Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
– Як тебе, тетка Дарья, с большой докукой. Иннокентия в насилии обвинили, как думать, правда это?
– Дык, Ксюшенька, кто его знат. Парень-то Кешка вроде смиренный и уважительный, в Ульке своей, вроде, души не чает, да чужая душа потемки. Свидетели есть.
– А не видела ты, тетка Дарья, в этот вечер учителку где-нибудь?
– Учителку в тот самый вечер? Нет, чего не было, того не было. Ты зайди к Фекле. Она, вроде, видала ее.
И бежала Ксюша к Фекле, от нее к Вавиле. От Вавилы к дяде Савелью. От Савелья к дедушке Явору и снова к Вавиле. В Васину берлогу ходила несколько раз, а после обеда снова пошла по селу. На этот раз не одна, а с Вавилой и Егором.
Под вечер, закончив обход, Вавила пришел к Борису Лукичу.
– По делу о краже соли и насилии над учительницей у меня новые данные есть.
– Какие еще? Нам и этих достаточно. Может быть, митинг еще соберем. И не могу я сегодня: поясницу всю разломило.
Не уговорить Лукича. Но тут из каморки вышла Евгения Грюн.
– Здравствуйте, товарищи. Вы получили новые сведения про Иннокентия? Молодцы. Интересно, обвиняют они его или защищают?
– А это еще разобраться надо. Одно вам скажу, дело много сложнее: тут и другие замешаны, только кто, я сейчас не пойму. А если бы вместе пошли, мы, возможно, разобрались бы.
Евгения исподлобья осмотрела Вавилу. Хитрит? Что он мог узнать? Тряхнув копной рыжих волос, она сказала решительно:
– Хватит, Лукич, хандрить. Одевайтесь и – в путь. Идемте, товарищи.
– Может, прихватим Ксюху для верности, – шепнул Вавиле Егор.
– Молчи. Она пусть покамест в тени останется, Вавила с Егором привели Бориса Лукича и Грюн к поскотине. Там, вдали от дорог, среди зарослей дикой солодки, высился холмик. Под холмиком – дыра, завешанная грязной дерюгой.
– Вася, – позвал Вавила.
Откинув дерюгу, из землянки, как из медвежьей берлоги, вылез подкидыш Вася, сутулый, волосы – что взлохмаченный сноп переспелой гречихи, рубаха в заплатах. Взглянул исподлобья на Грюн, на Бориса Лукича. Отвернулся. Уставился на свои босые ноги и обратился к Вавиле:
– Кого тебе снова? Я же сказал…
– Повтори Лукичу. Это очень важно, и мы все тебя просим.
– Кого ж повторять? Дал мне мужик куль, в нем што-то хрусткое, вроде соли и велел отнести его к Иннокентию, положить ему в сенцы: подарок, мол, Кешке, клади, штоб никто не видел. Я отнес и гривну от мужика получил. Вот и весь сказ.
– Вася, а кто тебе дал этот куль? – Борис Лукич всегда был добр к Васе, а сейчас даже коснулся его заскорузлой руки. – Это, Вася, нам надо знать.
Сложная работа шла в голове у Васи, и он искоса, не то вопросительно, не то сомневаясь в чем-то, смотрел поочередно в лица Бориса Лукича, Грюн, Вавилы.
– Покаялся, а имени не скажу. А што я куль принес к Иннокентию, на кресте поклянусь, – и вынув из-за пазухи грязный гайтан, вытянул маленький погнутый крестик, перекрестился на него.
– Какая мерзость, – возмутилась Евгения. – Кому это нужно устраивать провокации против честного чело– века? А может быть, Вася лжет?
– Я? – захлебнулся от гнева Вася. – Да если на то пошло!..
– Нет, нет, – перебил Борис Лукич. – Я знаю Васю давно, он не лжет никогда.
Вавила в тот раз ничего не добавил и молча повел Грюн с Борисом Лукичем на дальний конец деревни.
– В тот самый вечер, в который учителка сказывает, будто ее Кешка рыжий снасильничал, мы ее видели, – говорила тетка Феклуша. И муж ее, потерявший дар речи на фронте, молча кивал головой: так, мол, и было. – Еще с нами ехали девки. – Подошла к двери, крикнула – Катька, Параська, подите сюда. Садитесь, и ежели я в чем ошибусь, так поправьте мать. Значит, солнце садилось, мы ехали, а за поскотиной учителка наша цветы собирала и пела про какой-то камин.
– Камин, мамка, камин. Ты сидишь у камина. Это песня такая есть, она и нас с Параськой этой песне учила, да уж шибко трудно запомнить.
– Стало быть, у камина, а солнышко аккурат закатилось: неужто б мы раньше с покосу поехали. Так как же эй, девки, прочь из избы, займитесь чем во дворе! Так как же Кешка мог на погосте в этот вечер насилить, ежели погост-то на другой стороне села. До погоста оттеда не меньше пяти верст. Шибко хорошая девка учителка, но напраслину говорит. Ежели и напал на нее, так вовсе не на погосте.
– И не Иннокентий, – добавил Вавила. – Он весь день, в том числе и на закате, под тулупом на печке от лихорадки дрожал.
7.
Обратно шли через чистое поле. Вдали свинцовая озерная гладь. Перед нею ряд низких черных избушек. В вечернем сумраке они еле видны, и ближе домишек – роща высоких берез.
– Эсеры, большевики, кадеты, – говорила задумчиво Грюн, – у всех своя программа и каждый уверен, что только они правы. – Вспомнился разговор с Ваницким о правде Ленина, но Грюн постаралась поскорее его забыть. Он вызывал сомнения, слова потеряют свою убедительность и цель не будет достигнута. И Грюн продолжала уже для Вавилы – На востоке люди молили и до сих пор, наверное, молят бога: «Дай мне силы смириться с тем, что сильней меня, дай мне силы, чтобы бороться с неправдой, которая мне по силе, а самое главное – дай мне мудрость, чтобы правильно оценить, что мне по силам». А я бы добавила… и дай мне мудрость не ошибиться в выборе правды.
– Много вы знаете, прямо, зависть берет. Но это все философия. Вы намекаете, что, дескать, я недостаточно мудр и не вижу, где правда, а если и вижу, то не могу соразмерить сил.
– В общем, примерно так.
– А я отвечу словами, которые слышал на каторге: рожденный ползать – летать не может.
– Вы грубите.
– Меньше, чем вы, называя меня слепцом и глупцом. Я помню, вы женщина.
Грюн оглянулась. Этого упрямца словами не пересилишь. И сказала с чуть приметной надеждой:
– Слава богу, хоть этого не забыли. А вы изумительный следователь, товарищ Вавила, – она просунула теплую руку под локоть Вавилы. – Истина выше партийных разногласий. Теперь снова будет работать Совет, а завтра мы соберем митинг и расскажем народу правду.
– Вы действительно рады? Мне казалось, что на прошлом митинге вы готовы были меня растерзать.
– И растерзала бы. В клочья. Кости все перегрызла бы от злости, – начала было с пафосом, а потом тихо засмеялась. заговорила дружески, даже чуть заговорщически: – Милый, наивный Вавила, какой человек не придет в ярость, потерпев публичное поражение. Какая женщина не запомнит своего победителя, не почувствует к нему хотя бы элементарного уважения. Какой честный политик не обрадуется, выяснив истину?
– Но истина раскрыта не полностью. Еще не известно, кто разыграл всю эту комедию, кто заставил учительницу наговорить на себя и Иннокентия?
– А мне кажется, это самое легкое. Вы не обратили внимания, что в селе появился одноглазый купчик с кавказским орлиным носом, бровями, как нитки, и толстыми губами кержака.
– Сысой?
– Да, его зовут, кажется, так. Все это мы завтра узнаем. Эту часть следствия я беру на себя.
В березках на погосте часто затокал болотный лунь.
– Это стучит мое сердце. Послушайте. – Евгения прижала Вавилову руку к груди.
Вавила чувствовал тепло ее рук, тепло плеча и груди. Оно обжигало. Оно проникало глубоко-глубоко и рождало в груди смутный, неясный звон, желание обнять эту женщину, и вместе с тем рождалась настороженность. Слишком проста, добродушна, по-детски искрения оказалась эта известная эсерка. Она красива… Великолепна…
– Слышите, кто-то на озере крикнул?
– Это гагара.
– Но она кричит человеческим голосом… В нем тоска, желанье чего-то. Я готова закричать точно так же. Хотя человек обычно слышит в звуках природы только то, что хочет услышать.
– Это правда. Я носил на каторге кандалы, их звон всегда одинаков. Но плетешься усталый с работы и цепи звучат заунывно. Рыдают. Ясным утром идешь по тайге на работу: пахнет смолой, пичужки поют-заливаются и хочется жить, хочется позабыть, что ты каторжник, радоваться солнцу, и, кажется, цепи звенят бубенцами. Порой даже нарочно звонишь.
– Да вы настоящий поэт, дорогой мой Вавила! Скажите, а женщину вы можете полюбить? Ну, такую, как я?.. – и неожиданно зашептала с непритворной тоской – Тьма, ты идешь по душной ночной пустыне. Жажда томит. Усталость бросает на землю, и вдруг впереди огонек. Человек! Я люблю решительных, смелых и ненавижу слюнтяев. – Евгения положила руку Вавиле на плечо. – А вы такой обжигающе сильный…
8.
– Всех, всех, Иннокентий, нашли. И кто учителку на закате за озером видел, и кто соль, вам подбросил. Все, все теперь ясно. Так не кручинься больше. – От теплого чувства, – что сделала доброе дело, что отыскала себе друзей, Ксюша сама протянула Иннокентию руку. С Ульяной просто: обняла ее Ксюша. – Больше не плачь. Все устроилось лучше некуда. Ну, я побегу, а то хозяева меня, наверно, в три шеи погонят. Утром коров прогнала в стадо, а кто их доил вечером, кто огород поливал – и не знаю. Ох, попадет мне.
Рванулась бежать, но Ульяна задержала Ксюшины руки.
– Ты помнишь наш разговор?
– Это о чем?
– О моем плямеше. Ты и так мне уже за сестру.
Покраснела Ксюша и отвернулась. Как ответить Ульяне? Чем дальше, тем сильнее по Ване сердце болит. Но Ваню нужно забыть. Ульянин племяш, видно, хороший парень. Надо устроить жизнь, вековухой не проживешь, а после Ванюшки Ульянин племяш лучше всех. Да третьего дня специально забежала к Ульяне под вечер. Рассказывала про прииск. И так, будто между прочим:
– Живут у нас там Серафим и Павлинка. Душа в душу, глядишь, не нарадуешься. Он ей и дрова наколет, и воды наносит, и все: Павочка. И вдруг мрачнеть начнет. Все знают – беда пришла. День мрачен, на Павлинку искоса смотрит, второй, а на третий напьется и бить ее, всяко ругать ее примется. Поставит на колени, пинает и дуром кричит: «С кем путалась до свадьбы?» – «Я ж тебе объясняла, – рыдает Павлинка, а он бац ее, бац и кричит: «Мало что объяснила. Загубила ты мою молодость».
Рассказала тогда и примолкла.
– Конешно, – сказала Ульяна, – какой же мужик нашей сестре простит потерю девичества. Тверезый, бывает, молчит, а пьяный… чем больше любит, тем больше звереет. Таков их мужицкий нрав.
Такой был у них разговор третьего дня. Сейчас Ксюша вырвалась от Ульяны, сказала в дверях:
– Извинись, Ульяша, за меня, поклонись ему низко-низко, но скажи – пусть ищет другую.
– Пошто! Ему лучше не надо.
Выйдя, смахнула Ксюша слезу и побежала к дому.
В горнице свет. Зашла тихо.
– Ты это, Ксюша?
– Я.
Ожидала ругани: такая-сякая, хозяйство забросила, бегаешь где-то. Клавдия Петровна вышла из-за стола, прибавила света в керосиновой лампе и, сжав ладонями Ксюшины щеки, долго смотрела ей прямо в глаза.
– Милая моя, – сказала Клавдия Петровна, – Как ты. вступилась за Иннокентия. Молодец. Мне Боренька все, все рассказал. Он сердится, что из дома бегаешь, а я довольнешенька, что дочка моя такая добрая, такая к людям участливая. А по Рогачеву скучаешь все?
– Скучаю, Клавдия Петровна.
– М-мда… – тихо сказала Клавдия Петровна и отошла.
9.
«Ты в моих лапках», – думала Грюн, прижимаясь к груди Вавилы.
Это было последнее, что она подумала более или менее хладнокровно, с обычной иронией. Наверное, она слишком крепко прижалась к груди Вавилы, слишком близко к нему подошла, и обычная ясность мысли оставила Грюн. Завертелись перед глазами Яким Лесовик, Ваницкий, зовущий в любовницы и не желающий жениться… Замелькали другие мужчины – усатые, бритые, то в костюме, то обнаженные, и волна сладкой пьянящей дрожи охватила Евгению.
– Вавилушка, милый, ты сильный., хороший… Идем скорее от людей. Посидим. Посмотрим на воду… Прохладно стало… накинь мне на плечи пиджак. Бориса Лукича и Егора нет, они свернули на тропку. – Чуть привстав на носки, с силой обняла шею Вавилы и с еще большей силой впилась в его губы.
Вот она, жизнь. Красивая, стройная женщина обняла твою шею. Дрожат ее плотно прижатые губы, дрожит ее плотно прижатое тело, то напряженное, сильное, как пружина/то слабеющее и скользящее вниз. А вокруг разливается теплая сочная ночь, с тысячью дразнящих запахов, звуков.
– Вавила… дорогой мой… целуй, – расстегнула кофточку на груди и запрокинула голову.
Вавила прижался губами к обнаженной груди Евгении. Как она чудно пахнет. Степью… здоровьем…
Увиделась Лушка. Она смотрела Вавиле прямо в лицо и глаза ее круглились от боли.
Руки Вавилы по-прежнему сжимали талию Грюн, но губы уже ничего не ищут на ее теле и голова поднята. И тут мелькнула мысль: учительница?! Это, может быть, и ловушка?
– Целуй, целуй жарче, – шептала Евгения обвисая.
– Поздно. Нам надо идти.
– Никуда нам не надо. До утра далеко.
– Товарищ Грюн… – попытался крепко поставить ее на ноги и тут почувствовал резкий удар по щеке и следом другой.
– Мерин… евнух… каплун… – кричала Евгения. – Распалил, даже кровь закипела, а теперь по домам! Не мужчина ты, а…
Вавила повернулся и быстро пошел к селу.
В теле неприятная слабость. Но почему мы оказались одни? И все же нельзя бросать женщину ночью, в степи. Крикнул:
– Товарищ Грюн… – Степь молчала. Позвал еще несколько раз. Только тогда послышался отклик. Совсем недалеко.
– Я здесь.
Подошла запыхавшись.
– Дайте мне честное слово, весь этот вечер… ночь останутся между нами.
– Даю. Безусловно.
– Боже, какой все же вы человек, – и, кажется, добавила: – Ну счастлив был твой бог.
Вторую фразу Вавила не расслышал, потому что в степи раздался длинный пронзительный свист. Рядом, чуть в стороне – другой. В степи, безусловно, кого-то искали.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1.
Поздно ночью в конторе господина Ваницкого, что стоит против церкви в селе Камышовка, в дальней маленькой комнате сидели Сысой, Горев, Борис Лукич и Евгения Грюн. Две кровати – Сысоя и Горева, небольшой стол, застеленный грязной газетой, керосиновая лампа под зеленым стеклянным абажуром.
– Что творится у вас в Камышовке, – выговаривала Грюн Борису Лукичу. – Произвол большевистских насильников. Совдеп освободил крестьян от долгов господину Ваницкому, производит раздел земли. Какая-то девка, живущая у идейного эсера Бориса Лукича Липова, производит следствие и рушит все наши планы. Остается последнее – митинг. Борис Лукич, вы, кажется, недовольны? Вы не согласны с законами революции?
– Где они, эти законы? Я пытался найти их, защищая проданную девушку, и не смог. Я пытался…
– Засадить меня, да руки оказались короткими, – расхохотался Сысой.
– Значит, вы не согласны с установками нашей партии? – гневалась Грюн. – Переметнулись к большевикам? Как бы мне не хотелось говорить речь над могилой столь любезного мне Лукича. Но могу. Товарищи, вы стоите над отверстой могилой идейнейшего эсера, убитого злодеями большевиками.
– Что вы от меня хотите?
– Беспрекословного подчинения партии и искоренения большевистской заразы в вашей деревне. Выполнения нашего плана. За революцию вы или против нее?
Воздух, как патока, вязкий. Набатом стучал в голове Бориса Лукича вопрос Грюн: «За революцию или против нее?»
«Мне, старому члену партии, каторжанину, задает такой вопрос девчонка?.. И еще угрожает убрать с дороги как предателя. – Борис Лукич еле сдерживал возмущение. – Да, конечно, она может выполнить эту угрозу, но недостойно мужчины под угрозой смерти поступать вопреки своим убеждениям». Если бы только эта угроза, то, конечно, Борис Лукич не мучился бы сомнениями. Грюн от имени губернского комитета поставила вопрос в лоб: с нами ты, или против нас? Он сам задавал его себе сотни раз: с кем я? С Евгенией Грюн, совестью партии, как ее называют, с Керенским – кумиром думающей России, с Брешко-Брешковской, чьи мысли освещали его путь в течение многих лет? Или с Вавилой, с Егором, не знающими ни истории, ни Гегеля, для которых, может быть, даже имена Желябова, Халтурина и Перовской окажутся незнакомыми?
«С кем же я? Душою с Вавилой, с Ксюшой и рыбаками. Но это абсурд! Настоящий революционер не может быть рабом своих чувств. Его должен вести вперед ум. А у меня, видимо, эрудиции не хватает. Я не в состоянии понять всех сложностей тактики революции. И, пожалуй, проклятый вопрос надо задать так: верю я партии? Верю уму вождя? Или верю в свои инстинкты и чувства и буду тыкаться носом, как слепой крот? У меня должно хватить мужества осознать, что я не могу разобраться во всех противоречиях революции, и должен слушать других».
Помедлив еще, Борис Лукич твердо сказал Евгении Грюн, Гореву и Сысою:
– Я с вами… И выполню все.
2.
Сегодня собирались на канатной фабрике те же солдаты.
– Вера Кондратьевна, когда же мы едем? – спрашивали они. Их более сорока.
– Похлопочите, чтоб вместе с Фадеевым нас направили. Мы с ним заместо брательников, так похлопочите за нас. Да хорошо б под Маслянино. У меня там родня.
Вера здоровалась, отвечала солдатам на их многочисленные вопросы. Поискала глазами представителя полкового комитета Ельцова, и, найдя, улыбнулась:
– Как настроение?
– Сами видите, боевое. И когда таиться-то перестанем?
– Не торопись, Ельцов, все в свое время. Говорят, и Москва не сразу строилась, – это вступил в разговор подошедший Петрович, бывший слесарь, представитель большевистской фракции комитета – Товарищ Ельцов, я уже тебе не единожды твердил: поумерь пыл.
Поднявшись на крыльцо с Петровичем, Вера, волнуясь, осмотрела солдат, вслушалась в затихавший шум голосов.
Целый месяц, три раза в неделю она приходила к солдатам или на это крыльцо, или в лабазы на пристани, или в рощу за городом. В целях конспирации место встречи меняли. Вначале приходила почти со слезами: «Что я скажу им? Как примут?» Потом шла радостно, знала: ждут с нетерпением. Готовилась к занятиям тщательно, как не готовилась даже к первым урокам в шкоде. Были и срывы. Приговилась к занятию «Аграрная программа большевиков», и вдруг вопрос:
– Вера Кондратьевна, у нас тут слушок прошел, будто Ленина германцы в запломбированном вагоне в Россию отправили. Обскажи.
Сколько было таких отступлений.
– Товарищи, – солдаты уловили волнение в голосе Веры и наклонились вперед. – Дорогие товарищи! Сегодня последнее занятие наших курсов полковых агитаторов. Я вам скажу…
Как прощаться с друзьями? Даже больше, чем просто с друзьями. От этих людей, что сидят сейчас полукругом на солнышке, зависит так много.
Сжав кулачки и вздохнув глубоко, сказала как можно спокойнее:
– Я потом… я в конце расскажу, что хотела, а сейчас вам скажет Петрович, заместитель председателя городского Совета, – и отступила.
Петрович вышел вперед, снял фуражку.
– Товарищи! Сегодня в штабе, в полковом комитете вы получите документы и поедете в деревню. Перед вами стоят две задачи огромной важности. Первое – помочь убрать хлеб, прежде всего – беднякам, семьям солдат и принести на село правдивое революционное слово. А обстановка в России, товарищи, очень сложная. Четвертого июля в Петрограде офицеры и кадеты расстреляли демонстрацию солдат и рабочих. Четыреста раненых и убитых. И в день, когда питерские рабочие и солдаты хоронили своих товарищей, газеты парижских буржуев писали, что в России эсеры, мол, и Временное правительство наконец-то взялись за ум.
Зашумели солдаты. Десятки кулаков поднялись над головами. Вера вскинула руку, прося тишины, и Петрович смог продолжать.
– Не без науськивания заграничных буржуев у нас разгромили редакцию «Правды». Хотели устроить расправу над товарищем Лениным, и ему пришлось перейти на нелегальное положение, как при царском режиме.
Двенадцатого июля новый премьер-министр Керенский ввел смертную казнь на фронте. И я вот, выборный народом, говорю перед вами и не уверен, что завтра, а может быть, – сегодня вечером юнкера не арестуют меня и не бросят в тюрьму. Или ее, – показал он на Веру. – Такая у нас свобода, товарищи. Теперь поняли все, кто имеет глаза и уши, что буржуи не отдадут власть народу. В этих условиях Шестой съезд нашей партии принял воззвание.
Петрович достал длинную телеграмму и начал читать.
«…Готовьтесь же к новым битвам, наши боевые товарищи! Стойко, мужественно и спокойно, не поддаваясь на провокации, копите силы, стройтесь в боевые колонны! Под знамя партии, пролетарии и солдаты! Под наше знамя, угнетенные деревни!..»
3.
Вернувшись домой с прогулки, Валерий сразу прошел в кабинет отца. Решил, что вечером он пойдет к Вере, пригласит ее в гости. Кто знает, может быть, она понравится маме?
«Скорей бы вечер настал. А если пойти сейчас, наверное, дома Кондратий Григорьевич…»
На письменном столе лежала открытая книга, и впервые в жизни захотелось Валерию заглянуть во внутренний мир отца, узнать, чем он дышит, живет, что он думает. На цыпочках – почему на цыпочках, этого Валерий не мог себе объяснить, – он подошел к письменному столу и взглянул на титульный лист открытой книги.
– Ф. Ницше, – прочел Валерий. – «Так говорил Заратустра».
Валерий слышал о Ницше, о его не знающей удержу белокурой бестии.
«Так вот что читает отец!»
– Итак, о чем говорил Заратустра?
Тут взгляд Валерия упал на лежавшую на столе телеграмму.
«Секретно
Петроград Главковерху Керенскому
Советы солдатских депутатов направляют деревню под видом уборки хлеба тысячи солдат агитаторов тчк Имею сведения двтч Омск отправляет деревню двадцать тысяч солдат зпт Барнаул шесть тысяч зпт всего разных гарнизонов около восьмидесяти тысяч тчк Прошу принять срочные меры запрещению подобных экскурсий тчк Настаиваю срочном создании отборных частей возможной борьбы большевиками тчк Желательно снятие фронта некоторых верных правительству казачьих частей тчк Примите искренний привет Ваницкий».
Томик Ницше упал на колени, с колен на кресло и на пол, Валерий держал в руках телеграмму и вновь читал: «Настаиваю срочном создании…»
– Приказ? Так пишет командир полка командиру роты…
4.
На этот раз народ собирался дружно. Кража из лавки, покушение на учительницу – такого в Камышовке и старожилы не помнят. Происшествия взволновали все село. А тут слух прошел: наклепали на Иннокентия. И учительница зря трясла перед сходом порванной кофтой, и мужики зря бога в свидетели призывали, что видели Иннокентия с краденой солью, и что сегодня на митинге все разъяснится. А вместе с тем станет ясно и главное – будут землю делить или нет.
Ксюша стояла у ворот. Голова повязана новым белым платочком в синий горошек. Руки спрятаны под нарядный передник в розовых звездах и такая же розовость на душе.
«С рыбаками не удалось найти правды – сидят горемыки в тюрьме, – так с Иннокентьевым делом правду нашли. Сами… может, и с рыбаками надо было самим, без правительства правду искать?»
Не тщеславна Ксюша, но приятно знать, что твоим стараньем, твоими руками добыта правда. Без подсказки Ва-вилы правду бы не найти. Но и без Ксюшиной помощи то же сыскать мудрено.
Стоит Ксюша, все подмечает, и кажется ей, будто родилась заново, свет увидела заново, стала его понимать.
Не в первый раз кажется Ксюше, что она заново родилась, заново жить начинает. У всех так случается или нет?
У крыльца потребительской лавки стоит Борис Лукич с Иннокентием.
– Кешенька, милый, веришь ведь людям, когда они крестятся. Винюсь я, винюсь. Но пойми меня, правду искал.
– Понимаю. Я б и сам так же сделал, только не так бы скоро. Перво-наперво с обвиненным поговорил.
– Гнев затмение вызвал, Кеша.
Народу все больше. Площадь гудит и солнце палить начинает. Из переулка вышли Вавила с Егором. Где они ночевали сегодня? Борис Лукич их к себе зазывал – не пошли. От конторы Ваницкого навстречу – Грюн. Что-то сказала им, рассмеялась, и они вместе пошли к потребительской лавке. Слышно, как Евгения, глядя на площадь, удивляется, что в Камышовке столько народу.
– Сейчас мы начнем митинг, – говорит она Вавиле с Егором, – Борис Лукич предоставит вам слово. Говорите, сколько душе угодно, товарищи большевики. Бейте нас, недостойных эсеров, но уговор: не до смерти.
Вавила с Егором поздоровались прежде с Ксюшей, потом подошли к Борису Лукичу.
– Борис Лукич, вы что такой бледный сегодня?
– Нездоровится сильно, – пояснил он Вавиле и отвел глаза в сторону.
Евгения очень оживлена. Черные тонкие брови ее подвижны, как крылья парящей в воздухе птицы.
Егор достал из-за пазухи потертый клочок газеты и показал Борису Лукичу.
– Читал? Вот в толк никак не возьму: кричим мы – свобода, а в Питере в рабочих из пулеметов стреляли.
Бородка Егора клинышком сбита набок и почти что легла на плечо. Недоумение, бесхитростность на лице, и руки разведены в полнейшем недоумении. Борис Лукич не спеша ответил:
– Надо было, Егор, защищать революцию.
– От кого же, Лукич, защищать? От таких, к примеру, как я? Для кого же тогда революция, милый ты человек?
Вмешалась Евгения.
– Я тебе, дорогой мой Егор, растолкую все после митинга, приходи ко мне чаю попить.
– Приду. Чай, поди, байховый будет? – покачал головой. – Эх, Евгения… как тебя величать-то не знаю, разгадай мне загадку. Одни говорят: пролетарии всех стран, соединяйтесь, а другие: пролетарии всех стран, идите на войну и убивайте друг друга. Кто, по-твоему, прав? Ответь мне от всей твоей простецкой души.
Евгения обняла Егора за плечи.
– Дорогой мой, хороший Егор, после митинга, за чашкой душистого чаю. У нас нет или, точнее, почти нет никаких разногласий.
– Приятно слышать, – Вавила протянул Евгении руку. – Давайте поднимемся сейчас на трибуну и честно осудим Керенского, войну, палачей, расстрелявших рабочих в Питере. Заклеймим их позором, как подлых убийц. Согласны?
– Открывайте митинг, – скомандовала Евгения и пошла к трибуне. За ней – Борис Лукич, Вавила, Егор, Иннокентий. Поднявшись, Борис Лукич долго мялся, странно, просяще смотрел на Грюн и, вздохнув, поднял руку, прося тишины. Лицо его еще больше побледнело, покрылось потом. Вавила невольно шагнул к Борису Лукичу с намерением поддержать его и увидел в толпе Сысоя.
5.
– Дорогие односельчане! Товарищи! – начал Борис Лукич. – Я… я… Плохо мне…
Вавила подхватил его под руку.
– Егор Дмитриевич, воды!
– Товарищи! Дорогие крестьяне села Камышовки, – подхватила Евгения звонко, не обращая внимания на Бориса Лукича, на Вавилу с Егором, что пытались свести его с трибуны. – К вам прибыли два оратора-большевика. Недели не прошло, как вы стряхнули с этой самой трибуны председателя Совета – вора, насильника. И вот к вам пришли еще два большевика. Будете слушать их? Или скатертью им дорога?
Это было так неожиданно, что Вавила не сразу и понял, о ком говорит Грюн. Только полчаса назад она говорила Вавиле: разъясним ошибку, а Иннокентия сразу вернем в председатели. Пытался оборвать речь Евгении, но вокруг трибуны пришлые хмельные бородачи. У многих в руках Вавила увидел дрючки и гирьки на сыромятных ремнях. Они шикали и кричали:
– Нашей рот зажимать?..
– Долой большевиков!
Этих мужиков встречала Ксюша, гуляя с Грюн в степи. Они нынче хмельные с утра и встали у самой трибуны.
Евгения улыбалась и с торжеством смотрела то на Вавилу, то на Егора. Она испытывала жгучее наслаждение, мстя за свое недавнее поражение. «Милый, умный Ваницкий, – думала Евгения, – как ты был прав».
Ксюша невольно остановилась. Евгения обвиняет кого-то, а должна бы оправдывать Иннокентия. Сама же вчера сказала, что все обвинения лживы. И опять обвиняет. Теперь вместе с Иннокентием и дядю Егора, и Вавилу и Ленина.
Из задних рядов, где стояли фронтовики и крестьяне в посконных рубахах, доносились возмущенные голоса:
– Дать говорить Вавиле…
– Слухаем Вавилу…
– Скажет потом, – заревели возле трибуны бывшие городовые, хмельные и толсторожие, наглые парни с длинными волосами по последней моде городских лоботрясов. Вспомнил Вавила, на первом сходе весной богатеи стояли поодаль, у церкви, отдельными кучками, а трибуну окружала сельская беднота в продранных шабурах. Теперь беднота в задних рядах, ее еле слышно. «Ловко сработала Грюн. И свидетелей Иннокентия не видно ни одного. И их сумела как-то убрать…» Он пробовал говорить, кричал, но его голос глушили горластые бородачи, окружавшие трибуну.
– Воры большевики, насильники, лиходеи, – ревели они или, заложив два пальца в рот, что есть мочи свистели.
Над головами людей вдруг поднялся Сысой. Он, видимо, встал на приготовленную скамейку и, приложив ко рту воронкой ладони, кричал, что было сил. Голос у него – словно колокол:
– Кто идет за большевиками? Шпионы да воры! Их Ленин при царе был помощником военного министра…
Ксюша увидела Сысоя и поняла: это он уговорил Васю подкинуть Иннокентию соль. Он подговорил учителку изорвать кофту. Он… Больше некому. Теперь он снова обвиняет всех, даже Ленина. Забыв про больного хозяина, она круто повернула направо.
– Насильник! Вор! – кричала Ксюша, пробираясь к Сысою. – Он врет… Он правды не знает…
– Вот здесь напечатано, – потрясал газетой Сысой. – Ленин – помощник военного министра, все наши русские планы немцам продавал. Сколько крестьянских душ загубил. Может, у тетки Авдотьи или у дяди Викулы живы бы были сыновья. А то нет их теперь. Ленин их выдал.
Плакала тетка Авдотья. Прикрывши шапкой лицо, отвернулся дядя Викула.
Ксюша видела только Сысоя. Мужики, плотно стоявшие вокруг трибуны, мешали добраться до него, и, забыв о всяком почтении к старшим, о девичьей. скромности, она расталкивала и стариков и парней, раздвигала толпу и продолжала кричать:
– Он вор… Держите его… Держите… Я сейчас морду ему издеру. Последний глаз его вырву.
– От них, от большевиков, народ везде отказался, – продолжал кричать Сысой. – В Питере на Невском расстреляли шпионов. Вот что пишет по этому делу красноярская газета «Дело рабочего». Слушайте. «Общее городское собрание меньшевиков одобряет шаг Всероссийского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, вручивших Временному правительству неограниченные полномочия в его героических усилиях спасти революцию».
– Долой их! Долой! – кричали в первых рядах.
– Дайте Вавиле сказать, – кричали сзади. – Ежели он шпион, так и мы шпионы.
– Хотите, чтоб наши церкви закрыли, а наших баб насилили прямо на улицах? – кричал Сысой.
Вавила пришел в себя и, оттолкнув плечом Лукича, приложив ко рту сложенные рупором ладони, закричал во весь голос:
– Товарищи!..
Договорить не успел. Верхом на лошадях, рысью въехали на площадь несколько волостных милиционеров во главе с начальником волостной милиции.
– Именем революции я арестую этих, – указал он на Вавилу с Егором. – Еще в первые дни революции они ограбили кассу на прииске Богомдарованном и бежали из-под ареста. Взять их!
Тут-то бородатые и усатые мужики, что стояли возле самой трибуны, те, что спрашивали у Ксюши дорогу к конторе Ваницкого, начали действовать. Кто-то из них схватил за ноги Вавилу и сдернул его на землю. Падая, Вавила увидел щуплого мужика – явного командира бородачей. Он на прииске арестовал Егора и Ивана Ивановича, Федора. Это ротмистр Горев.
– Егора скорее тащите с трибуны. Кешку, Кешку валите на землю, – надрывался Горев и правой рукой рубил воздух, будто взмахивал шашкой.