Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
– Ишь ты, какая пугливая. Я Борина мама, меня зовут Клавдией Петровной. И мне и Боре приятна твоя доброта и настойчивость. Ты, девушка, родня рыбакам?
– Впервые видела, матушка.
– И пришла просить за них? – голос у Клавдии Петровны ласковый, мягкий. – Хорошая ты, наверно. Сама-то откуда? Зовут как?
– Ксюшей. Рогачевская я. Рыбакам надобно непременно помочь. Дети у них. Растолкуйте вы это хозяину.
– Он, Ксюша, все понимает и сам. А ты рогачевская? С отцом приехала, с братом?
– Одна.
– За столько верст? И зачем? Ты говоришь мне неправду?
– Вот истинный бог, – Ксюша перекрестилась. Но в глазах Клавдии Петровны по-прежнему недоверие. А надо, чтоб старушка поверила, что привело ее в этот двор только возмущение несправедливостью.
Поверит старушка – повлияет на сына. И Ксюша решилась. Сжав жердь завалинки, она тихо сказала:
– В карты меня проиграли… в ваши края.
– Ты шутишь?
– Лучше уж в петлю, чем так шутковать. Отчим меня проиграл.
Без слезинки, только голос срывался, рассказала о том, как жила батрачкой у дяди Устина, как золото нашла ненароком.
– Сначала дядя Устин грезил новый хомут купить. А там как пошло: новый дом, шубы, лошади. Тыщи в его руки летели… Сын его Ваня помыслил посвататься за меня, так дядя обоих вожжами. Бесприданница, мол. А прииск-то мой. Я нашла. Бумаги все на меня. Да што тут сказывать долго. Вскоре прииск у нас отняли и зачистили все до копейки. А Сысой Козулин стал с дядей в карты играть. Сысой на кон лошадей поставил, а дядя меня…
– Господи, – Клавдия Петровна верила, так неправду не скажешь. Видела, как на смуглой щеке у Ксюши бился желвак. Погладила ее руку и тихо, спросила:
– Где ночевала прошлую ночь?
– В степи…
– А эту, милая, будешь ночевать у меня. Пойдем. Умойся. Поешь. Боренька, Боря, налей, пожалуйста, в умывальник воды. Он, Ксюша, сделает все, что только возможно.
2.
До чего хорош чай с молочком после целого дня пути под палящим солнцем, даже если он налит в мирскую посуду. Ксюша пила и просила у бога прощения за грех.
А до чего вкусен хлеб после целого дня поста, пахнет– аж кружится голова и есть его жалко. До чего же сладка хрустящая корочка! Ксюша боялась ее проглотить, казалось, второй такой не бывать.
Посередине стола на тарелке лежали шаньги, в мисках – сметана, творог, а Ксюша жевала хлеб, подбирала упавшие крошки и все говорила о рыбаках.
– Покос начинается, а мужиков посадили в амбар. Не накосят сена – чем скотину кормить. А скотины не будет – без молока сгинет сарынь. А ежели и хлеб не уберут, так христарадничать семьи пойдут. Воробьи и те под застрехой живут, а у этих горемык по поповскому произволу даже застрехи не будет..
– Перестань, – оборвал Лукич. – Мама тебе сказала, завтра утром я съезжу к отцу Константину и улажу все с рыбаками. А потом займусь твоим делом.
– Своим я сама займусь. Покуда сидела у Сысоя в кладовке, все обдумала. Перво-наперво надо мне силы набрать, а то от сиденья и руки и ноги ослабли. Второе дело – надо на харч заробить и на кофту, а то старая вся в ремки порвалась. А тогда, – глаза холодным огнем блеснули, а губы дернулись как от внезапной боли, – а тогда пойду в Рогачево, и сама решу сперва с дядей Устином, а посля… – глотнула воздух, – и с Сысоем.
– Вот-вот, – Лукич отодвинул недопитый чай. – Вернешься в свое Рогачево, придешь с упреками к дяде Устину, а он как зарычит на тебя: молчать! Да еще и за кнут возьмется.
– Он больше вожжами, – снова глотнула воздух. – Так я ведь не дура. Я одна не пойду… Я с народом к нему пойду… при народе его осрамлю.
– С каким народом? Сама говоришь, что половина села в долгу у Устина, а остальные его боятся. Так кто же пойдет с тобой? И дело это не только твое, пойми это, Ксюша. Сысой человека купил. Как рабыню купил. Это я оставить никак не могу. Для блага нашего общества надо примерно наказать и Устина и сукина сына Сысоя. Я вступлюсь за тебя. Наша партия вступится за тебя. Сысоя с Устином суд осудит при народе и ты сможешь вернуться в свое Рогачево с гордо поднятой головой. Но ты обещай жить пока у нас и ничего без моего разрешения не предпринимать.
Сквозь раскрытое настежь окно донесся звон бубенцов. Покоем повеял на Бориса Лукича перезвон, словно последние краски догоравшей зари и прохлада вечерней степи, запах полыни долетают сюда, мелодично звеня. И мычание идущего стада навевает покой.
– Погано устроен мир, а все-таки жить хорошо, – вздохнув полной грудью, откинулся к спинке стула Борис Лукич.
Вороные лошади усталой рысцой пронесли экипаж Ваницкого мимо окон. За клубами пыли Борис Лукич не разглядел пассажиров. Узнал экипаж Ваницкого и не заметил ни его самого, ни сидевшей рядом Евгений Грюн. А она сегодня нужна больше всех: с рыбаками решится все завтра, а вот делу Ксюши надо придать общественное значение, всесибирское. А может, и всероссийское. Совет Грюн был бы очень нужен. Но что ж поделать. Экипаж заехал в ворота конторы Ваницкого.
За много недель Ксюша впервые сегодня ложилась, чисто вымывшись, не на голые доски топчана, не на сырую землю, и впервые в жизни – на мягкий матрац, на холщовую простыню и укрылась ласковым байковым одеялом. Мерещились крупные капли алой росы – вестники счастья.
3.
…Свобода! Казалось бы, ты едина. Все должны чувствовать тебя одинаково, понимать одинаково.
– Свобода! Слава те, боже, – воспрянул духом маломощный крестьянин – землю получил. По морде бить не станут. Долой недоимки! Леса теперь общие.
– Свобода пришла, – потирая руки, шептал Сила Силыч, – у меня семян брал? Брал! Рассчитаться нечем? А корова на што? Слава те, господи, за свободу.
– Свобода?! – говорили заводские рабочие. – Так давай восьмичасовой рабочий день! Справедливую оплату труда. Конец войне, зуботычинам мастеров и власти министров-капиталистов.
– Свобода, милая Зиночка, – это прежде всего свобода наших подспудных желаний, – говорил прилизанный адвокат ошалевшей от неожиданных слов гимназистке. – Дайте свободу прекрасному, гордому зверю, отдайтесь прекрасному чувству свободной любви. Рвите узы мещанства. Я ваш верный союзник, милая Зиночка.
«Свобода – это высшая справедливость, – думал Борис Лукич. – А уродов вроде попа Константина или Сысоя законы революции покарают».
Мысли Аркадия Илларионовича Ваницкого были предельно реалистичны.
– Жмите, не бойтесь. Над вами только бог и хозяин! Но бог далеко, – говорил он управляющему Камышовской заготовительной конторы. – Прибыли сейчас должны возрасти минимум втрое. Тем, кто выскажет недовольство работой, тем, кто выразит недовольство ценами в моих конторах, скажите, что они совершенно свободны, и могут катиться куда им угодно.
Ущербный месяц тихо колыхался на глади окружающих Камышовку озер, а окна в заготовительной конторе Ваницкого еще продолжали светиться.
– Я повысил процент за займы, что берут у нас крестьяне окрестных деревень с девяти до двенадцати, – заканчивал доклад управляющий Камышовской конторой.
– Мало. До пятнадцати можно.
– Слушаюсь. Некоторые тыча свободой, пытаются продать зерно на базаре, а нам возвратить долг деньгами. Я не принимаю денег и требую оплаты натурой.
– Правильно. В городе комитету безопасности безумно мешают Советы разных депутатов. У вас тут спокойно.
– Да, от Советов пока бог избавил, но комитет содействия революции не делает ничего.
– И не надо. Пусть ваш комитет мирно спит. И ваша задача всемерно помогать комитету именно в этом.
Ваницкий задумался. В Камышовке пока что спокойно, а соседние села кипят. На приисках и заводах забастовки.
Первые дни после свержения царя казалось, что Россия едина. «Нет, не едина она. И это еще вопрос, кто для меня опасней, – думал Ваницкий, – немецкий солдат или русский рабочий с винтовкой. Немецкий солдат Варшаву займет. Пусть Могилев. До Богомдарованного ему не добраться. А рабочий? Он на самом Богомдарованном живет. Правительство не может сладить с народом. Придется нам самим обеспечивать свою свободу. Для этого прежде всего нужны деньги…» – и, повернувшись к управляющему, сказал:
– Процент по ссудам поднимите до двадцати и… спокойной вам ночи.
4.
Отец Константин сидел за массивным столом, покрытым чистой холщовой скатертью. На чугунной сковороде, пахучие, шипели два карася. В одной руке отец Константин держал расписную деревянную ложку: вилок он не любил, в другой – стакан с темно-красным вином. Увидя входившего Лукича, он просветлел и попытался приподняться. Но тяжел. Только ерзнул на стуле.
– A-а, басурман! Еретик! Богомерзкий язычник! Раздели с отшельником акриды и влагу, какую даже монаси святого Афона приемлют. Лоб для начала перекрести, поклонись святым иконам, гордыню смири и у пастыря руку облобызай троекратно…
– А вы их сегодня мыли?
– У-у, сквернишь дом служителя божия смрадным дыханием безверного. Надо б тебя наказать, да люблю я тебя. Садись напротив и откушай акриду, в здешних местах карасем именуемую. Отроковица, принеси для гостя тарелку, стакан!
– Не беспокойтесь, отец Константин. Я всего на минутку, по неотложному делу.
– Ушам моим мерзко слышать о деле в такое утро. Перекуси не спеша, а за сим согрешим. Эх, Лукич, какое коленце на балалайке я подобрал на этой неделе. Сердце поет. Кущи райские видятся и ангелы с лютнями.
Разговаривая, отец Константин продолжал аппетитно есть. Кости не выбирал, а откусывал карася, как пирог с кашей, и смачно жевал. Когда косточка колола нёбо или язык, мохнатые брови отца Константина взлетали высоко на лоб. Он таращил глаза. Но тотчас щеки его, челюсти, губы начинали слаженно дергаться, брови медленно опускались, а косточка повисала в углу тонких губ.
– Аз есьмь человек души весьма праведный, ведь жизнь, угодную богу. За ближних моих денно и нощно молюсь, сколько плоть моя позволяет, – философствовал, продолжая жевать, отец Константин, – а за нее, балалаечку, гореть придется в вечном огне. Бывает, молитву читаю в алтаре, «помолимся», возглашаю, а у самого в голосе греховодные переборы на ней, трехструнной.
Востроглазая, рослая девка, крепко ступая по полу босыми ногами, поставила перед Борисом Лукичем тарелку, стакан, подала ему вилку, стрельнула глазами в отца Константина, покосилась на Лукича и, кокетливо хмыкнув, пошла к двери, качая пухлыми бедрами. Затуманенным взглядом проводил ее отец Константин и медленно повернулся к гостю.
– Ох-хо-хо, греховодные мысли порождают крепкобедрые отроковицы. Постом и молитвой умерщвляю плоть свою, уберегаю себя от греха прелюбодеяния, а вот балалайка… – положил на тарелку Борису Лукичу целого карася. – Кушай, Лукич, а я этим временем поиграю, – потянулся и снял со стены балалайку с розовым бантом,
– Подождите, отец Константин, третьего дня бы задержали на озере местных крестьян.
– Задержал.
– Отобрали у них лошадь, бредень и рыбу.
– Тебе не понравились их караси?
– А где сейчас сами крестьяне?
– В амбаре. Да ну их, Лукич. Давай чокнемся и выпьем за премудрость господа нашего, разделившего человечество на сынов Иафета и сынов Хама, удел которых ловить карасей для сынов Иафета и сидеть в амбаре за нарушение заповедей.
Борис Лукич хотел отодвинуть тарелку, но очень уж хорошо приготовлен карась: поджарен в сухариках, на сметане. И если на то пошло, то разве дело в куске карася? Успокоив себя, чокнулся с отцом Константином, – выпил стакан настоящего «Лякрима-Христи» – «Слезы Христовой» и приступил к карасю.
– Так слушай, Лукич, коленце в окончании песни о матушке Волге.
Уплетая карася, Борис Лукич прослушал коленце, запил его еще стаканом вина. Похвалил и то, и другое, попросил повторить. Отец Константин совершенно растрогался. Вытащил из кармана черного подрясника серый платок, промокнул им глаза и, подсев к Борису, обнял его за плечи.
– Умница ты, Лукич, хотя и безбожник, – говорил дрожащим голосом. – Ты один понимаешь меня. Понимаешь мою балалаечку – наследницу ангельской лютни. Люблю я тебя.
Тут-то Борис Лукич и вернулся к вопросу, ради которого приехал сегодня из Камышовки в село Луговое.
– Отец Константин, – у меня к вам огромная просьба…
– Да что ты… у брата… не достойного омыть ноги твои. Приказывай рабу твоему.
– Нижайшая просьба, отец Константин. Выпустите, пожалуйста, из амбара этих крестьян и отдайте им лошадь.
– Лошадь? Самих… ради брата. – Захлопал в ладоши. – Отроковица!
Батрачка вошла и встала у притолоки.
– На ключи от амбара, – протянул связку ключей.
Но по мере того как девка подходила к нему, кулак его сжимался, а рука опускалась.
– Пошла прочь, – И вновь, проводив ее затуманенным взглядом, покачал головой. – Так и играет срамница ягодицами, так и играет. Постом свою плоть изнуряю, молитвой и всяческим воздержанием, днем побеждаю, а ночью бесы одолевают… Давай, брат Лукич, всю песню про Волгу исполним.
– Ас крестьянами?
– Брат мой Лукич, все в этом доме твое, даже девку бери, но крестьян не проси. Покусись они на мое: на осла моего, на жену мою, как говорится в учении Моисеевом, все бы простил. Но они на богово покусились.
– Бросьте, отец Константин, мы люди свои, знаем друг друга давно, и давайте не будем кривить душой. Богово богу, а карасей кто ел?
– Я ел. Ты ешь. А если я крестьян отпущу, то больше ни я, ни ты карасей не отведаем и винца не попьем. Хамы славить должны господина и повторять ежечасно, что всякая власть есть от бога.
– В том, что вы говорите, есть толика правды, отец Константин, революция подраспустила крестьян. Допустим, их надо несколько подтянуть, но не так же, не нарушая законов. Мы провозгласили свободу личности, равенство, братство, а вы им руки связали и – под замок. Не о божьем печетесь, отец Константин.
– Я, дорогой мой Лукич, равенство не проповедовал, с хамами не братался. – Отец Константин начинал горячиться, и речь его становилась все более светской. – На вашу свободу паки и паки плюю. Любя и уважая тебя, я поддался на сладкие твои речи и провозглашаю с амвона молитвы за христолюбивое Временное правительство: князя Львова, министров Керенского, Переверзева, Терещенко, Некрасова, Мануйлова, Шингарева, Чернова, Церетели и князя Шаховского. Молюсь за них денно и нощно, а карасей должен сам защищать от хамов.
– Дорогой отец Константин, ради нашей дружбы отпустите крестьян. Их незаконное задержание получило такой неожиданный резонанс в окрестных деревнях. И мне не хотелось бы напоминать, что я привожу вам из города и вино, и кильки, и шпроты…
– Так, так, – соглашался отец Константин.
– Ваши посланцы приходят в магазин потребительской кооперации, как в собственный погреб и забирают для вас товары не по розничным ценам, а по оптовым. Даже со скидкой порой.
– Так, так, – кивал головой отец Константин.
– Наконец, этот приход вы получили не без помощи нашего комитета, а сейчас вы бросаете тень на наше правительство.
– Так, так, дорогой мой Лукич. Поелику в деревнях резонанс пошел, как ты утверждаешь, так всякую мою доброту хамы посчитают за слабость. В селе Буграх они пары засеяли, церковному причту принадлежащие. На степных хуторах затеяли торг за требы, глаголят: за панихиду много берем. А пусть они сами походят за вонючими мертвецами, тогда и торгуются.
Порывисто схватив балалайку, отец Константин прижал ее к животу. Пальцы левой руки медленно задвигались по грифу, как бы нащупывая мелодию, а правая повисла над струнами для аккорда. Неожиданно она опустилась, и нежные звуки «Сентиментального вальса» Чайковского поплыли по комнате.
– Ля-ля-ля – подпевал отец Константин и, поглядывая на гостя, ждал, что тот поддержит своим баритонов его надтреснутый тенорок. Но Борис Лукич молчал и даже, отодвинув недопитый стакан, негромко прихлопнул ладонью по столу.
– Отец Константин! Вы играете «Сентиментальный вальс», а ваши духовные дети сейчас сидят в холодном амбаре… а им надо косить – в эту пору день кормит год… Они обречены, если не на голодную смерть, то на полную нищету.
– Скажите еще, Лукич, что Волга впадает в Каспийское море… Ля-ля-ля, ля-ля-ля. Греховодники заточены мною в амбар, чтоб другим не повадно было совать нос в Христову кастрюлю. Ля-ля-ля-ля.
– Но вы присвоили себе право арестовывать граждан свободной России!
– Ля-ля… Поелику немощна стала рука светской власти, то приходится власти духовной охранять имение Христа своего. И вообще идите вы паки и паки к кошке под хвост с вашим Керенским и свободной Россией.
– Вы пьяны, отец Константин.
– Он яко пес вылакал мое вино, а я сделался пьяным. Изыди, – и, привстав, начал засучивать рукава. – Твой баритон благолепнее моего тенора, но кулак мой куда здоровее.
Борис Лукич выбежал на крыльцо.
– Ну, толоконный лоб – шептал он, не в силах сдержать бушевавший гнев, – архиерею напишу… в Комитет безопасности напишу… В губернский комитет партии социалистов-революционеров… Евгении Грюн.
Лошадь привычно понесла ходок в Камышовку. Доехав до развилки дорог, Борис Лукич покосился вправо, на тракт, что вел к станции железной дороги. Оттуда письма дойдут гораздо скорее. Только вот очень жаль отца Константина. Из-за глупости, из-за упрямства поплатится местом, а возможно, и саном. Он, конечно, давно уж раскаялся и по-дружески стоило б вернуться к нему.
Борис Лукич придержал лошадь. Обида притихала, и он простил отца Константина как человек, но почувствовал, что как гражданин свободной России, как член партии социалистов-революционеров, ответственных за будущее страны, он не имеет права простить. И решительно свернул направо, на станцию железной дороги.
3.
Разнолапым жуком распласталось по степи село Камышовка. С востока огороды и банешки упираются в камыши Щучьего озера. Огромной заплатой лежит оно средь полей. С запада банешки и огороды упираются в камыши Карасевого озерка. Перешеек между озерами всего сажен двести. На нем площадь с церковью, дома камышовской знати, дом Бориса Лукича, с магазином потребительской кооперации, торгово-заготовительная контора от приисков господина Ваницкого и клоповник – пятистенка без окон. В одной половине клоповника отведено место для пойманных варнаков и провинившихся камышовцев, а в другой стоят печурка и лавки для занаряженных караульщиков. На этих лавках и секут розгами, если приходит нужда.
Само село дугами изогнулось вдоль берегов двух озер, словно бы жук пытался обхватить их, да лапы оказались коротки, он и застыл в огорчении.
В Камышовке Ксюша вставала чуть свет, доила коров, выгоняла их в стадо, носила воду, мыла полы, полола и поливала огород… Истосковалась по работе и делала ее с радостью. Голубая бездельная жизнь бывает только у сказочных королевичей и у тех, кто живет придурившись. Поставит Ксюша полено, осмотрит, прищурясь, со всех сторон: как годовые кольца идут, прикинет в уме, как расположены сучья, с какой стороны он лучше расколется, вскинет над головой тяжелый колун так высоко, что выгнется вся, напряжется и, выдохнув, с силой ударит. Любо, коль хрустнув, полено сразу развалится надвое.
Но думы не расколоть. Серыми глыбами навалились думы. Об Устине, Сысое, о рыбаках, о будущей жизни. Только при мысли о Ване светлела Ксюша и прижимала колечко к груди. Истомилась, ожидая ответа из города.
– Как приедет Лукич, так я к рыбакам прямо в ночь убегу. Батюшки, надо капусту полоть, – хватала коромысло, ушаты и бежала на огороды.
Через день, через два во дворе появлялся Вася. Он приходил с огородов. Помнится, торопилась Ксюша с дровами к банешке меж грядок. Глянь, а шагах в четырех от нее лезет через прясло мужик в рваной, грязной одежде. Он испугался больше Ксюши и, подавшись назад, глухо спросил:
– Ты откуда?
Волосы пасмами свисали на лоб. Глаза черные, как у цыгана, а зубы, как кипень черемух.
– Я-то из дому, а ты куда прешь? – невольно отступила на шаг и показалось, где-то видела мужика.
– Дрова попилять. Пусти… Я завсегда хожу к Лукичу.
– Это, Вася, конечно, – пояснила Клавдия Петровна, едва встревоженная Ксюша рассказала ей о неожиданном посетителе. – Накорми его. Там каша осталась. Только корми на дворе.
Ксюша и сама понимала, что такого грязного мужика нельзя вести в избу. Собрала ему под навесом на плахах и встала в стороне, подперев подбородок ладонью. Вася сгорблен, в плечах не широк, но, видно, силен. И вновь показалось Ксюше, что она уже где-то встречалась с ним.
Ел Вася жадно. Временами несмело косил на Ксюшу настороженно блестевшие глаза. Толстые губы его кривились в заискивающей улыбке, а тело напряжено, как у напутанной птицы, когда та на глазах у врага поедает случайно добытый корм. Неожиданно Вася рывком отодвинул миску с недоеденной кашей и хлеб.
– Пузо набьешь – тяжело робить будет.
Но когда Ксюша хотела убрать хлеб и кашу, прикрыл их ладонями.
– Не трожь… посля работы доем.
Вася и работал жадно, как ел, словно давясь. Дрова пилил – пила ходуном ходила, и при каждом рывке он с каким-то особым удовольствием повторял: «А-асс… а-асс…» В хмурых глазах его появилось что-то доброе, человеческое.
– А-асс, а-сс…
Когда все бревна были перепилены, Вася сразу, не передохнув, схватился за колун.
– Э-эх. Оно бы всю жисть так…
– А кто мешает тебе по-хорошему жить?
Вася бросил на Ксюшу взгляд чуть испуганный, чуть удивленный и сразу обмяк, посерел. Поплевав на ладони, вогнал тяжелый колун в свиловатый березовый кряж. И тут на его спине Ксюша увидела большую заплату. Вспомнился вечер, когда она подходила к дому Бориса Лукича. и мальчишки травили мужика с заплатами на рубахе.
Тогда она думала, что деревенские ребятишки, как обычно, травят какого-нибудь дурачка. Но Вася не дурачок.
Пока думала Ксюша, пока собиралась спросить его, кто он такой, где живет, и торопливо укладывала дрова в поленницу, Вася неожиданно вогнал колун в полено, перекрестился широко, быстро доел кашу, хлеб сунул за пазуху и поклонился низко.
– Спаси тебя бог за хлеб, добрая девушка, – и ушел на огород за банешку.
Накинув на плечи коромысло, подцепив деревянные ведра-ушаты, Ксюша вышла на зеленую травянистую улицу, повернула к колодцу. Думы о Васе не оставляли ее.
Кто он? Сильный, не глупый – а ребятишки травят его, как слабосильного дурачка. Работящий – а живет подаяниями. Такое бывает. Разве мало бродит нищих по деревням с золотыми руками и крепкой спиной, да выбились как-то из стежки, погорели или в свидетели угодили, а суд затаскал до того, что приходится христарадничать. Это бывает. Но ребятишки его травят пошто?
У колодца сегодня не было судачащих баб. Ксюша не спеша начерпала воды, привычно тряхнула плечами, чтоб поудобнее село коромысло и, шлепая босыми, ногами по приколодезной луже, вышла на тропу. И тут ее будто кто-то под бок толкнул. Посмотрела направо – парень стоит. Невысокий, но статный, пригожий. Желтая сатиновая рубаха с голубыми васильками, подпоясанная плетеным ремешком, ладно сидела на широких плечах. И вспомнила Ксюша степь, всадника, догнавшего ее на дороге. Тогда смеялся, а сейчас стоит, глаза выпучил, будто пряник печатный увидел.
Ксюша ускорила шаг. Спиной ощутила – следом идет.
«Бесстыжий. Понужнуть бы его коромыслом…»
Сердце девичье! Бестолковое, глупое, сколько несуразностей ты натворишь, сколько горя натерпишься, пока поумнеешь. Но ты и самое лучшее, самое чуткое, и самое хитрое сердце в мире. Сто парней пройдет мимо – и все девицу осмотрят, оценят и уйдут, не оставив следочка. И вдруг среди сотен глаз увидит девка глаза, вроде бы ничем не приметные. Но девичье сердце чутко и сразу выделит их. И приосанится девка, вроде бы ненароком сарафан на боках оправит, косу положит приглядней. Пусть горе в душе, пусть думы заняты и времени нет, и парень-то низковат, да еще веснушчатый, неприглядный. А все же на сердце зарубка: приметил.
До ворот проводил Ксюшу парень. И чудной, хоть бы слово сказал. На слово можно ответить, обругать, отшутиться, а чем ответишь на молчанье?
4.
Борис Лукич остался доволен поездкой в город. Евгении Грюн, правда, он не застал, она была в отъезде на приисках. Да обошлось без нее.
Председатель губернского комитета партии социалистов-революционеров как услышал о проигрыше Ксюши, так обоими кулаками ударил по столешнице.
– Какой кошмар, дорогой Лукич. Вас не обманули? Не разыграли? Это не первоапрельская шутка?
– Даю честное слово члена партии, я передал только голую правду – и ничего, кроме правды.
Сухощавый председатель заходил по кабинету, как на ходулях.
– Та-ак. Представляете, каа-кой это материал для предстоящей избирательной кампании. Лукич, дорогой, сядьте за стол, немедленно опишите все, не упуская ни малейшей детали. И никому ни полслова. Чтоб не пронюхали большевики. В газету я дам статью сам, с Евгенией Грюн. Подсунем такую бомбочку! Через центральные газеты ударим. Прокурора можно подключить. Он человек вполне наш. Но его сейчас тоже нет в городе. Оставьте ему письмецо, не раскрывая ни имен, ни событий, ни адреса. Заинтригуйте, и пусть он получит информацию у меня. А с рыбаками, друг мой, разберемся. Немедленно.
Приказал подать к крыльцу пару серых, в яблоках, рысаков, заложенных в лакированный, на резиновых шинах, подрессоренный экипаж.
– Прошу, – широким жестом пригласил Лукича председатель. – Бывшие губернаторские – и кони, и коляска, и кучер. Вот оно, брат Лукич, раньше эти кони возили царских сатрапов – теперь возят слуг народа! Пшел, – крикнул председатель плечистому кучеру в добротной поддевке и в кучерском котелке с огромными белыми бляхами на тулье. – На архиерейскую дачу.
…Архиерей принял в саду, где под тенью огромных лип, над столом с медом, вареньем и пирогами вились рои пчел. Поскольку пришедшие не подошли для благословения и лобызания руки, то и владыка, нарушив этикет, не только не пригласил гостей к столу разделить с ним трапезу, но даже и вообще не пригласил их сесть. И гости, потолкавшись на аллейке, сами устроились на лавочке под липой.
Откашлявшись, председатель решил сразу взять быка за рога и пространно рассказал о самоуправстве отца Константина.
Архиерей, полузакрыв глаза, скрестив на груди руки, внимательно слушал. А выслушав до конца, ответил медленно, по-прежнему не открывая глаз:
– Обо всем изреченном мне ведомо со слов моих верных помощников.
Долго ждал председатель продолжения речи архиерея и, не дождавшись, сам решил закончить.
– Не желая неприятности церкви, не желая вмешивать в это дело светскую власть – прокурора, милицию, мы приехали с предложением закончить этот эпизод с наименьшим ущербом для церкви. Дайте бумагу с приказанием отцу Константину немедленно отпустить крестьян, частично возместить понесенный ими ущерб – и делу конец. Мой товарищ Борис Лукич отвезет бумагу. Он, между прочим, друг отца Константина.
Помолчал владыка. Осторожно сдул севшую на усы пчелу и, открыв глаза, как бы удивился, что гости все еще здесь.
– Паки вам молвлю: мне ведомо все. Мир вам, господин председатель.
– Владыка, нам нужно ваше решение.
– Оно будет, сын мой, своевременно. Сказано в писании: «Не вступай на путь, не спросив отца твоего». А мой отец там, – показал глазами на небо.
– Владыка, неужели вам не все еще ясно!
– Сын мой, не в многословии истина. Идите с миром. Бог не допустит решения поспешного.
– Заупрямился чертов петух, – ругался председатель, отъезжая от дачи архиерея. – Сегодня же пошлю подробнейшую телеграмму Керенскому.
В это время архиерей позвал своего секретаря и спросил:
– Ты, отче, должно внимал словам председателя? Так составь новую телеграмму министру Керенскому, потверже и пообширнее.
5.
Во дворе Бориса Лукича жизнь текла как в родном Рогачеве до находки золота в Безымянке, будто революция, пасека дедушки Саввы, Сысой были сном. Рассвет прогонял сновидения и оставались те же коровы, стирка белья, колка дров, тасканье воды для поливки огорода, и еще – тоска ожидания: где же Борис Лукич? Что ж он не едет?
Вчера отпросилась у Клавдии Петровны и сбегала в село Луговое. Нашла амбар, где сидели рыбаки.
– Сестричка? Здорово живешь! – узнал ее рыжий. – Устроилась как?
– Спасибо всем вам, живу хорошо. Вот гостинец вам от меня. – Просунула сквозь узкое слуховое окошко две лепешки и кусочек свиного сала да щавеля молодого, что нарвала по дороге. – А как вы живете?
Конечно, какой гостинец – две лепешки на шесть мужиков. Но это забота, внимание. Пятнадцать верст прошла Ксюша, чтоб гостинец вручить. И надо понять – откуда беглой девке взять гостинец побогаче.
– Спасибо тебе, – сказал рыжий, принимая лепешки и сало. – А живем лучше не надо, и хуже вроде бы некуда. Стены крепки, не сбежишь, бабы приварок приносят, от этакой жизни до того раздобреем, что под шестком и зима пройдет…
Дрогнул голос у солдата.
– Не кручиньтесь. Борис Лукич в город уехал, вас выручать. К самым наиглавнейшим.
– Эх, сестричка, нет для крестьянина правды. Я где-то такое слыхал: «Никто не даст нам избавленья, ни бог, ни царь и ни герой».
– Это раньше так было. А сейчас революция прб-шла. Лукич сказывал, наш будет верх. Он как приедет – махом сюда прибегу. Прощевайте.
Бежала домой, в Камышовку, с надеждой, что под навесом стоит еще не остывший с дороги хозяйский конь, а Борис Лукич, уставший, конечно, но довольный поездкой, сидит на крылечке или возле окна с газетой в руках и все позади, И рыбаки уже на свободе.
Нет, не было под навесом коня, не было хозяина на крылечке. Тоска гнала Ксюшу за ограду хозяйского двора. На народ. В магазин. Там у Ксюши есть за прилавком свое место. На полках всякая мелочь: нитки, крючки, пуговки, махорка. Приказчик Евлампий в темно-бордовой рубахе, подпоясанной вязаным ремешком, говорил с улыбкой:
– Здравствуй, здравствуй, бабуся, у внучка зубок-то прорезался? Вот ему леденец на зубок от нашего, значит, общества потребителей. Чего прикажешь? Сахарку? Рафинаду? Песочку? Полфунта? Изволь.
Взмах – и в пальцах Евлампия появляется аккуратный фунтик, свернутый из старой бумаги. Еще взмах – и в фунтик течет из совка струйка сахару, и он уже на весах.
– Ровно полфунта, бабуся. Еще что прикажешь? Спасибо за покупочку, приходи к нам почаще.
Всем-то Евлампий умел угодить. Казалось, отвешивал он не сахар, а крупицы человеческой радости и, получив свою долю, радовался покупатель.
«Есть же хорошие люди на свете, – думала Ксюша. – Шибко неловко жить, когда в груди холодит».
– Евлампий, от Бориса Лукича весточки не было?
– Нет, Ксюша, нет. Он же уехал совсем недавно, а дел в городе – у-у сколь: и с кожевенным заводом о кожах потолковать, и со складами разными о товарах… – и обернулся к вошедшей в лавку жилистой молодайке. – Добрый денек, Таисия. Прошлый раз ты платочек просила. Достал. Привез. Такие прежде только царица носила… – и выхватил откуда-то снизу синий, в мелкий горошек платочек, раскинул на прилавке, как парчу золототканую развернул. И осекся: желта молодайка, не до платка ей сейчас.