Текст книги "Алые росы"
Автор книги: Владислав Ляхницкий
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Учитель у вас откуда? – спросил Кондратий Васильевич.
– То-то оно, што учительши нет, – сокрушался Егор, – а уж мы б ее на руках носили. – И снова взглянул на Веру: «Слушает, вроде, а не понимает, к чему разговор», – и пустил свой последний козырь: – А задарили б… Всяко… – и покраснел, почувствовал, что не с той стороны зашел. – Кедры у нас, – исправляясь, сказал Егор, – не обхватишь. И зеленые-зеленющие…
– А земли у вас хорошие? – перебил Кондратий Васильевич. – Хлеб очень нужен стране, и батраков, безземельных крестьян надо к делу пристроить. Нельзя ли у вас в Рогачево коммуну организовать?
– Это как?
– Из беднейших крестьян. Земля общая, сеять артельно.
Долго думал Егор, примеряясь: «Артелью, значит, пахать, артелью сеять. Как сейчас на прииске, только не золото мыть, а пахать. Должен бы пойти народ. Непременно пойдет», – и, перебрав в уме, кто может пойти, ответил уверенно:
– Это, Кондратий Васильевич, запросто. Нам бы только учительшу, – и снова взглянул на Веру.
7.
В деревенской избе не живут. В ней хлебы пекут и едят, когда в поле убран последний сноп. И спят, когда загонят в избу утренние морозцы. В избе не рожают. Где там рожать, когда по лавкам десяток людей. Рожают в банешке.
Думать и вовсе в избе несподручно. Стены думы теснят. А Устину надо серьезно раскинуть мозгами, осмыслить приход Сысоя. Уложив его отдохнуть, Устин надел полушубок, шапку-ушанку, варежки, вышел во двор и, взяв топор, начал обтесывать жердь. Сразу и мысли пришли:
– М-мда, видать, Ваницкий войной пошел на егоршей. А Аркадий Илларионович што жернов. По себе знаю. Хо-хо, – почесал поясницу. – Ваницкий, он сила и по малым пичужкам палить не станет. Стало быть, и Егорша сила? Тут как бы маху не дать. А промашка, хо-хо, на всю жизнь, – и полушубок зарезал под мышками. Такая же неудобь терзала Устина, когда адвокат Бельков торговал у него за шестьсот рублей заявку на прииск Богомдарованный.
«С кем идти? С Ваницким? С Егоршей? Как бы не обмишулиться. Непременно надо Егоршу увидеть и вызнать про ихнюю власть все как есть».
На другой день утром увидел: с крыльца Кузьмовой избы спускаются Егор с Вавилой. «Кажись, и Кузьма меня обскакал, с новой властью стакнуться успел. Э-э-э, нет. Видать, пшеницу покупать ходили. Недаром вчера Аграфена с Лушкой бегали по селу, приценялись к пшенице, гречихе, выведывали у баб, кто сколь пашенички продаст приискателям. Теперь к Кузьме подались… А там от ворот поворот».
Такой ход дела – что меда кусок, и Устин негромко позвал:
– Никак, сват? Заходи.
– Некогда, Устя. Дела забодали.
Рвалась с языка насмешка: «эх вы, власть! Опухнете с голоду», – но, подумав, постарался сказать сочувственно:
– М-мда, шибко трудно пашеницы купить на ленинки. Но ежели раскинуть мозгой, так и можно.
– У тебя? – Егор подошел к забору усадьбы, протянул Устину руку лодочкой между жердями. И Вавила с ним подошел.
– Скажи ты, какие морозы стоят. Оттеплило малость, прошел снежок и сызнова жмет. – Оглянулся Устин на избу: так бы кстати сейчас медовухой их угостить, посидеть за стаканчиком. От медовухи сугрев на сердце и самое сокровенное, словно, озимь, наружу выходит. Да в избе Сысой. Егорша его не увидит, так Сысой их услышит.
Егор передернул плечами: плохо греет шабур. Напомнил Устину:
– Ты о хлебе сказывать начал.
– Та-ак. Тут перво-наперво надо крестьянина не обидеть деньгами. Керенски бумажки дешевле назьма. Ленинки тоже опасливо брать. Слух идет, Николашка к власти скоро вернется…
Вавила подвинулся вплотную к заплоту:
– От кого ты услышал о Николае?
– От кого? Э-э, разве упомнишь? Никак, монашек сказывал на базаре.
– Ты сам-то ждешь Николая?
– Што ты! На што_ он мне нужен. Я за нашу Советскую власть… И хочу, штоб сумления не было.
– Такую сказочку, Устин Силантич, я слыхал. Взял отец сноп, сказал сыну: сломай. Бился сын, бился, а сломать сноп не может. Тогда отец развязал вязку, рассыпал соломинки – сын сразу их переломал. Понял, к чему сказка?
– Дурак не поймет, – Устин пристально посмотрел на Вавилу. Стоит тот рядом с Егором, засунув руки в карманы дубленого полушубка, надвинув на брови шапку из черного барашка, и в упор разглядывает Устина. «Вот же бес, я его пытаю, а он, выходит, пытает меня. Как же понять: всю ли правду сказал или што затаил?»– И зашел с другой стороны.
– Сказочка шибко добра, а на деле вы сами себе, а я… и другие многие тоже особливо живут. Порознь. Не в снопе. Нас всякий может сломать.
Вавила кивнул головой: правильно, мол. Почуяв себя на верной тропе, Устин шагнул дальше.
– Хлеб у народа есть, да часть села под Кузьмой. Што он скажет, то и сделают. Большая часть села… м-м-м… другой тропкой идет, другу руку держит. – Быстро взглянул на Вавилу: «Понял, кажись, про кого им толмачу». – Вам, я так понимаю, на день надо пудов двадцать пять. И ежели с умом подойти к народу… Ежели сговорите вы нужного человека…
«Ладное дело, – прикидывал Устин, – рупь артели, полтину в карман – и через полгода хозяин прииска…»
Заулыбался Егор.
– Верно, Уська, надо держаться вместях. Помоги нам пашеницу купить, а в артель мы тебя запросто примем. Всех бы в артель, вот бы сила была…
А Вавила нахмурился и спросил:
– Так ты нам себя в управители предлагаешь или работать будешь, как все артельщики?
Коробит прямой вопрос, но так, пожалуй, и лучше сразу все вызнать.
– А што? Управителем я б вашей артели шибко пользу принес. А ежли попросите… – «Замялись пошто-то. Молчат?» – и Устин продолжал: – Так я ж не как < другие. У меня, скажем, лошади. Тут худо-бедно мне пай, – на лошадей по паю, и слово мое на селе за здорово просто в пыли не валяется…
– Сколько у тебя, Устин, лошадей? – перебил Вавила.
– Без малого сто.
– И каждой пай?
– Я сказал…
– Значит, на лошадей сто паев, да пай на тебя, да пай на этакое твое слово. Выходит, артельщикам сто паев и тебе сто паев? Еще с гаком?
В вопросе Вавилы насмешка. Надо бы отразить; ну и сидите, дураки, без хлеба, и пойти потихоньку к дому, но Устин даже пошутил:
– Ты коней-то не путай с котятами.
Вавила ответил в тон ему:
– А ты не путай Советскую власть и керенщину. Пойдем, Егор Дмитриевич, на прииск.
Даже не поклонились Устину.
Эх-ма.
Устин вернулся в избу к Сысою и, потирая замерзшие руки, спросил:
– А когда вернется обратно царь Николашка?
– Если будем сидеть сложа руки, не скоро вернется. А если начнем действовать…
– Понятно. А пошто я должен Ваницкому верить? Ему обмануть недолго.
– Вот от него письмо-обязательство на деньги и назначить тебя управляющим.
– Та-ак. А сколь ты принес динамиту?
– Фунтов пятнадцать.
– Подходит.
8.
«Дорогой отец!
Нить электрической лампочки в моей комнате чуть тлеет, и я еле разбираю то, что пишу. Завтра большие машины электростанции будут остановлены совсем. Нет угля. И в городе останется работать только маленький паровичок для телеграфа и больниц…»
Читая письмо, Аркадий Илларионович с удовольствием потер руки. «Молодец Михельсон. Скоро большевички в потемках окажутся».
«…Говорят, у нас был хороший урожай, – читал дальше Аркадий Илларионович, – а у булочных становятся в очередь с часу ночи…»
– Даже Валеру пробрало. Молодец Петухов! Нужно уметь сделать голод при избытке товарного хлеба, – уже вслух радовался Ваницкий.
«…Страшно становится, – писал дальше Валерий. – Ты учил меня: Родина превыше всего. Я понял тебя, дорогой отец, и в эти тяжелые дни, когда, кажется, горит и трясется сама земля, я непрерывно повторяю твои золотые слова: Родина – превыше всего. Превыше личных обид, самолюбия, личного счастья. Она не должна погибнуть!»
«Наивен и прост, как девчонка, которой шепнули на ушко про любовь. Не о родине хамов говорил я тебе… Эх, Валерий, Валерий…»
Привычное кресло стало вдруг неудобным.
«…Меня выбрали командиром полка…»
– Это хорошо, чертовски хорошо. Но… единственный отпрыск рода Ваницких не должен лезть в пламя, если туда можно послать других.
Аркадий Илларионович взял телеграфный бланк и размашисто написал: «Чувствую себя плохо тчк Немедленно выезжай».
Стук в дверь отвлек внимание Ваницкого-старшего. – А, ротмистр Горев! Вы очень кстати, – Ваницкий подошел к сейфу, открыл его и поманил к себе Горева. – Вот ваш мандат. Вы уполномоченный Петроградского Совета, командированы в Восточную Сибирь по закупу и отправке в Петроград сибирского хлеба и прочих продуктов. Вот вам деньги на ваши расходы. Добирайтесь как можно скорее до Иркутска, явитесь к начальнику юнкерской школы и скажите ему: «Я приехал посмотреть красоту Байкала. Помогите мне в этом». Он ответит: «Рад быть вашим гидом». Познакомьтесь с их планом и заверьте в поддержке Красноярска, Томска, Барнаула, Но-вониколаевска. Восьмого декабря начинайте активные действия. Не забудьте, восьмого.
9.
Несколько ночей Устин и Сысой ходили на Безымянку. Прииск с подземной добычей песков – это прежде всего копер. Он воздвигнут над черной шахтной дырой, как звонница над входом в чертову преисподню. Денно и нощно несется с копра надсадный скрип. Скрипят деревянные блоки на верхушке копра, скрипят от надсады соединения балок, срипят очупы многочисленных помп.
Если шахту с копром взорвать, прииск надолго выйдет из строя. Но для этого надо в нее проникнуть, а артельщики работают день и ночь. В праздники на шахте остаются водоотливщики, и мерный скрип очупов продолжает висеть над заснеженной Безымянкой.
Как, чем отвлечь внимание водоотливщиков, чтобы проникнуть в шахту? Как потом убраться?
Возвращались домой под утро, замерзшие и усталые. Сысой брал лист бумаги с планом прииска и в который раз изучал тропки, пролегшие по участку.
– Тут куст стоит, – тыкал Устин пальцем в лист.
Сысой удивлялся: сегодня сидел возле этого места, а куста не приметил. Прикинув, решил, что за этим кустом хорониться до нужной минуты лучше всего.
Затем вынимал другой лист, с планом подземных работ, смотрел на кресты – места, где наметили заложить динамит.
– Тут, пожалуй, похлеще будет, – советовал Устин. – Направо просечка отходит – как хряснет…
В остальное время Сысой или спал, или лежал, тараща глаза в потолок. Часто думал о Ксюше. Здесь, в этой самой комнате, он выиграл ее. Тут она лежала связанной на диване, на том самом диване, на котором сейчас лежит он, Сысой. Отсюда он утром увез ее.
Ксюша не забывалась. Были девки красивее ее, статней – а уж ласки от нее Сысой и вовсе не видал. Так чем же она заполонила его?
Ксюша исчезла куда-то. Исчез ребенок, унесенный Ксюшей под сердцем. Об этом по секрету рассказала Сысою Клавдия Петровна. Старушка жалела Ксюшу, хвалила ее.
Мало ли девок нянчит Сысоевых ребятишек. Ни один не помнится, а этого любил бы. Сын должен быть…
Когда становилось невмоготу и не было дома Ванюшки, Сысой выходил в горницу, садился возле открытой дверки изразцовой печи и смотрел на огонь. Несколько минут проходило в молчании. Потом Матрена приподнимала дремотные веки и удивлялась, увидя Сысоя:
– Скажи ты, как тихо зашел, а мышка под полом всхрапнет, я уже слышу. – Потягивалась. – Не испить ли чайку нам, Сысой Пантелеймоныч?
– Давно бы пора.
Устин наказал, чтоб Сысоя никто из домашних не видел, да Матрена сама не дура и понимает, что выйдет, если Ванюшка Сысоя увидит: чай приносила сама в устинову комнату и рада была посидеть с гостем. Скучно жить. Симеон все больше в отъезде, Ванюшка таскается по вечеркам и приходит домой хмельной. Из Устина слова не выжмешь, а Сысой все какую-нибудь небылицу расскажет. Иногда рассмешит. Больше всего Сысой про Ксюшу рассказывал. «Видать, шибко слюбились», – думает Матрена и что-нибудь ненароком тоже вставит про Ксюшу.
Этих нескольких слов о Ксюше Сысой ждал порой целый день.
– Ох, была непокорной, – скажет Матрена, – но уж насчет чаю… моргнуть не успеешь – самовар на столе, бж-жик – и калачи тут, и сливки.
И Ксющина непокорность, и история с чаем – все выдумки Матрены. Она продолжает рассказ, как Ксюша «непокорно» уходила в тайгу на охоту, но белок уж приносила дай бог.
Сегодня Сысой спал, как сурок, подложив под щеку ладошку, и толстые губы его чуть дрожали в ласковой, почти детской улыбке. До того это было необычно, что Устин решил не будить его. И к чему? Пусть спит окаянный.
Сысой видел Ксюшу. У нее начались роды. По кержачьему неписанному закону роженица сорок дней очищает себя от скверны, ночуя в банешке, где родила. Сорок дней муж не должен видеть ее.
Так по закону. Но что станешь делать, если в поле осыпается хлеб, а в стайке мычит недоенная корова? А кто испечет мужикам калачи? Заштопает порванную рубаху? Накормит сарынь?
И ночует роженица в банешке по-черному, где родила, а чуть свет, завернув ребенка в холстину, надвинув платок на самые брови, пробирается в избу: надо печь истопить, надо хлеб испечь, пока мужик еще спит. И делает все молча, будто на самом деле она не в избе, а в банешке, постом и молитвой очищается от греха.
Потом, так же молча, едет в поле со всеми, жнет до вечерней зари. Губы спеклись. Для всех стоит лагушок с холодной водой или квасом, а ей нельзя прикоснуться к питью: не очистилась.
Ксюша рожает не в банешке, а в горнице-пятистенке. Повитуха хлопочет возле нее и все причитает, завесив иконы: «Мужики они, мужики, не надо им видеть». Богородица не завешена. Нет-нет да и перекрестится повитуха, попросит у нее облегчения для роженицы. А Сысой ходит под окнами прямо по сугробам, без шапки и тоже крестится. Молитвы забыл, а услышит стон и зашепчет богу про то, как любит Ксюшу и второй такой бабы ему не сыскать. Бог смеется, грозит скрюченным пальцем, кажет язык. Хотел Сысой кулаком погрозить, да в снег провалился, а повитуха с крыльца кричит:
– С князем тебя, хозяин!
– Сын? Спасибо тебе. – Вскочив, легко подбежал к повитухе, обнял ее и целует, целует в иссохшие губы, и все повторяет: – Спасибо тебе… А ты не ошиблась?
– Тьфу! Семьдесят годов прожила, так парней от девок отличать научилась, – смеется старуха. – Сын-то, скажи, весь в тебя. Ну, как вылитый, как две капли воды.
– Неужто с бельмом? – с испугом спросил Сысой.
– Чего удумал. Может, и чуб у него завитой?
Сысой к двери, а повитуха за полу борчатки:
– Куда это ты?
– Сына смотреть! Жену!
– Постой, торопыга, – шепчут сухие губы. – Через сорок ден их увидишь. Ты скажи-ка мне лучше, где очищение будем творить?
– Там же все, в горнице, неужто в банешке? Я хоть через дверь посмотрю только в щелку…
– Кстись, бог с тобой, и голоса она твоего не должна слыхать сорок ден, – грозит повитуха пальцем.
Сладок сон. Чмокает Сысой толстыми губами. Устин сидит у стола, подперев кудлатую голову ладонями. Противна ему Сысоева рожа, да судьба связала их и нет, кажется, выхода.
– Может, к Егорше податься? – беззвучно шепчет Устин.
Повитуха исчезла. Рядом с Сысоем Саввушка.
– Сорок-то ден очищения прошли. Э-эх, Сысой Пантелеймоныч, неужто к ней пойдешь? Неужто забыл, как наша изба ходуном ходила от плясок да девичьего визга?
– Да ну тебя, проклятущий, – отмахнулся Сысой, и с умилением поглядел на свои сапоги с лаковыми голенищами, одернул левой рукой расшитую рубаху, подпоясанную пояском с кистями, а правой поднял большой каравай с солонкой на рушнике.
Тихо открылась дверь в горницу, на пороге показалась повитуха.
– Войди-ка, князь, ко княгинюшке…
Ксюша сидит на лавке, держит на руках сына. С плеч свисает желтая шаль с красными маками – давнишний подарок Сысоя, и как отсвет этих маков цветут щеки Ксюши. Что-то новое, величавое увидел Сысой на ее лице. Какое-то необычное спокойствие и пленительность в чуть приметной счастливой улыбке.
Положив каравай на стол, Сысой делает шаг к жене, второй, третий.
– Какая ты!.. Боже, какая красивая… – Руки протянул, а Ксюша вдруг задрожала вся, лицом изменилась и закричала, как кричала и раньше:
– Не подходи, окаянный, – и замахнулась…
Отшатнулся Сысой…
Рядом стоит Устин и трясет его за плечо:
– Проснись, не кричи. И што ты все Ксюшку кличешь?
Сел Сысой на диван. Без Ксюши не жизнь. Надо ее найти во что бы то ни стало. И решает Сысой: «Брошу все. Скажу Ваницкому: шахту взорвать нельзя. Охраняют ее после порчи насоса, как девку в купеческом доме. Поеду Ксюшу искать».
Решил и спокойнее стало на сердце. По расчетам Ксюша должна бы скоро родить. Сейчас ей особенно трудно, и если ее найти, так она благодарна будет. Решено. Чуть смеркнется, и я дуй не стой. И чтоб еще когда-нибудь в жизни впутался в грязное дело! Да гадом я буду, если пойду на поводу у Ваницкого. Найти б только Ксюшу…
Будущее показалось Сысою светлым, как не казалось ни разу. «Пусть отец не пустит в дом Ксюшу, на пасеке будем жить. Тихо, мирно, друг друга любя. Свадьбу сыграем. Сына буду растить…»
Устин стоял у дивана, не то усмехался, не то улыбался.
– Як тебе с радостной вестью, Сысой Пантелеймоныч. После бурана приискатели нонче пойдут дороги топтать и на шахте останутся одни водоотливщики. Этой ночью самое время идти.
Сысою хотелось завыть от досады. Попросить Устина: «Молчи, мол, забудь про все. Отпусти». Так разве он человек? Сейчас же Ваницкому донесет: сбежал, мол, Сысой. Эх, жизнь собачья. Только хотел человеком стать».
10.
По дороге идти нельзя. Встречный скажет потом: неспроста, мол, Устин перед взрывом на прииск ходил. – Поэтому шли. тайгой, напрямик, на лыжах. Шли молча. Мало ль какой запоздавший охотник мог услыхать в тайге голос, а потом объясняй, зачем оказался возле прииска перед взрывом.
Расстались на берегу Безымянки. Сысой прерывисто дышал. «Подлюга подлюгой, – подумал Устин, – а совесть, видать, все-таки мучит. И то сказать: от взрыва много людей на погост понесут. А убить человека – не гриб сорвать».
Наклонился к уху Сысоя:
– Трусишь, никак?
Сысой отшатнулся.
– Поди ты прочь. Я свое дело сделаю, а вот ты…
– Учи!
Устин вел на прииск. Он показал и лыжню, по которой незаметней дойти. План взрыва тоже Устинов. Он чувствовал себя головой, а Сысой просто-напросто исполнитель. К тому же трусливый.
– Ну, Сысой, давай перекрестимся, штоб все получилось как надо.
Перекрестились, обнялись. Устин неслышно скользнул в тайгу и, притаившись за кустом, проследил, как Сысой спрятал лыжи под мост, а затем, опустившись на четвереньки, пополз по тропинке к шахте.
Звезды сегодня крупные, как картечины. Яркое звездное небо чаще бывает в морозец, а сегодня тепло. Снег не скрипит.
Возле шахты горел костер. Семь человек мерно качали очупы помп, семь отдыхали на бревнах.
Сквозь пихты мелькал красноватый огонь – это светилось окно конторы. Ее строил Устин. И шахту строил Устин. Когда-то, приехав из города, он ощупал в кармане свидетельство на владение прииском, оглядел Безымянку и сказал торжествуя: «Все мое…»
Сколько было надежд! А забрал все Ваницкий.
Устин овладел собой и, прищурившись, продолжал следить за Сысоем. Вон он притаился на углу занесенной снегом котельной. Ждет.
Устин выбрал место, где кусты стояли погуще, устроился поудобнее и, приложив к губам ладони, взвизгнул пронзительно:
– Спасите-е… спаси-и-те-е…
В ночной тишине неожиданный крик о помощи ударил как взрыв. Устин видел: все, кто качали воду у шахты, бросили очупы и кинулись к краю отвала., А дальше куда идти? Дальше снег по самые плечи. Сгрудившись на краю, люди всматривались в темноту и тревожно кричали:
– Кто там? Што там стряслось?
Лыж возле шахты не было, а без них по тайге и шагу не ступишь. В это время от угла котельной Сысой кинулся к шахте и торопливо спустился в нее.
На отвале продолжали кричать. Устин, конечно, не откликался. Он стоял и представлял себе, как сейчас Сысой вынимает из мешка динамит, привязывает его к стойкам, вяжет сеть из пороховых шнуров.
Понадобится несколько месяцев, а может, и год, чтобы восстановить шахту и обрушенные горные выработки. У артельщиков сил не хватит, и зарастет Безымянна снова травой. На болоте между копром и Копайгородом вновь поселятся утки.
И Ваницкому дивно время потребуется, штоб прииск, поднять после взрыва… А сулил Николашку к весне. Как же так? Ежели к весне Николашка придет, так по-што прииск накрепко рушить?
Задумался Устин. Обманывает Ваницкий. Никакого Николашки к весне не будет – иначе не стали бы портить шахту. Не верит, видать, в Николашку сам и знает, видать, крепка новая власть. Просто хочет артельщикам досадить, пустить их по миру. Управителем обещался поставить. Мог губернатором пообещать или царем морским. А артельщики все равно догадаются, кто шахту взорвал: пропишут мне Николашку.
Ну уж дудки, Аркадий Илларионович.
Не получив ответа из тайги, часть рабочих вернулась к помпам. Часть побежала в поселок за лыжами. Сейчас самое время вновь крикнуть: «Спасите» – и снова отвлечь приискателей к краю отвала.
По уговору после второго крика Устина Сысой должен поджечь шнур и выскользнуть из шахты за угол котельной. Но Устин не торопился выполнять вторую часть уговора и направился в обход шахты к огоньку, светившемуся в конторе. Дойдя до дороги, снял лыжи, спрятал их под пихтой и остановился: «Может, неладно продумал? Есть еще время переиначить? – Прикинул в уме: – Нет, правильно все рассчитал».
Устин повернул к конторе. Оттуда бежал Вавила с лыжами на плече. Устин загородил ему дорогу:
– Здорово-те.
– В тайге кто-то помощи просит…
Вавила старался обойти Устина, но тот раскинул руки.
– Я помощь звал на увале. Отойдем-ка в сторонку. В шахте вашей… – Темно. Лица Устина не видно, но голос взволнован, срывается. – В шахте вашей… Ворог сидит с динамитом… Смекаешь? Он чичас как в мышеловке… Но поспешать надо, неровен час, вот-вот взорвет вашу шахту.
– Уже не взорвет, – ответил Вавила и показал на тропинку. Устин обернулся и отступил в сугроб. К ним подходили трое. Два парня по сторонам, а в середине Сысой. Без шапки, правая бровь рассечена и кровь заливает бельмо. И от этого кажется, будто глаз его стал неожиданно очень большим.
Не знали Сысой и Устин, что после бегства с прииска управляющего, после порчи насоса, в шахте каждую ночь дежурили члены боевой дружины.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1.
«На-ша власть, На-ша власть…» – выстукивали колеса теплушек, когда поезд бежал под уклон. На подъемах маленький паровозик надсадно пыхтел, клацал дышлами. Колеса теплушек сбивались с бодрого ритма и начинали меланхолично выстукивать: «Уф-ф-ф, подъем-м… тя-же-ло…»
Посреди теплушки, той самой трудяги, что рассчитана на перевозку восьми лошадей или сорока человек, стоит раскаленная докрасна барабанка. Ветер воет в трубе на разные голоса, выбрасывает из-за дверки длинные языки багрового пламени. Тогда раздвигается мрак и виден тупорылый «максим» у входа, длинные нары в два яруса – и на них семь десятков человеческих ног. Видны по углам снежные куржаки, мохнатые и толстые, как беременные зайчихи, только странно багровые.
У печурки дремлет на ящике с патронами парень-дневальный. Обнял винтовку – она ему и постель, и подушка, и друг.
В теплушке только дядя Егор без винтовки. Есть у него револьвер – подарок Петровича, дали ему гранату-лимонку – и все.
Может, в обнимку с винтовкой лучше б спалось?
Со вчерашнего дня Егору пошел пятьдесят первый год. И никогда даже в мыслях у него не было обидеть человека, а тем паче – убить. Всю жизнь казалось: убивец– полузверь совершенно особой стати: приземистый, в плечах два аршина, волосы – смоль, и смотрит по-волчьи. Мог ли подумать Егор, что сам попросит оружие, чтоб убивать.
Длинным и сложным путем пришел Егор в эту теплушку, где спали в обнимку с винтовками омские мукомолы, иртышские речники и куломзинские деповские.
Не найдя зерна в Рогачево, приискатели народного прииска решили отправить человека за хлебом на сторону. Куда направить? Конечно, на степь? Там в этом году стеной стояли хлеба – сейчас, слух идет, амбары трещат от зерна, а на гумнах ждут своей очереди скирды необмолоченного хлеба.
Кого посылать? Само собой, Вавилу с Егором. Они этим летом половину степи обошли, агитируя за Советы. В каждом селе у них приятели да друзья. Но Вавила на прииске нужен. Он управляющий.
– Поезжай, Егорша, на степь нашим красным купцом, – сказали на сходе товарищи.
– Сдурели! Да у меня грамотешка – одну букву «о» еле выучил.
– У других ее столько же. Некого боле. Иль грезишь, без хлеба сможем прожить? Аль каждый себе на степь за пудишком отправится? А?
И поехал Егор на степь, в Камышовку.
2.
Это вот да! – Егор почтительно обошел с трех сторон дородный буфет. На стеклах больших верхних створок как инеем нарисованы утки над озером, камыши, восходящее солнце. Вода чуть колышется. Свежестью августовской зари повеяло в это зимнее утро.
Иннокентий третьего дня тоже дивился: «Вот это да», – а сегодня уважительно погладил деревянное кружево дверок, снова залюбовался буфетом. Сказал:
– Нынче у камышовских богатеев и не такое увидишь.
Буфет стоял в просторных сенях деревенской избы. Вокруг на шпильках-гвоздиках висели покрытые пылью решета, дымарь, старые деревянные ведра, шлеи и хомуты, пахло дегтем и конским потом.
– Восемь мужиков его в сени перли, – пояснил Иннокентий. – Косяки вынимали, а дальше хоть плачь, ни боком не лезет в избу, ни башкой, ни ногами. Пятнадцать пудиков пашеницы за него отвалил дядя Василий…
– Я б двадцать дал… кабы была, – сказал Егор. Пригибался, разглядывал, чмокал. – Есть же на свете золото – руки. Но только, поди, одни. Других таких не сыскать. Утки-то, господи, даже перышки видно. Кряквы утки-то. Кряквы.
Из-за дверей донесся нетерпеливый кашель. Он напомнил: неудобно, мол, торчать в чужих сенках. Иннокентий открыл дверь в избу и потянул за собой Егора.
– Здравствуй тебе, дядя Василий. Купца вот привел.
Кухня просторна. У печки пекла блины статная молодуха в пестреньком сарафане. Хозяин сидел за столом. Пальцы бутончиком подняты вверх. На бутончик поставлено блюдце с таким горячим чайком, что даже в жарко натопленной избе над ним струйками вился парок. Пот кропит дядю Василия. Не спеша вытер он полотенцем бороду, волосатую грудь, оглядел рыжий шабур Егора, подшитые валенки и хмыкнул презрительно:
– Лаптями… – схлебнул с блюдца, – я не торгую. – И подлил себе чаю из пузатого чайника, большого, как чугунок. Широкая золотая кайма опоясывала чайник и нарисованы на нем чудные люди с усами и косами до колен.
– За хлебом он, дядя Василий. С приисков. Ему бы на первый случай тыщу пудов.
– Тыщу? – торопливо поставив блюдце на стол хозяин, подвинулся в угол и угодливо вытер лавку для знатного покупателя тем полотенцем, что вытирал лицо.
– Кеха, скидайте Лопатину да жалуйте к столу. – Говорил по-прежнему медленно, но в голосе, в пристальном взгляде капустного цвета глаз – уважение. – Эй, бабы, стаканы сюда, самогонку, блинков нам подбросьте.
– Ешь блинки, куманек… Как тебя звать-то?
– Егором… И уловив во взгляде хозяина почтительность, добавил: – Митричем, значит.
– Ну будем здоровы, выпьем по маленькой. Блинком, блинком закуси, Егор Митрич. С какого ты прииска?
– С Народного.
– Это бывший Богомдарованный! Наслышаны, прииск богатый. – Почтительность хозяина еще увеличилась. Хозяйки тем временем подносили к столу сметану, шаньги, картошку в мундирах – что было в печи, в подполье. Дядя Василий, выпив стакан самогонки, подыграл под захмелевшего и обнял Егора за плечи. – И до чего же хороша наша Советская власть. Какой я стоячий сундук заимел. Видал его в сенках? Городские менять привезли. Еще паркету привезть обещали. Такие дощечки блестящие, я ими в горнице стены обделаю, в куфне, в банешке. Лежи себе на полке, поддавай на каменку пару квасишкой, а вокруг все блестит. Да я за нашу Советскую власть… Ты, Митрич, золотом станешь платить?
– Пошто золотом? Деньгами. Советскими.
– Это ленинки, стало быть? Да ты не шуткуй.
– Я не шуткую. Золото мы сдаем в банк, а платим деньгами. Да каких тебе еще денег, ежели и сам ты хвалишь Советскую власть, не нахвалишься.
– Это доподлинно. Шибко хвалю, но золото, брат, вернее. – Морозом пахнуло от слов хозяина, и в горле Егора кусок холодца ни взад, ни вперед, как буфет в сенях.
– Дядя Василий, у тебя же амбары от хлеба ломятся, – вступился Иннокентий.
– Хлеб есть не просит, – поднял перед глазами растопыренную пятерню, – ты сейчас нагородишь: дядя Василий контра… Н-нет, я за родную Советскую власть горло перегрызу, но мой хлеб не тронь. Ты, Иннокентий, власть на селе утверждай, и такую, какую хочешь, а в своем доме я сам власть утвержу. И такую, какую мне надо.
Месяц назад дядя Василий и жмотом не показался б Егору: его пшеница, кому хочет, тому и продает. А сейчас он встал, взялся за шапку, сказал:
– Эх, мил человек, язви тя в душу, для тебя вся Советская власть – это где бы што ухватить, што бы урвать. Как у нас на селе Устин да Кузьма. Как клещи, присосались к Советской власти. И не объедешь вас: сваливать надо.
Не открылись амбары камышовских богатеев. Егор закупал зерно у тех, кто мог продать мешок-два, в лучшем случае – пять. Но все же снарядил обоз. И тут приехал в Камышовку нарочный и сообщил Егору, что он избран делегатом на третий съезд Советов Западной Сибири и должен сразу же выехать в Омск.
3.
Стук клопферов разносился по аппаратному залу омского телеграфа. Словно сотни маленьких кузнецов стучали по своим наковальням. Продовольственную комиссию съезда провели за стеклянную перегородку, где стоял аппарат, предназначенный для прямой телеграфной связи с Петроградом.
– На проводе продовольственная комиссия Третьего съезда Советов Сибири, – продиктовал председатель комиссии Воеводин.
– На проводе народный комиссар по военным и морским делам Подвойский, – ответил Питер.
«ОМСК ТРЕТЬЕМУ ЗАПАДНОСИБИРСКОМУ ОБЛАСТНОМУ СЪЕЗДУ СОВЕТОВ ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ПРОДОВОЛЬСТВЕННОЙ КОМИССИИ СЪЕЗДА ВОЕВОДИНУ, – читал телеграфист. Егор стоял рядом. Он тоже член продовольственной комиссии съезда, и это ему стучит аппарат из далекого Петрограда. Туда, говорят, если идти каждый день верст по тридцать, за дето едва дойдешь. – …КАЛЕДИН и РАДА ОТРЕЗАЛИ ЗАПАДНЫЕ И СЕВЕРНЫЕ АРМИИ И ЦЕНТРЫ РОССИИ ОТ ХЛЕБА И ТОПЛИВА ТЧК ТОЛЬКО СИБИРЬ МОЖЕТ СПАСТИ СТРАНУ. И АРМИЮ ОТ НАСТУПАЮЩЕГО ГОЛОДА ТЧК В ДНИ ГОЛОДНОГО СОСТОЯНИЯ АРМИИ НА ФРОНТЕ ОБЩЕАРМЕЙСКИЙ СЪЕЗД ПО ПРОДОВОЛЬСТВИЮ ТРЕБУЕТ И УМОЛЯЕТ ВСЕ ОРГАНИЗАЦИИ СИБИРИ ВЗЯТЬ НА СЕБЯ СНАБЖЕНИЕ СЕВЕРНОЙ И ЗАПАДНОЙ АРМИЙ ТЧК НАРКОМВОЕНМОР ПОДВОЙСКИЙ».
Стучал телеграфный аппарат. Сползала на пол узкая бумажная лента, и Егору казалось, что ползет перед ним сама жизнь. Сколько помнит себя Егор, он всегда думал о том, как прокормить себя да Аграфену с детишками. И вдруг забота о пятистах товарищах приискателей, и загадывать надо не на день-неделю, а на несколько месяцев. Круг дум стал другим. А сейчас телеграфная лента взвалила заботу о далекой Москве, армии, Петрограде. Заботы давили на плечи, но не сутулили, а заставляли привстать на цыпочки и заглянуть далеко за горизонт. И когда съезд принимал обращение к крестьянам и казакам Сибири, он воспринял его как свои мысли, и даже порой удивлялся, как люди сумели узнать их.