Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)
А вокруг покосы. На полях озимые в трубку выходят, овсы зеленеют. Егору надо все оглядеть. Вон озеро справа и уток на нем – что мошки. Девка сидит у воды. Ба! Это же Ксюха!.. Откуда бы тут?.. И закричал во весь голос:
– Вавила, постой! Вон же Ксюха!
– Какая?
– Да наша, с Богомдарованного.
Жизнь! Какие законы управляют тобой? И как их узнать? Живут люди, работают, дружат, роднятся. Собираются вместе жить до конца своих дней. И тут ни с того ни с сего ты раскидываешь их в разные стороны. Не присядь Ксюша сегодня у озера, не выбери Вавила с Егором – именно эту тропку – а тропок сотни в степи, – или пройди на полчаса раньше, или просто не взгляни Егор на озеро и не встретилась бы Ксюша с товарищами по прииску, и дальнейшая их судьба сложилась бы, вероятно, иначе.
Услышав голос Егора за сотню верст от родного села, Ксюша перепугалась: с ума схожу!.. Брежу!.. Вскочила на ноги и увидела перед собой действительно Егора с Вавилой. Опрокинув корзинку со щавелем, кинулась им навстречу, искала глазами Аграфену, Петюшку, Капку, Лушку. Уж если в далекой степи явились Вавила с Егором, так почему же не оказаться тут всем? И зажить новой жизнью, будто старого не было. Будто не было горя. И в душе как-то сама собой зазвучала та песня, что Вавила певал под гармошку Михея: «Смело, товарищи, в ногу…»
Ксюша остановилась шагах в шести от Егора. Вспомнились святки. Ксюшу – хозяйку прииска – Егор, Аграфена, Иван Иванович просили отдать прииск рабочей артели. Отказала тогда. Прииск приданым был, боялась жениха потерять. Лушка «хозяйкой» ее обругала, и показалось тогда, что с друзьями по прииску рассорилась на всю жизнь. Так нет же, Егор навстречу идет. Улыбается. Руки раскинул, будто хочет обнять. Он простодушен. Он мог все забыть. Но и Вавила, кажется, рад и, свернув с тропки, идет ей навстречу!
– Родные!.. Не сердитесь! Не чаяла встретиться!.. Праздник нынче какой у меня…
Не разбирая, пристало ли девке бросаться на шею чужим мужикам, кинулась Ксюша к Егору, обняла, прижалась щекой к его бороде, и слезы большого негаданного счастья подступили к горлу.
– Вы как попали сюда?
– А ты как тут очутилась?
– Стой, Вавила, перво-наперво с гостьей надо хлебец преломить, а уж расспросы потом. У меня самого язык зудится, как крапивой настеган. А ну-ка, скидай узелок с харчами.
– Идти еще далеко.
– Успеем. Никуда от нас эсеры не убегут.
Надо б помочь мужикам «накрывать на стол», но за радостью встречи Ксюша забыла про обязанность женщины. Присела на корточки, теребила концы головного платка и смотрела то на заскорузлые, с вздутыми венами, руки Егора, то на круглую, как из овсяного остья, бородку Вавилы.
Мужики выложили на потертый Егоров шабур калач, яйца, сваренные вкрутую, пяток огурцов, вареную картошку, бутылку топленого молока.
– Дядя Егор, вот же радость… Вавила… Ну, прямо не верю… Аграфена-то где? Петюшка? Вавила, а Лушка не с вами? Ой, я дурная какая, у меня же есть щавель и шаньга. Иван Иванович-то где?
– На прииске, Ксюша, што по-прежнему, што изменилось, – степенно рассказывал Егор. – Лушка ребеночка ждет.
– И скоро?
– Да вроде вот-вот. Так што ль, отец? Молчит. Они, Ксюшенька, мужики, все так: как курочку звать, кукарекает на полсела, как яичко нести, так курочка квохчи одна. Мои – што? При мне, Ксюшенька, жили впроголодь, а без меня и не знаю как. Посылал Вавила на прииск кое-что передать… спрашивал Аграфену, – так знашь ее, – живем, грит, Егорушка, вот весь и сказ. Какое – живут. Золото моют, как мыли, в Ваницкий карман. Про Ванюшку твово всякое сказывают. Сам не видал, врать не стану.
– Женился?
– Сказал, врать не стану. Садись-ка поближе, встречу отпразднуем. Ух ты, ради этакой встречи туесок медовухи б. И, скажи ты, где встретились-то., У озера, на пустом берегу. Ты живешь-то где?
– В Камышовке, у председателя потребиловки.
– У святоши эсерского. А Сысой?
Чужим людям сказала тогда: в карты проиграли, на заимку увез… изголялся… сбежала… Чужому можно и не такое сказать, если встретился с ним случайно, обстоятельства принудили жизнь приоткрыть и думаешь больше с ним не увидеться. Тогда все одно, что чужому сказать, что на ветер. Знакомому открываться – или душу выплакивать, жалость выпрашивать, или сердце рвать. Ответила, как отрубила:
– Ушла. Здесь работаю. И зазря вы Бориса Лукича ругаете. Он шибко хороший. За народ болеет аж страсть – с утра до ночи. Вы-то как очутились здесь?
Можно и отшутиться или сказать: «Революцию делаем», – вот и все. Вначале Вавила так и хотел сказать, но неожиданно изменил намерение. Отложив надкушенный огурец, стал подробно рассказывать о хождении по селам, о выступлениях на митингах, о ячейках большевистски настроенных крестьян, что удается оставить в селах после себя.
– В деревнях нам ночевать нельзя. Иван Иванович не остерегся, пришел на прииск средь белого дня, а к ночи исчез, и куда его увезли, не знает никто. На словах у нас будто свобода.
И вспомнилась Ксюше пасека Саввы. «Николашку будто спихнули, слыхал, – рассказывал Савва, – а свободы вот не видал. Врать не буду».
Рассказывал Вавила и следил за каждым Ксюшиным жестом, за каждым движением ее губ и бровей. «Была ты нашей помощницей, другом, когда в шахте Михея убило. Хозяйкой прииска, пыталась не то заигрывать с нами, не то и вправду дружить. Мы в деревне за каждого человека бьемся, и кто тебя знает, может быть, снова станешь помощницей? Узнать бы подробнее, почему сбежала с Сысоем? Почему ушла от него? Но лучше пока не касаться убега».
– Так вот, Ксюша, работаем на революцию и ищем по селам товарищей. Ты на прииске, когда забастовка была, нам иногда помогала…
– А как же! Только я в толк не возьму: был царь – ты против царя шел. Сбросили царя – и настала свобода, как сказывает Борис Лукич, народная власть. Зачем же тебе еще революция? Эх, есть захотелось… Отломи мне, дядя Егор, еще калача да огурчика дай.
– На, угощайся. Сво-бо-да! Неужели ты не слыхала, што в селе Луговое у попа в амбаре сидят мужики и…
– Свободу нюхают, – добавил Вавила.
Ксюша знала Вавилу шутником, балагуром, а тут услышала в его голосе зло. Таким же голосом он с Ваницким спорил. Но сейчас-то Вавила не прав. Борис Лукич сказывает…
Поведала Ксюша, что луговские мужики хорошие люди, они ее накормили, дорогу ей указали, их судьбой сейчас занимаются многие.
– Борис Лукич сам в город ездил и письмо написал самому-самому главному в Питер. И попадет попу Константину, штоб правду не нарушал. Я вот как зла на попа Константина – и то жалко станет, как шибко его накажут.
– Ты нам расскажи, как в Камышовке люди живут?
– Обычно.
– Как так обычно? Кулаки есть? Бедняки, фронтовики, недовольные? У вас же заготовительная контора Ваницкого. Неужели ничего не приметила и живешь с заткнутыми ушами и закрытыми глазами?
– Я? – даже на колени привстала Ксюша и надкусанный огурец отложила. Возмутили слова Вавилы, а крыть-то нечем. Призналась себе, что и правда не видит людей. Разве что в лавке. Но хотелось хоть чуть оправдаться. – Нам Борис Лукич газеты читает. Про войну. Ох-ох, сколь сил надо, чтоб немца побить. Большаков каких-то шибко ругает. Прямо не люди они…
– А кто?
– И сказать не могу. Вот увидела б и сразу узнала. Лохматые… морды злые…
Вавила от души рассмеялся.
– Ты на меня посмотри, на Егора.
– Ты што, за большака себя выставить хочешь? С другими шуткуй. А вас-то не первый год обоих знаю. А все же свобода пришла еще не для всех, – и рассказала про Васю. – Хороший он, а его травят на селе. Как подумаю про него, так жалость берет, приласкала бы его, словно брата, а подойдет и брезгую им, как лягушкой.
– А ты говоришь, живем как обычно, – укорил Вавила. – Помнишь, Ксюша, на Богомдарованном мы создали комитет? Таких бы людей нам в Камышовке найти, как Федор, Михей. Не забыла Михея? – говорил и торопливо укладывал в мешок остатки хлеба, два огурца…
– Такое не забывается.
– А ты забыла, почему он погиб. И клятву нашу забыла. Михей-то тоже был большевик. Не веришь? Вот честное слово даю.
Распрощались. Ушли. Обещали скоро зайти в Камышовку. Обещали, если будут на прииске, передать от Ксюши привет. Всем, всем – и товарищам, и тайге. Ксюша долго смотрела им вслед.
Вспомнился веселый, работящий Михей, первый на селе гармонист, первый парень, что сказал Ксюше робко: может, вместе, одной дорогой пойдем? На всю жизнь?
И он большевик?
Уже за озером Егор спросил Вавилу:
– Слыхал Ксюхин рассказ про Васю?
– Отстань, Егор Дмитрия.
– Нет, не отстану. Лушка придет крестить, а поп ее спросит: кто у сына отец? Што Лушка попу ответит? Мать-то девка, а сын подзаборник. Закон на коне не объедешь. Денег, скажешь, нет на женитьбу. Слышь, друг, прислал нам Петрович двадцать рублев на харчи. Ужель мы с тобой на харчи не заробим? Не веришь ты в бога и к попам не хочешь ходить – не ходи, а на Лушке женись по закону. Ты все грезишь: революция скоро. Я не спорю с тобой, может, и скоро. И по селам с тобой хожу, и на митингах выступать научился. Не меньше тебя революцию жду, а все же на Лушке женись, покеда не поздно. Поспорим на завтрашнем митинге с эсерами, да и дуй не стой прямо на прииск… Ну, конешным делом, и я с тобой.
5.
Июньская ночь короче воробьиного шага. Смежил глаза на закате, чуть всхрапнул и – рассвет. А на рассвете, после тяжелого трудового дня, спится так сладко, что «хошь режь, как говорят в Рогачево, хошь живьем тащи в речку».
Разметалась Лушка во сне на подушках и от толчков, от побудки только урчала вполголоса, как закипающий самовар.
– Проснись ты, проснись, тебе говорят, – будит кто-то. Хоть сон и глубок, но Лушка соображает, что до начала работы есть еще время малость поспать.
– Да проснись, наконец! Вавила ждет.
– Ась?! – сразу сбросила одеяло и села, опустив ноги с топчана. Глаза огромные, будто и не спала. Аграфена рядом, седая, худущая. Стекла в окне чуть синеватые.
– Где Вавила?
– Тише ты, оглашенная, – оглянувшись на дверь, Аграфена прикрыла ладошкой рот Лушки. – Ну и спать здорова… – Тут и сказала, как говорят в Рогачево – Хошь тут тебя режь, хошь на речку живьем тащи.
Лушка сомкнула веки. Про Вавилу, конечно, приснилось, как снилось вчера и каждую ночь. Подпиленным деревцем повалилась опять на подушку.
– Как угорела, – ругнулась Аграфена. – Тебе говорят, Вавила ждет.
Тут уж Лушкин сон, как метлой смело.
– Где?
– За поскотиной.
– Так чего ж ты молчишь? – метнулась к двери. Аграфена остановила.
– Сарафан хоть надень. Да меня подожди, вместе пойдем.
– Ни… я быстрее одна, – торопливо накинула сарафан и, открыв дверь, уже на ступеньках, обернулась к Аграфене. – Да где же Вавила?
– У рогачевской поскотины.
Придерживая руками живот, Лушка пыталась бежать, но тяжел живот. Не бежала, а семенила босыми ногами. И каждый пень, каждый поворот дороги, бугор напоминали про Вавилу.
Тут он сидел на корточках и помогал жучку переплыть море-лужу на сухом тальниковом листке. Странным тогда показалось такое занятие.
У той вон пихты он рассказывал ей про остров, где живут одни мужики, и не поймешь, откуда они появляются. Проснешься, а рядом новый мужик, – говорил Вавила.
«Звонарь», – думала тогда Лушка. А догадалась совсем недавно: остров, где одни мужики, – это мужская тюрьма.
Ох и длинная нонче дорога. А с Вавилой, бывало, шла, аж досада брала – до чего коротка.
«Почему у поскотины ждет? Мог бы поближе. Знает же, не могу идти быстро, на сносях. Ох, мужики… У этой пихты он меня за руку взял… и пиджак на плечи накинул. Тут… ладно, что вспомнил хоть. А я-то люблю его… Ну как дура…»
На глаза навернулись слезы.
– Лушка!
– Ась? – остановилась и в полумраке тайги, за пихтовыми ветками разглядела лицо Вавилы. Похудел-то – страшно смотреть. Кто его там покормит. Забыв про живот, кинулась в пихтачи, добралась до Вавилы и, не в силах сказать что-нибудь, уткнулась в грудь мужу.
– Стой, не реви… – сжав ладонями Лушкины щеки, Вавила закинул ей голову и крепко-крепко поцеловал. Еще раз. Еще.
– Не забыл?.. Не бросил?.. Родной мой… – схватила Вавилу за руку и потащила его на дорогу. – Идем же скорее на прииск, я хоть тебя покормлю чем-нибудь.
Вавила удержал Лушку и, как Аграфена недавно, прикрыл ей ладошкой рот.
– Тише… Услышат… Иван Иванович где?
– Никто не знает. Пришел со степи, прилег отдохнуть, и больше его не видели. Наверно, арестовали, – ойкнув, потащила Вавилу подальше от дороги,
– Стой, – рассмеялся Вавила, – то домой, то в тайгу. – Посерьезнел. – Надо разузнать про Ивана Ивановича.
– Некому.
– Некому, – согласился Вавила. – А ты как живешь?
– Ничего.
Прибирая землянку, ведя постирушку, да часто и на работе, Лушка часами говорила с Вавилой. Забрасывала его вопросами. Наговориться с ним не могла – и о будущей жизни, и о делах на прииске. Сколько вопросов вызывали близкие роды. Все разом исчезло. Обняла за шею Вавилу, смотрела ему в глаза и слезы текли по щекам.
– Ты сколь пробудешь у нас?
– Вот только женюсь на тебе и уеду.
Слезы текли, а лицо озарилось улыбкой. И совсем девчонкой показалась Вавиле белокурая, голубоглазая Лушка с разводами слез на щеках.
– Шутишь, – опустила глаза на вздувшийся живот. – Куда же еще жениться?
– Поэтому именно. Какого отца ты сыну запишешь? Незаконный? А он у нас самый законный, что ни на есть. Ведь правда?
– Ага… – Холодом облилась. – Да как же жениться-то будем?
– Сейчас лошадей пригонят.
Только тут увидела Лушка, что рядом стоит Егор и зовет Аграфену, идущую с дядей Журой. Застыдилась и поцелуев Вавилы, и слез своих. Поздоровалась. Закраснелась. Но Аграфена тоже припала к груди Егора и заплакала точно так, как плакала Лушка.
Дядя Жура стоял в стороне и фыркал с досады:
– Ну, бабы – липучки. Как мухи на мед. Дайте мужику поздороваться. Здорово, Вавила. Жив, старина? Здорово, Егорша! Да поспешайте: путь-то далек.
Шли к поскотине быстро, вдоль края дороги, чтобы, если появится кто, разом скрыться в тайге.
«Как ворюги крадемся», – с горечью думала Аграфена.
Егор все допытывал:
– Поди, голодуете тут? Сарынь как? Петюшка? Не притесняет тебя управитель-то?
– Все хорошо, – неизменно отвечала Аграфена. – Жизнь, она, знашь, кака: когда на припасе, когда на квасе. Управитель бы съел, да рабочие не дают в обиду.
– Сила, видать, рабочие стали? – и утверждал, и удивлялся Егор.
– Не очень-то сила, но и не прежнее время.
У ворот поскотины стояли Кирюхин Гнедко, запряженный в ходок с коробком и Федорова Чалуха – в телегу. В коробке, обливаясь потом, сидела жена Кирюхи Катерина, в цветастой шали, в плисовой жакетке на вате, в ботинках с галошами. Увидя Лушку, всплеснула руками:
– Да што же ты разбосикавшись к венцу?!
Лушка оглядела себя и засоромилась. Мало что босиком, не чесана, не мыта. Сарафан самый что ни на есть затрапезный, весь в пятнах.
– Как же я? Вавила? Переодеться мне надо. Я скоро вернусь, – и хотела бежать, да Егор удержал.
– Садись, не то время пропустим, – Вавила силком затащил в коробок. Дядя Жура взгромоздился на козлы, понукнув Гнедка, свернул на левый проселок, ведущий в степь.
Дорога не близкая и можно обстоятельно выспросить, чем живет прииск. Цел ли еще рабочий комитет?
– Цел комитет, – ответила Лушка Вавиле. – Новых членов избрали.
– Кого?
– К примеру, дядю Журу, меня… Меня, говорю. Удивился небось? Собираемся почти каждый вечер, спорим с управляющим прииска. Пока одного добились: как он кого увольняет, так мы лопаты в землю и бросаем работу. Этим мы с Аграфеной только и держимся, не то бы давно нас взашей.
И замолчала. Вновь полыхнул жгучий стыд за свое одеяние. «Невеста… с засаленным пузом, да еще и брюхата. Ох, матушки!»
– Тут как-то так получилось, – договаривал не спеша дядя Жура, – мы силу забрали, а больше похвастаться нечем. Штрафами управитель задавил. На работу гудок время знает, кочегарка гудит, а с работы – пока конторщик гудеть не прикажет, работам. Школу просили…
– Школа, конторщик, гудок, – вскипела Лушка и попыталась даже приподняться в ходке, да Вавила ее усадил.
– Сдурела! А вдруг да ухаб!
– Вот именно, Вавила, сдурела. Все б ей сразу.
– И надо все сразу, – горячилась Лушка. – Каждый из вас при получке недосчитывается, кто рубль, кто семь гривен и нюнит по ним по углам, как девка о девичьей потере, а чтоб так же объединиться да крик поднять, да лопаты в землю, да управителя вызвать…
– Может, скоро и про штрафы в обычай войдет, а пока Ваницкий наказал управителю…
– К тому времени, как Ваницкий ваш разрешит, девка, что нынче мамкину сиську сосет, сама пятерых нарожает.
– Тьфу, господи, ты ей слово – она тебе десять, ты ей другое – она тебе двадцать. Ох, Вавила, заездит она тебя.
– С Вавилой я спорить не буду… А ты – «с одной стороны да с другой стороны». Вот я на вас баб подниму. Вам что, получили получку, утаили себе на полштоф, бабы и ребят корми, и вас, лоботрясов.
– Правильно, Лушка, – поддержал Вавила. – Бабы сейчас – огромная сила, а мы с Егором тоже про баб забыли… Знаешь, Лушка, мы Ксюшу встретили.
– Где?
Зх, коротка дорога. Всего сорок верст. Разве за них успеешь поведать о жизни за несколько месяцев, о встречах, планах, надеждах. Надо Вавиле сказать товарищам, как действовать дальше. Это ж не только свадьба, а военный совет перед боем.
6.
Под вечер приехали к небольшой кособокой церквушке в кособоком сельце Ручейковке. Когда-то село стояло на приисковом тракте – тогда и избы были исправны, и церковь нарядна, как богатая молодайка на масленой.
Зимой скрипели полозья обозов. В трактирах за полночь горланили песни. А что творилось осенью, когда с приисков возвращались ватажки рабочих! Дым стоял коромыслом. Вприсядку ходило сельцо.
Незадолго перед японской войной провели новый тракт стороной, и за пятнадцать лет почернело село, скособочилось.
Молоденький поп, только недавно принявший приход, дожидался свадьбы в церковной сторожке. Четвертную пообещали. Таких и святители ждут. Томился поп и, припав к оконцу в мушиных точках, тоскливо смотрел на дорогу. Худущий, долговязый.
– Едут! – крикнул дьячок.
– Ну? – поп припал к оконцу и закрестился. – Слава-те богу, – рванулся встречать, как тетку с гостинцем, но на пороге сдержал себя и вышел в церковную ограду, неторопливо, придерживая левой рукой большой серебряный крест на груди.
Придирчиво оглядел свадебный поезд. Ни лент, ни бубенчиков. Две лошади в разнопряжку – и все. Жених небритый, в залатанной солдатской гимнастерке. Невеста, правда, принарядилась: в галошах, ватный жакет надела в жару.
«Священное таинство брака остается таинством, несмотря на запыленность бракосочетающихся», – сострил про себя поп и, проверив, что дьячок получил четвертную вперед, пошел в алтарь облачаться.
Лушку совсем разморило. Напившись в сторожке, она присела на лавку возле окна, где только что сидел поп, – и как приросла к ней.
Аграфена смочила Лушке водой лицо, грудь. Стало немного легче, хоть глаза приоткрылись.
– В церковь пойдем.
– Подожди, – остановила Катерина и сбросила шаль, жакетку. – Надень. А то на невесту совсем не похожа. Галоши надень.
И Аграфена сказала: «Надень».
Выйдя из алтаря, поп удивился, увидя у налоя другую невесту. Но спорить не стал. Им виднее.
Все было чинно, как на порядочной свадьбе. Горели свечи перед иконами, и приторный запах сгоравшего воска наполнил церквушку. Егор и Жура держали венцы над головами жениха и невесты. Потом поп, в парчовой малиновой ризе– осталась от лучших времен – водил молодых вокруг налоя, а дьячок пел торжественно «Исайя ликуй».
Великое счастье наполнило Лушку. Жена! Настоящая! Вавила не верит в бога, а ради нее даже в церковь пошел. Господи, вот бы мама увидела. Не пышная свадьба, но лучше хороший жених, чем сладкозвучные певчие и звон шаркунчиков на хомутах. А жених – ox, xopoш! «Господи, и за что мне такое счастье?» Крестилась Лушка истово, благодарно.
– Хоть до утра побудь с нами, – просила Лушка Вавилу, когда он после венчания сразу собрался в дорогу. – Я бы хоть посмотрела на тебя… на женатого-то…
– Вспомни, Луша, Ивана Ивановича.
– Мы тебя спрячем.
Вавила заколебался. А тут еще рядом стоял Егор, склонив голову набок, и смотрел, как выпрашивал кусок хлеба:
– Петюшку бы посмотреть, – умолял Егор.
Вавиле самому хотелось хотя бы часок посидеть рядом с Лушкой. Посмотреть ей в глаза. У нее такое измученное лицо, а глаза по-прежнему светятся. Надо бис Журой поговорить. Но Петрович наказывал: ходить подальше от Рогачева. И ответил Вавила твердо:
– Луша, нельзя. Ухожу. Давай поцелуемся на прощанье. Прости, что не так. Родишь – весточку дай.
Смеркалось, когда Егор и Вавила ушли по проселку, минуя большую дорогу. Лушка долго смотрела им вслед. Придется ли снова увидеться? Неужели таким навсегда и запомнится муж – уходящим в вечернюю серость. Аграфена стояла рядом и вытирала глаза уголком белого головного платка.
– Вот и свадьбу сыграли, – сказала Лушка печально.
– Хорошо хоть так-то сыграли, – ответила Катерина. – Поехали за поскотину, там заночуем, а то лошади с рассвета не кормлены.
За поскотиной нашли уютную поляну с большим кострищем и шалашом. Тут, видно, не раз ночевали не то обозники, не то скотогоны. Дядя Жура развел костер. У Катерины нашелся в мешочке хлеб, картошка, туесок медовухи. Из женщин только она одна– знала, что едут далеко.
– Вот и свадебный пир, – сказала она, раскладывая припасы на холст. – Горько, Лушка! Дай хоть я тебя поцелую за мужика. Эх, бабоньки, жисть наша короткая, а живешь так – хоть еще укорачивай, – всплакнула своим мыслям: муж безрукий, сарынь. Всех надо кормить. – А все ж какой ни мужик, а в семье голова. Ежели хороший, конешно… – Выпьем, бабоньки, каждая за своего мужика.
– Эй, кто тут, – раздалось с дороги. – Лушка? Тебя нам и надо.
Четверо милиционеров на взмыленных лошадях подъехали к костру.
– Где Вавила?
Зло Лушку проняло. Вскочила она, как бывало в девках, подбоченилась, топнула, словно сплясать готовилась, с вызовом вскинула голову, а голос задрожал от обиды. Злющие бесенята сверкнули в глазах.
– Спрятала Вавилу… Спрятала… – хотела сказать обидное для приехавших, да схватилась за живот и присела. – Бабоньки, милые, да никак я рожать начинаю.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1.
Борис Лукич возвращался домой в отличнейшем настроении. В соседнем селе он сегодня открыл филиал Камышовского общества потребительской кооперации.
Филиал!
Сейчас и степь в предгорье опутана сетью контор господина Ваницкого. Они дают в долг крестьянам деньги, зерно и забирают у них урожай. Последнее время стали делать закупки для армии.
– На каждую шею хомут надевают… Социалист-революционер! – ругался Лукич. Но слишком красива степь, чтоб долго сердиться и, понукнув коня, он снова предался мечтам: «За вторым филиалом откроем третий… десятый. Вся Русь покроется сетью потребительских лавок, руководимых нами, эсерами. И наступит на Руси желанный покой. За полной ненадобностью отомрут вонючие города… Останется разве немного фабрик: ситец все-таки нужен… стекло, железо на гвозди, на топоры. А зеркальца, ленты, колечки разные чужды русской натуре… Наступит социализм! Хорошо! Погода, погода какая…
Действительно, чудо-погода стояла в степи. И солнце сияло, и зной не велик. Сладкий запах подвядшей травы доносился с покосов. Зеленое море вокруг. А далеко-далеко кучками серого пуха виднелись горы. Будто сова растрепала рябчишку и бросила пух по краю земли.
Тихие краски степи, неторопливый бег лошади – все навевало покой.
«Люди должны улыбаться друг другу. А ведь где-то сейчас, может быть, ссорятся, даже бранятся, – подумал Лукич. – Может быть, даже плачут… – и громом ударила мысль – Война! Там стреляют!» Вспомнилась картина в журнале «Нива»: дорога с разбитой снарядом двуколкой, сестра милосердия в белой косынке склонилась над раненым. У дороги горят деревенские избы – и дальше, сколько хватает глаз, дымы и дымы. Даже в небе дымы от разрыва шрапнелей.
Вспомнилась картина художника Верещагина «Братская панихида». Сотни убитых солдат, как в строю, уложены на землю, и священник в черной ризе возглашает им вечную память.
«Надо напрячься, разгромить Германию, добиться полной победы и утвердить на земле вечный мир. Скорей бы победа!»
Керенский организовал наступление сразу на двух фронтах. Газеты с восторгом оповестили об этом. Но газет давно не было. Где-то забастовали не то печатники, не то почтовые работники. Русские войска, наверно, уже подходят к границе с Германией?
Вот и село. Улицы пусты. Все в поле. Только кое-где на завалинках греются старики. Они первыми кланяются Лукичу. Уважают Лукича на селе. Возле дома стоит Ксюша. Коса у нее за плечами, талия – как перехват у снопа.
– Гостинца ждешь? – весело спросил Лукич.
– Нет, письма.
– От прокурора? О рыбаках? Нет, Ксюша. Я не был на почте. И пока господин прокурор раскачается… А ты хорошеешь все, как яблочко наливное. Мама, газеты привезли?
– Привезли, Боренька, привезли, но не тянись и не делай мне страшных глаз. Пока не умоешься, не покушаешь – хоть плачь, не дам газет. Я ведь тебя знаю, уткнешься в них и забудешь про все… А у нас сегодня и щи зеленые, и кашка гречушная в бараньем желудке. Ты любишь такую кашку.
Только умывшись, переодевшись в домашнее, пообедав и отведав чайку, Лукич наконец получил газеты. Обычно он читал не спеша все от объявлений на первой странице до подписи редактора на последней. Сегодня развернул первую газету, хмыкнул, отбросил. Вторую – отбросил.
– Боренька, что ты? – забеспокоилась Клавдия Петровна. – Чай нехорош?
– Наступление, мамочка, провалилось. Сколько мы на него надежд возлагали!
Подойдя к окну, Борис Лукич откинул штору и, упершись лбом в холодный косяк, с грустью смотрел на краски догоравшего дня.
– Только у нас так бывает. Все газеты подняли крик: «Наступление!» «Враг бежит!» «Бессчетное число пленных!» Казалось, Германская империя рассыпалась. А получилось – крикнули гоп, а прыгнули немцы!
– Боже-боже, – забеспокоилась Клавдия Петровна. – Значит, снова не будешь спать, а утром голова заболит. «Бедный мой мальчик, все ранит его, обжигает, от всего он страдает…»
– Боренька, нельзя принимать так близко к сердцу все неудачи. До фронта далеко. – Подойдя к окну, обняла плечи сына и прильнула щекой к его широкой спине. «Женить бы его… И как можно скорей. Э-хо-хо… Сыну неделька, сыну годочек… сорок стукнуло – а мамина голова все больше болит и сердце все больше ноет о сыновьей судьбе».
В горницу вошла Ксюша.
– Борис Лукич, к вам Иннокентий пришел.
– Вот же не вовремя.
«Вовремя, вовремя», – счастливо заулыбалась Клавдия Петровна.
2.
У крыльца потребительской лавки к вечеру собирались камышовцы – те, что все утро искали Иннокентия по селу и не сумели найти. Сидели на ступеньках крыльца и ругали его на чем свет стоит:
– Ишь, окаянный. И куда запропастился, идол?
– Сказывают, убег Антипа с сыном делить в заозерном краю.
– Не – ет, Антипа он утром делил, а посля на покосы побег. Там, на покосах, што-то стряслось. Не сидится ему, анафеме, дома.
– Я и на покосы гонял на коне – уволокли Кешку в напольный край.
– Жди теперь, язви его в печенки, а надо картошки окучивать.
Ругают Иннокентия. Нельзя не ругать, когда есть срочное дело, а его не отыщешь. Ругают, хотя, кроме Иннокентия, в Комитет содействия революции выбраны и другие односельчане. И председатель есть. Да к председателю сунься – из дому выставит. А Кешка усатый, будь он неладный, в помощи не откажет.
– Вон он идет, – крикнула баба с крыльца. И разом все встали. И Ксюша, услышав крик, вышла из-за прилавка на крылечко.
Худой, невысокий, стремительный, Иннокентий появлялся всегда неожиданно. Вечно в выцветшей солдатской одежде, залатанной на локтях и коленях. Солдатский пояс туго перетягивал талию. Обмотки аккуратно намотаны на крепкие ноги. И выглядит Иннокентий чуть франтовато. Только вот при ходьбе правую половину тела заносит вперед – скособочила мужика немецкая пуля.
– Здорово живем, соседи! – пожилых по имени перечислил – Здравствуй, дядя Явор! Здравствуй, Пахом. Меня дожидаетесь?
– Тебя, тебя, Иннокентий.
Деду Явору, как старшему, уступают дорогу Кланяясь низко, снимает он с лысенькой головы старую меховую шапчонку.
– Докука, Кеха, к тебе такая, што терпеть не могу. Живем мы, как знашь, не бедно. Куда там. Сенцы недавно пристроили. Есть теперь где кадушки поставить, где коромысло повесить.
По жизни в селе Рогачево Ксюша хорошо знала избы без сенок. Избы, где даже серп, литовки, ушаты висят во дворе, на наружной стене избы. Хорошо знала жизнь, когда немудрящие сенцы за богатство считают, и чуть краснела: прав был Вавила, закрывши глаза жила она в Камышовке.
– Сам знашь, как я робил, – продолжает рассказ дед Явор. – Скажешь – похвастался?
– Нет, не скажу.
Дед Явор лысый, сухой, лицо как картошка печеная. Руки трясутся. А было время чуть свет начинал работать и в потемках кончал.
– То-то, не скажешь. Мозоли смотри, – вытянул вперед руки дед Явор, развернул их ладонями вверх. Мозоль не буграми, а рукавицей наложена на ладошку, на пальцы. – А Донька хозяйство зорит и управы на него не найду.
Донька – сын деда Явора постарше Иннокентия годов на пяток. Спокойный всегда, рассудительный.
– Даже сказать срамно, – кряхтел дед Явор и глаза его с красными веками слезой налились. – Покос не страда, самое сейчас времечко копейку растить: маслица подкопить, яичек собрать для базара, а он, срамник, ребятенкам прикажет яички варить. А ребятенкам яички на што? Разве работа от ребятишков? В картошки скоромное масло кладет. Да не в масле дело. Сапоги мои помнишь?
– Как же не помнить. Сам их у Доньки брал, как Ульяну вел под венец.
– То-то оно. Уж я их берег. Бывало, грязь не грязь, а в церковь идешь босиком, на паперть взойдешь, ноги не только травой, а тряпочкой оботрешь да сапоги и наденешь, чтоб в церкви-то перед богом в сапожках стоять. Тридцать пять лет сапоги носил, полсела в моих сапогах обженилось. Вскоре после японской войны, новешеньки подарил мому Доньке. Десяти лет не прошло, а сапоги на нем, как на огне погорели. Так прошу тебя, Кеха, посеки мово Доньку.
– Дед Явор, да ты што! У меня такой власти нет.
– Не бойся. Оно, конешно, Донька сильнее тебя, да он у меня послухмяный. Скажу, и сам вожжи тебе припасет, сам и на лавку ляжет. Супротив воли отца не пойдет. Я сам его сек третьего дни, да силы в руке не стало. Махал вожжами, махал, аж нутро заболело, а он поднялся да сразу дрова колоть – никого ему не доспелось. В прежние годы как посеку, так на печке всю ночку простонет, а тут хоть бы ойкнул. Выручи, Кешенька, посеки его, наглеца. Аль прикажи кому поздоровше.
Предательница-слеза покатилась по морщинистой щеке деда Явора.
– Я, дед, сечь Доньку не буду. И люблю я его, и власти такой у меня нет.