой! – дядя Жура схватил за ворот студента, тряхнул его и отбросил в снег. – Жги, если хочешь, свои штаны, а наше не тронь. Всехнее это теперь. Всехнее, говорю. – Студент пробовал вырваться, что-то кричал, но Жура ткнул его лицом в снег.
Недавно бушевавшие приискатели виновато чесали под шапками. Кто-то стукнул студента. Другие кинулись тушить костры. Дядя Жура с десятком дружинников бросился к магазину. Высокий, худой, он размахивал руками и кричал приисковым бабам, тащившим продукты из магазина:
– А ну-ка, Матвеевна, так твою тетку, ложи сахар в кучу, не то по шее сподобишься… Ложи, говорю! Пелагея! Куда потащила ситец? Сюда ложи!
На порог магазина вышел приискатель в желтом, продранном на боку полушубке, огромная шапка из пегого барана сдвинута набекрень.
Эх, попик старенький, конопатенький, выгонял самогон – святой, сладенький,—
притопывал ногами, обутыми в необъятные, тоже пегие валенки, и поднимал все выше и выше зажатые в руках бутылки со спиртом.
Эх, попадьюшка моя, сочно яблочко…
– Ложи шпирт в кучу, с-сукин ты сын, – перебил его дядя Жура.
– А это не хошь? – приискатель уже клюкнул порядочно и попытался показать дяде Журе фигу. – Слобода! Не жадничай. П-попадьюшка моя…
Сложить фигу мешали бутылки. Приискатель зажал их в коленях и, освободив руки, торжественно протянул к дяде Журе две волосатые рыжие фиги.
– Н-на-а, в-выкуси… Н-начальник из города сказал: пей, Роман, веселись. Первый раз за всю жисть. Стой! Пошто за ворот хватаешь. Слобода, тудыт, растудыт…
Парни из боевой дружины встряхнули пьяненького, и на снег посыпались бутылки со спиртом.
– У него еще две за поясом, – крикнул кто-то.
– В кармане одна.
– За голенищами валенок.
– Слобода, не троньте, – пытался вырваться приискатель.
– Ложи шпирт, – командовал Жура. – Эй, кто еще в магазине? Вылазь!
Куча товаров росла. Росла стайка растрепанных баб, охочих до дармового добра. Им бы бежать, скрыться от осуждающих глаз соседок, да члены боевой дружины держали их в куче. Подходил народ. Запрудил тропки у магазина, полез на сугробы.
– Митингу открывайте, – выкрикнул кто-то. – Митингу!
– Давай сюда стрекулиста, што грабить да жечь подговаривал.
– Не смейте! Я левый эсер… Мы вместе с большевиками. У нас программа почти что одна.
– Очень похоже, – отмахнулся Вавила, – мы строить, вы – жечь.
– Митинг, митинг давай, – кричали кругом.
Народ прибывал. По стародавнему обычаю мальчишки заняли крышу магазина и склада, черными птицами лепились на ветвях берез. Под ними стояла шумливая толпа приискателей. Митинговали сегодня в деревне, говорили там всласть, и все же каждый чего-нибудь да не высказал, потому и шумели:
– Митинг давай!
Лушка с трудом протискалась к Вавиле и зашептала на ухо:
– Товарищи говорят, на прииске надо выбирать особый совет.
– Я тоже так думаю, Лушенька. Приду домой поздно.
– Борщ-то остынет…
Другого довода не нашлось.
«Дочери еще не видал». – В этих думах упрек и тихая грустная гордость: – «Вот он какой у меня».
Пока бегала к Аграфене в землянку за дочерью, митинг у магазина уже начался. Выбирали приисковый совет и рабочую контрольную комиссию.
– Вавилу, Вавилу, – кричали вокруг, – он объездит жеребца-управителя.
– Дядю Журу! Он шибко в помощь будет.
– И Егоршу туда же… В это самое… в контролеры.
Пронзительный женский голос выкрикнул нараспев, как ау-у в лесу:
– Лу-ушку-у-у.
6.
Пышет теплом от зеленого бока локомобиля. В кочегарке домовито пахнет горячим маслом. Привычно все это, каждое утро забегают сюда перед сменой погреться, а сегодня сразу же после митинга советчики и контролеры ушли в кочегарку сговориться, с чего начинать и уяснить, кто они теперь сами.
Вавила достал лист бумаги. Сел. Положил на колени кусок доски и, мусоля огрызок карандаша, начал писать: «Первое заседание совета рабочих прииска Богом-дарованного…»
Написал и задрожала рука. Вспомнился дядя Архип на снегу, залитая кровью Дворцовая площадь в Петрограде. Вспомнился старый Богданыч – рабочий из Красноярска, шедший на расстрел с песней о Красном знамени. Не дожил Михей. Сколько товарищей отдали жизнь, сгнили на каторге за то, чтобы оставшиеся в живых могли написать эти слова: «Совет депутатов». «Народный совет».
Лушка, выбрав минуту, когда умолкли вокруг, тронула локоть Вавилы:
– Перво-наперво надо узнать, сколько прииск золота намывает.
Егор одобрительно взглянул на Лушку: «Башковитая баба», – и поддержал:
– Правильно. Это первой строкой, Вавила.
В кочегарке народу – ухо не почесать. Возле топки, вокруг зеленого котла локомобиля, расселись депутаты и контролеры. Остальные стояли за стенами, по колено в снегу. Оттуда подавали советы, и трудно понять, где депутаты, где их товарищи приискатели.
– Вавила, робята… запишите, пошто это бонами платят? Ихние боны уличны девки уже не берут.
– А ты по девкам не шибко, когда баба дома. Эй, Парасковья, слыхала, как твой мужик пробивается?
– Вот я ему, супостату… А про боны-то запиши… Ей-ей, их никто не берет.
Спор из кочегарки перекинулся на улицу, долетел до конторы. Управляющий отпрянул от окна и, крестясь правой рукой, левой ощупывал в кармане пистолет.
– Беспорядки-с, – посочувствовал счетовод. – Если такое-с продлится неделю-с, Аркадий Илларионович за убытки головы оторвет-с.
– М-мда-с…
7.
Зимние тропки узки, и в контору депутаты и контролеры шли длинной черной цепочкой.
Лушка смотрела на пихты, тонувшие в сумраке вечера, на тусклый огонь в окошке конторы, на надшахтный копер, темневший на фоне серого снега. Все показалось ей особенным, новым.
«Петь не таясь? Жить не таясь? Неужели такое бывает?» Не будь дочери на руках, пустилась бы в пляс, как на свадьбе с перестуком подборов, с криками: эх-ма.
За Лушкой шли Аграфена, дядя Жура. Егору казалось, что весь необъятный мир идет сегодня за ним по дороге. Все по плечу сегодня, даже самое невозможное.
С пением, солеными прибаутками ввалились в контору, куда еще утром входили с опаской. На ближнем столе тускло светила керосиновая лампа с привернутым фитилем. Конторщик и управляющий стояли, полуприкрытые шкафом.
– Не подходите… не подходите, – повторял управляющий.
За спиной он держал револьвер. Из коридора напирали люди, Оттуда слышались песни и крики.
– Гражданин управляющий, – Вавила старался сказать как можно успокоительней, – мы пришли с миром. Мы совет депутатов рабочих и рабочие контролеры.
Чуть давя на курок револьвера, управляющий отступил в угол.
– Очень рад, очень рад. Чем могу вам служить?
Лушка отлично знала, что за этим обычно следовал удар кулаком по столу и крик: «В-вон… пся крев». И сейчас управляющий сжал кулак, но не ударил по столу, а, опершись о столешницу, повторял, задыхаясь от зло-бы: «Очень рад… очень рад…»
– Гражданин управляющий, Богомдарованный остается пока у Ваницкого, а вы остаетесь его управляющим. Работайте как работали, но мы будем проводить свой рабочий контроль. Делайте раскомандировку, намечайте забои к отработке, но согласуйте распоряжения с нами.
– О, матка боска!..
– Съемку золота делать только при нас.
Управляющий дернулся.
– Хозяин голову с меня снимет.
– Нанимать и увольнять рабочих будете только с нашего разрешения.
Хотелось крикнуть привычное «во-он», да рот будто кашей забит. Внезапно его осенило.
– Прииск убыточен, господа приискатели. В последнее время золото всюду пропало.
Прихотливо золото. То его как насыпано в шахте, где ни копнешься – везде оно есть. Тысячи тачек, породы за смену – и у конторы зальется звоном колокол, извещая о новой пудовой съемке. Радуйся, приискатель, хозяйскому счастью! Конкуренты, страшитесь!
День за днем звонит колокол на вечерней заре, и вдруг золото «обрезает». Закрывается прииск. Бурьяном зарастают дорожки, ступени землянок.
Сжимается сердце у приискателей. Он, прииск, убил Михея, отнял силы у Егора, Федора, Аграфены и сотен других. Сгинул Иван Иванович. Час назад прииск сжечь хотели, а повисла над ним угроза и жаль его, прииск. Жаль, как живого. Как друга. В нем ведь частица себя самого.
И прииск теперь не хозяйский, а свой!
В коридоре сразу же стало тревожно тихо. Управляющий достал из кармана охотничьей куртки портсигар карельской березы. На крышке начеканены золотые тачка, бутара, лопата, кайло. Каждая с ноготь, но сделаны так, что дощечки видны на бутаре. Подарок Ваницкого. Прикурив папиросу, с наслаждением затянулся ароматным дымком.
– Так-с, гражданин председатель комиссии, долгов у нас – счесть не могу… А золота нет, – развел руками. – Цены растут, налоги растут. Если вы, новые хозяева, хотите видеть Россию могучей, сильной, а не подсобным огородом Европы, добейтесь коренного перелома в отношении государства к промышленности. – Говорил тихо, медленно – Поймет ли Россию новая власть? Услышит ли вопли России?
Вавила поспешил успокоить:
– Поймет и услышит.
– Дай бог. Если такое свершится, я упаду перед ней на колени и буду служить ей до гроба. Есть много вопросов, которые нельзя решить без народа. Я понимал это раньше, но не видел тропки к рабочему сердцу. Гражданин председатель, я думаю, мы найдем с вами общий язык. Завтра с утра и начнем…
Дядя Жура, Егор, Лушка поднялись. Вавила остался сидеть.
– Хорошо. Но сейчас предъявите нам кассу и конторские книги. Администрация несколько месяцев не платит рабочим, и нам надо знать: почему? Сколько денег в кассе конторы?
– Так, так, – согласно кивал Егор.
– Наличие кассы – это коммерческая тайна и ее разглашение… – И тут хлопнул себя по лбу: – Господи! Передо мной же новый хозяин. Вавила… гм… ваше отчество?
– Агафонович.
– Спасибо. Садитесь, пожалуйста. Вы вправе не верить мне, но поймите, я такой же поденщик, как вы. С малых лет. Вот таким, – управляющий показал чуть выше колен, – меня уже таскал за вихры мой первый хозяин. Своего у меня только вот, – показал на рубашку. – Вы продаете Ваницкому руки, а я ум продаю, душу ему продаю. Я, честное слово, не зверь. Я просто цепной пес Ваницкого, вечно голодный и поэтому злой. У меня мать старушка, сестра-горбунья, два брата, жена. Я всех должен кормить, одевать, платить за квартиру, прислугу, ученье. Я ненавижу Ваницкого больше, чем вы, ибо должен перед ним пресмыкаться. Поверьте мне… Я искренне рад… Мы будем дружно работать. Но сейчас уже поздно…
«Гладко поет. А может быть, его слова правда? Он и верно поденщик: может быть, верно мы найдем с ним общий язык и будем дружно работать?» – Вавила вспомнил, как искусно обманула его Евгения. – «Они умеют и Ваньку валять, когда надо, и Лазаря петь. Но нельзя всем не верить. Он прав в одном: уже поздно. Люди устали. Делами лучше заняться с утра».
– Вы мне все же не верите, – вздохнул управляющий. – Дело ваше. Вот вам ключи от сейфа с золотом, от кассы. Вот запасные. Печать. И все же мой вам совет начинать с утра. Чтоб не грызло сомнение, оставьте в конторе своего человека.
Расходились по домам поздно. Луна над горами слепила и горы виделись близкими-близкими и, казалось, сами светились холодным мерцающим светом, как огромные светляки, а ложбины и теневые стороны были иссиня-черными, будто бездны изрезали этот сверкающий мир.
– Постоять бы так, поглядеть, чтоб навек эту красоту запомнить, – сказал Вавила, остановившись. – Сегодня особое все. Неповторимое. Даже горы…
8.
Лушка ждала у двери.
– Наконец-то, – прильнула к Вавиле. Так можно стоять вечность, лишь бы чувствовать близость любимого человека, лишь бы рука его ласково и порывисто гладила щеки, лоб. – Родной… Настоящий… и самый, самый… – дух замирал от счастья, от гордости, что Вавила вернулся и стоит с нею рядом. – Раздевайся, садись скорее за стол, я борщом тебя накормлю….
– Подожди… – и обнял Лушку так, что она ойкнула. – Больно?
– Хорошо! – полузакрыв глаза, глотнула воздух. – Я тебя целую жизнь ждала.
– Повернись-ка к свету… Похудела ты. А глаза… Такими я видел их каждый вечер, когда становилось совсем тяжело.
Лушка засмеялась счастливо.
– Честное слово? Неужели так любишь? Ты дочь еще по-хорошему не видел….
Распеленав Аннушку, отклонилась в сторону, не спуская с Вавилы глаз, ждала приговора: «Нахмурился? Сына ждал».
– Можно на руки взять?
– Разбудишь… И пусть. Пусть увидит отца.
– Подожду до утра. Хорошая дочь!
– Правда? Родной мой…
Смущенно уткнулась в широкую грудь Вавилы, затеребила пуговку на вороте его гимнастерки.
– Ох и борщ у меня, – чуть виновато: – Утром хороший был. Но все равно я налью.
Поставила на стол миску с борщом, подала ложку, хлеб и села напротив.
– Как борщ?
– Очень хороший.
– Спасибо тебе. Ты о чем задумался?
– Луша, на митингах я рассказывал людям про революцию и свободу. Видел, как плакали люди. А только сейчас, обняв тебя, сам первый раз не умом, а сердцем почувствовал: да, мир, свобода! Я дома. Рядом жена, дочь, и не нужно мне прятаться.
9.
Егор сидел на нарах, поджав под себя разбитые дорогой ноги, и гладил, уставшие ступни. Петюшка спал у стены. Капка с ним рядом. Ждали отца и уснули.
Тепло на душе у Егора.
– Аграфенушка, новая власть сарынь нашу грамоте станет учить. Грамоте, Аграфенушка. Может, Петюшка по грамоте. самого Кузьму пересилит? А? Видала, куда я мечтой, залетел. А все это сделал агромаднейший человек! В нашей землянке крышу проткнет головой. Быка поднимет одной рукой. Ленин его зовут… Год назад он сказал: как революцию сделаем, так, грит, сибиряки подмогните хлебом. Я-то запамятовал малость, как он про нас говорил, а Вавила все шибко о хлебе-то помнит.
– Ты про себя расскажи. – Закончив уборку, Аграфена присела на краешек нар, подперла рукой подбородок. – Тяжело, поди, было на степи.
– Кого тяжело? Запросто. – Празднично на душе сегодня и не хочется вспоминать неудачи, когда опускались руки и градом сыпались сухие мужицкие слезы.
10.
Жена Кирюхи лежала, вперив глаза в темноту, в красный угол, где висели иконы, и спрашивала: «Пошто мир-то так поздно пришел? На год бы пораньше и Киря мой целым вернулся».
Не получала ответа, но с каждым вопросом что-то чуть-чуть прояснялось.
– Господи, кому была нужна Кирюхина рука?
Спросила и самой стало страшно.
11.
Ночью в рабочем бараке стены дрожат от тяжелого храпа, а сегодня нары пусты.
– Дядя Жура, кака она будет, слобода-то?
– М-м… Слобода и все!..
Сколько о ней мечтал. Видел ее. А как объяснишь другому?
Посреди барака стоит большая железная печь. На ней два ведра с густым, почти черным смородишным чаем. Кружку за кружкой черпают мужики запашистый чаек, схлебывают, обжигаются, дуют. Не спать же в первую ночь народной власти.
– Чудно, – пожал плечами седой приискатель, – утресь шел на работу – горы вокруг, как тюремные стены стоят. Взглянул я на них и болью душа загудела: не уйти никуда мне от гор, тут и помру. Митинг прошел и горы-то стали мои. Никуда мне не надо от них бежать. Прииск-то мой. Да што там горы и прииск. Третьего дня управитель мне морду расквасил. Я утерся и шапку снял, благодарствую, мол, за науку. А сегодня морда моя и не тронь ты ее. – Помолчал и повторил, покачав головой: – Сколь лет землю топчу, а впервые морда моя.
12.
Ночь над Сибирью. Лакеи погасили в коммерческом. клубе огни, и только в буфете горят в канделябрах благовонные свечи. Полумрак по углам. На столиках кофе, коньяк в малюсеньких рюмочках, чай. Около двух часов ночи на телеграф поступают новости из Петрограда. Тогда в клубе раздается звонок телефона и телеграфист сообщает: «Поступила депеша».
До звонка еще минут тридцать.
Щеголеватый владелец каменноугольных копей Михельсон в черном в полоску костюме, бородка клинышком а ля дипломат, золотое пенсне на тонком носу, отхлебнул кофе из изящной китайской чашечки.
– В ту проклятую ночь меня разбудила телеграфистка и сказала, что в Петрограде власть захватили большевики. Я попросил не тревожить меня по пустякам и наказал: поступит сообщение о конце большевистской затеи, мне не звонить. Положительно был уверен, что большевистский путч – на пару часов. А время идет…
– Не видно конца, – простонал коротенький пухленький Петухов. – Его паровые мельницы снабжают мукой половину Сибири.
Второв – владелец универмагов от Тюмени до Тихого океана, длинный, желчный, с бьющимся желваком на щеке – отхлебнул коньяку, процедил сквозь сжатые губы:
– Юродивый Лука видел сегодня во сне…,
Ваницкий резко встал, подошел к соседнему столику и заговорил очень медленно, как говорил всегда, стараясь донести до слушателя особенно важную мысль.
– Господа, ни юродивый Лука, ни преподобная Марфутка нам не помогут. Большевики дали народу землю и мир. Поймите, господа, это очень серьезно. Мир!.. Земля!.. Это мечта миллионов людей! Нам нечего противопоставить большевикам.
Второв всплеснул руками:
– Аркадий Илларионович договорился до того, что большевики чуть ли не выразители чаяний России.
– Не чуть ли договорился, господин Второв и господин Михельсон, а сказал совершенно ясно: да, они выразители чаяний русского народа. Это надо понять и не юродствовать вместе с пропойцей Лукой. Большевики останутся у власти на годы, если мы не встанем на их пути. Мы – капиталисты и коммерсанты. Большевики едят хлеб, господин Петухов, им нужен уголь, господин Михельсон, им нужен ситец, галантерея, ботинки, милый мой Второв. Каждый куль муки, размолотый на мельнице, – помощь большевикам.
– Но каждый размолотый куль приносит мне деньги, – выкрикнул Петухов.
Аркадий Илларионович даже не сделал паузы, только пристукнул ладонью по спинке стула и продолжал:
– Как и каждая добытая вагонетка угля на шахтах господина Михельсона. Друзья мои, недаром одним из первых декретов нового правительства был декрет о рабочем контроле. Настал момент делать выбор. Или продолжайте молоть зерно, добывать уголь, торговать железом и ситцем – и через год вам самим придется работать. Или заморозьте большевиков без угля, заморите их голодом. Другого пути я не вижу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1.
Сон густым, теплым суслом обволакивал Лушку. Она тонула в нем, а в подсознании росло привычно горькое: надо вставать. Не просыпаться, – это будет позднее, – пока что только вставать.
Не открывая глаз, сбросила с плеч одеяло. Сунула ноги в валенки, поежилась зябко и, только присев на корточки у камелька, открыла глаза. Иначе печурку не разожжешь. А открыв глаза, увидела на подушке голову Вавилы и занежилась в думах. – «Он здесь. И завтра здесь будет. Свобода пришла!» Вслух сказала:
– Все теперь другое будет!
Проснулся Вавила и, услышав Лушкины слова, рассмеялся:
– Правильно, Луша: люди другими станут и на мир другими глазами смотреть будут. Ты права, дорогая хитрушка: свободный человек все видит иначе: и горы, и людей, их прически, одежду и песни другие поет.
Гудок локомобиля напомнил, что начинается день. Первый день работы по-новому.
Наскоро перекусив, Вавила вышел на улицу. Справа и слева на снег ложились красноватые отсветы окон землянок. Хлопали двери, и люди появлялись, казалось, прямо из-под сугробов. Кто шел к шахте, кто сразу на лесосеку в тайгу, кто на конный двор, чтобы запрячь лошадей.
– Эй, Вавила, погодь! – окликнул дядя Жура. – Я нынче всю ночь продумал, как это будет сегодня?
Что-то новое в облике Журы. Вроде выше он стал, распрямилась спина. Голову поднял. Ба! На нем новые суконные брюки, те самые, что он надевал только на праздник.
– Работну я сегодня, как в парнях не робил. – и еще распрямился, еще выше стал. – Вавила, золотой ты мой человек, для меня сегодняшний день… вроде раньше вовсе и не жил. Жалко, старуха с сыном не дожили. Впервые в жизни на себя иду работать! Смотри, а в конторских окнах темно. А нут-ко идем, зададим управителю перцу!
Ступеньки крыльца припорошены снегом и не видно свежих следов.
– Спит еще. Безобразие какое! – Вавила взбежал – на крыльцо и толкнул в дверь, но она оказалась не заперта. За ней – золото, деньги и вдруг все открыто…
– Видать, нализался вечор, – успокоил Жура. – Идем.
Вавила нарочно громко хлопнул дверью. Ждал, что сорвется с постели управляющий, закричит их караульный приискатель. Может статься, управляющий даже выстрелит с перепугу. Нет, тихо в конторе. Дядя Жура позвал негромко:
– Ге, ге, утро уже. Рабочие ждут! Кто на дежурстве? Тарас?
Тишина. Стук часов раздается, как чьи-то шаги.
Дядя Жура полез в карман за кресалом.
– Огонь надо вздуть.
– У меня спичка есть. – Сняв шапку, Вавила пошарил в подкладке и вытащил серную спичку.
– Зажигай скорей, – зашипел дядя Жура. – У меня жировушка шахтовая с собой и сала набито на целый день. Эй, Тарас! Отзовись.
Затеплилась жировушка и Вавила увидел груду страниц из конторских книг на полу, а в углу – черный зёв пустого сейфа. А рядом, в глубоком рабочем кресле, уронив голову на плечо, мирно сопел Тарас.
Жура осматривал пустой сейф, а Вавила тряс за плечо Тараса.
– Эй, проснись, наконец… Что случилось?
Тарас, не открывая глаз, сбросил руку Вавилы и провел рукой по лицу, как паутину снял.
– Сказал, пить больше не стану и баста… За Ленина выпил… За Вавилу не погнушался… За это самое… за слободу… и будя. Я часовой. Мне нельзя пить.