Текст книги "Василий Шуйский"
Автор книги: Владислав Бахревский
Соавторы: Петр Полевой
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
XI
Недобрая весть
С той минуты, как Марина получила из Тушина дорогой подарок, она зажила иною жизнью. Все окружающие были изумлены переменой, происшедшей в панне Марине. По целым дням она щебетала, как весенняя пташка, была со всеми приветлива и весела, охотно смеялась и без устали говорила о близком, наступающем счастье…
По приезде Мнишков в Москву и сами обстоятельства сложились для них так удачно, что Марине действительно оставалось только радоваться. Царь Василий Шуйский, напуганный возможностью близкой войны с Польшей, пошел на все уступки, каких потребовали от него задержанные в Москве польские послы Олесницкий и Гонсевский и, между прочим, согласился на то, чтобы Марина и ее отец-воевода были немедленно отпущены в Польшу со всей своей свитою. А пока шли переговоры бояр с послами и с паном воеводой, Марину и всех поляков держали так «вольготно», что они почти каждый день сносились через ксендза Зюлковского с тушинским «царьком» и со свитой польских послов. Они уже заранее знали тот кружный путь, которым их повезут, заранее могли наметить те близкие к рубежу места, в которых посланные Дмитрием войска могли освободить пана воеводу и панну Марину от московского охранного отряда и направить их в Тушинский стан.
Наконец настал и этот давно желанный день, и Марина впала в то мучительное состояние ожидания, которое заграждает от нас действительность и окружает нас волшебной сетью наших грез… Она не замечала ни дней, проводимых в пути, ни мест, по которым проезжал ее поезд: она вся жила только близким будущим, только ожиданием свидания с тем дорогим и милым человеком, которого теперь судьба возвращала ей на радость и на счастье после стольких страданий, терзаний и унижений.
Этот желанный день настал! Еще накануне ксендз Зюлковский оповестил пана воеводу и панну Марину, что завтра утром их поезд должен наткнуться на засаду войск, высланных из Тушина, и Марина в первый раз после выезда из Москвы спала ночь спокойно и даже легла спать раньше обычного, как бы желая ускорить наступление заветного «завтра».
Все было так налажено и предусмотрено ксендзом Зюлковским, что его предсказание сбылось как по писаному. Ровно в полдень, подъезжая к деревне Любенцы, поезд царицы вдруг остановился среди дороги. Вдали закурилась пыль по дороге, и в клубах ее запестрели значки польского отряда. Передний ряд русского охранного отряда остановился и сбился в кучу, с недоумением вглядываясь в даль. Тогда ксендз Зюлковский первый выпрыгнул из колымаги и, махая платком, закричал во все горло:
– Виват пану цесажу Дмитрию московскому!
Это было условным знаком. Все паны, кроме старого воеводы и пана Олесницкого, тоже вскочили со своих повозок, быстро обнажили сабли и, размахивая ими, радостно воскликнули:
– Виват! Виват пану цесажу Дмитрию!
Многие выхватили из-за пояса пистоли и в знак торжества стали стрелять в воздух. Это ничтожное обстоятельство окончательно смутило русских ратных людей, сопровождавших польский поезд к рубежу. Услыхав выстрелы и крики у себя за спиной, а перед собой видя стройно наступающий сильный польский отряд, передовые русские ратники повернули коней и, опасаясь очутиться между двух огней, стремглав метнулись в сторону вслед за своим воеводой, который еще надеялся собрать отряд в стороне от дороги и дать отпор врагу.
Тогда дорога перед поездом очистилась, и по ней на рысях подошли к колымагам передние ряды польской гусарской хоругви, блиставшие на солнце стальными шеломами, узорными панцирями, яркими цветами одежд и значков, развевавшихся на концах длинных и тонких копий. У всей этой передней шеренги седла были покрыты тигровыми и медвежьими шкурами, а за спиной, к плечам и поясу воинов прилажены были высокие, на манер орлиных, блестящие крылья.
– Виват!.. Виват!.. Виват наияснейшей панне Марине, царице московской! – гудели хором голоса гусарской хоругви.
Восторг неописанный, необузданный охватил обе стороны. Все кричали, все шумели, все радовались безотчетно; многие, не только женщины, но и мужчины, плакали от радости и избытка счастья… Гусарам пожимали руки, поднимались к ним на стремена, целовались с ними, обнимались и братались.
Когда поулегся и поунялся этот первый взрыв восторга и выяснилось, что весь обоз достался тушинцам и полякам без всякого кровопролития, к колымагам подошли двое панов полковников, – коренастые, высокие и видные мужчины в ярких кунтушах, расшитых золотом. Им навстречу вылез из колымаги сам пан воевода, молодцевато заломив бархатную, потасканную шапку и побрякивая саблей, которая болталась на боку, между тем как пан Ян и «пахолок» почтительно поддерживали его под руки. Полковники поклонились пану воеводе, звякнув шпорами и коваными каблуками. А затем один из них, постарше и повыше ростом, почтительно подал воеводе грамоту царя Дмитрия со штемпелем и печатью.
Мнишек, который вырос вдруг на целую голову и проникся каким-то особенным величием, приветливо кивнул полковникам и снисходительно принял от них грамоту; в ней он прочел после всяких титулов и любезностей:
«Посылаю к вашей мосци, дражайшему родителю нашему, высокородных панов Зборовского и Рытвина и Стадницкого из Миргорода, полковников наших, нам усердных, желая, дабы мосц ваша с пресветлейшею и любезнейшею супругою нашею, не отъезжая в Польшу, немедля к нам прибыла».
Зборовский и Стадницкий, вынув сабли из ножен и красиво сверкнув их клинками на солнце, отдали царице воинскую почесть, а затем преклонили перед ней колени, сняли шапки и были удостоены целованием царицыной руки и милостивым словом. После церемонии Марина вновь уселась в колымагу со своими спутницами, и весь поезд завернул по дороге к Можайску, где ожидала царицу московскую торжественная встреча с хлебом-солью и золоченая карета для въезда в Тушино. Тут она вдруг потеряла всякое самообладание: то смеялась, то плакала, то бросалась на шею панне Гербуртовой, целовала Зосю – и все только повторяла:
– Наконец-то! Наконец я его увижу! После двух лет… Как я буду счастлива!.. Как он будет счастлив!
А в голове ее бродили другие мысли, другие горделивые мечты и золотые грезы; среди них ей вспоминались все угрозы минувших майских дней, все унижения долгой и тесной неволи, все опасения, все страхи и волнения, пережитые за последние месяцы. И Марина невольно закрывала глаза, стараясь оторваться от действительности и воображением дополнить очаровательную картину представлявшегося ей грядущего.
– Панна Марина! Панна! Посмотрите! – вдруг слышит она над самым ухом голос Зоси. – Ведь это пан Здрольский! Бронислав Здрольский. Он самый!..
При этом имени Марина вдруг вздрогнула. Ей вспомнился далекий Ярославль, занесенный сугробами снега, вспомнился высокий тын, которым обнесены были ее хоромы… Вспомнилась последняя беседа со шляхтичем, который клялся, что вернется и доведет до нее «всю правду»! Вспомнилась и та страшная ночь, в которую он бежал со своими товарищами, зарезав Ивана Михайловича и задушив голову… Припомнилось все это, и рядом с этими тяжелыми воспоминаниями совершенно естественно представился сам собою вопрос:
«Отчего же не вернулся он ко мне? Отчего не сдержал своего слова этот верный слуга?»
С этой мыслью Марина выглянула из колымаги и увидела, что обок с нею гарцует какой-то плотный, усатый всадник в гусарском наряде.
– Это пан Здрольский! – продолжала утверждать Зося. – Тот самый наш пан Здрольский, что бежал из Ярославля в ту ночь… в ту ночь… когда… помните…
И Зося, закрыв лицо руками, горько заплакала.
Но Марина не спешила подозвать к себе шляхтича, не спешила расспросить его… Но наконец она не выдержала и, забывая о своем сане, забывая о приличиях, наполовину высунулась из колымаги и ласково сказала Здрольскому:
– День добрый, пан! Давно я жду твоих вестей… Ты позабыл, видно, и свое шляхетское слово и клятву свою?..
Шляхтич почтительно снял с головы шляпу, украшенную серым страусовым пером, и, поклонившись Марине, произнес как-то глухо:
– Не забыл я ни слова своего, ни клятвы, панна Марина! Да не хотелось мне нарушать твой покой недоброй вестью…
Шляхтич, слегка сдержав коня левой рукой, положил правую на грудь.
– Панна Марина! – сказал он, печально глядя в лицо царице московской. – Клянусь тебе святым Телом Христовым и мощами всех святых мучеников, что нет там твоего супруга и не к нему тебя везут…
– Не-е-т? Не к нему? – совершенно непроизвольно повторила Марина, и лицо ее покрылось смертельной бледностью. Ужас, неописуемый ужас выразился в глазах ее.
– Твой супруг в могиле! – прошептал ей шляхтич. – Там, в Тушине, другой Дмитрий, обманщик, подставной! Никому не верь!
И он, дав шпоры коню, быстро отъехал к передним рядам хоругви.
Марина вскрикнула слабо, чуть слышно, и без чувств упала на руки своих спутниц.
– Ай, помогите! Помогите! Наияснейшей панне дурно… Дурно! Умирает! – заголосила панна Гербуртова, суетясь около Марины.
Колымагу царицы остановили, окружили… Подскочили полковники, подошел пан воевода, прибежал ксендз Зюлковский и стал хлопотать около Марины, стараясь привести ее в чувство и расспрашивая панну Гербуртову.
– Да вот, все этот проклятый шляхтич! – ворчала охмистрина, растирая виски Марине. – Сунул его бес не в пору к наияснейшей панне…
И панна Гербуртова пояснила ему, что за тайну сказал Марине шляхтич. Ксендз передал полковникам новость и указал им на Здрольского, который уже гарцевал около своей хоругви.
– Изменник! Собака! Тебя повесить мало! – кричал ему полковник Зборовский, в бешенстве наскакивая на него и угрожая ему кулаком.
– Сам ты изменник, плут, обманщик! – крикнул Здрольский, хватаясь за саблю.
– Взять его! Обезоружить… – ревел побагровевший от бешенства Зборовский. – Связать его! Он недостоин чести носить мундир гусарский!
Напрасно Здрольский отбивался, кричал, ругался, вырывался из рук схвативших его жолнеров. Скрученного по рукам и по ногам Здрольского жолнеры стащили с лошади, окружили тесно кучею и потащили в самый конец поезда, на одну из последних подвод обоза. Затем все опять пришло в порядок: полковники приставили к колымагам Марины и воеводы надежную стражу из гусарской хоругви – и по их команде весь поезд под новой охраной двинулся к Можайску.
XII
Гнусный торг
Дней пять спустя поезд царицы московской, которую всюду встречали с хлебом-солью и колокольным звоном, остановился на берегу Москвы-реки не более как в двух верстах от Тушина. Здесь, в открытом поле, среди зеленой лужайки, мягким скатом спускавшейся к реке, уже заранее для приема дорогих гостей были разбиты богатые шатры и, отдельно от всех остальных, обширный шатер для Марины и пана воеводы, сшитый из дорогих пестрых восточных тканей.
Золотая карета, в которую пересели в Можайске Марина и пан воевода, еще не успела доехать до этих шатров, как уже к ней подскакал высокородный пан Казимирский, секретарь царя Дмитрия, окруженный блестящей свитой из польских панов и русских бояр, и от имени царя приветствовал царицу пышной речью на латинском и польском языках.
Марина не вышла к нему из кареты, в которой она полулежала, обложенная подушками и окутанная шалью. Пан воевода извинился за свою дочь, ссылаясь на нездоровье и утомление ее от долгого пути. Выслушав цветистую речь Казимирского, Мнишек с видимым неудовольствием осведомился у «пана секреториума», почему «наияснейший пан Дмитрий», его царственный зять, сам не выехал навстречу его дочери-царице?
Казимирский сослался на то, что царь занят приготовлением к торжественной встрече, назначенной на послезавтра, и желает встретить царицу с надлежащим блеском и почестями, «перед лицом всего своего народа».
Мнишек поморщился и пошел с паном Яном в ту половину шатра, где ему была приготовлена закуска с дороги.
Пан Казимирский тотчас стушевался, переглянувшись с ксендзом Зюлковским и подмигнув полковникам, которые тотчас же приставили к шатру воеводы и Марины почетную стражу и приказали своим хоругвям спешиться и расположиться лагерем вокруг шатров. В то же время весь этот лагерь был оцеплен часовыми, которым строго-настрого было приказано никого в лагерь не впускать и из лагеря не выпускать без особого приказа полковников.
* * *
Под вечер в тот же день в одном из полковничьих шатров, поставленных поодаль от других, сошлись на совещание три человека: ксендз Зюлковский, пан секреториум Казимирский и канцлер царя Дмитрия, пан Викентий Валавский, старый приятель ксендза Зюлковского. Все собеседники были невесело настроены, судя по их хмурым лицам и насупленным бровям. Сидя за столом, на котором стоял тяжелый медный шандал с пятью восковыми свечами, они рылись в каких-то бумагах и письмах и изредка вполголоса перекидывались отрывочными фразами.
– Что же она? Все плачет? – допрашивал ксендза Валавский, покручивая ус.
– Плачет… И не утешить ее ничем!
– Но… как же быть? Ведь надо же действовать! Нельзя их тут держать под караулом десять дней сряду! И то уж все в Тушине заговорили…
– По-моему, ей лучше прямо объяснить, в чем дело! – с досадою проговорил Казимирский. – А не захочет дура-баба – ну, и к черту ее тогда!
– Ты, видно, пан секреториум, не знаешь этой бабы, потому так и говоришь! – возразил ксендз Зюлковский. – Нет! С ней так нельзя. Она умна, как бес, тверда, как скала: ее ничем не обойдешь, ничем не напугаешь… С ней надо издалека действовать – расшевелить в ней суетность ее, задеть за живое гордость… О! Тогда…
– Знаю, – спокойно заметил ксендз, – и потому-то предложил, панове, призвать сюда на совещание пана воеводу и с ним покончить во что бы то ни стало!.. А уж с Мариной я берусь уладить дело завтра сам!
– Да, с этим упрямцем нелегко поладить… Сейчас пойдет брань и может просто испортить нам все дело! – сказал Казимирский.
– Мой совет, – сказал Зюлковский, – покупайте его скорее, и хоть у вас не много денег в запасе, но не скупитесь на обещания, ручайтесь за то, что царь московский его озолотит, что ничего не пожалеет для него… Да вот, кажется, и он! Тсс! Тише!
Действительно, пола шатра зашевелилась, откинулась, и толстая, брюзгливая фигура пана воеводы показалась у входа. Не ломая шапки и едва ответив кивком головы на почтительные поклоны присутствующих, пан воевода, грузно опираясь на трость с серебряным набалдашником, подошел к столу с недовольным видом и тяжело опустился в приготовленное для него кресло.
– Ну, в чем же дело? – спросил он, нахмурившись и ни к кому в частности не обращаясь. – Зачем меня просили сюда прийти? Какие еще там тайные совещания? Что это за глупые церемонии?
Зюлковский тотчас обратился к Валавскому и сказал ему любезно:
– Пан Викентий, извольте пану воеводе передать посылку пана цесажа и черновые списки с грамоты и привилегий, которые уже заготовлены для пана воеводы…
Валавский встал со своего места и с почтительным поклоном подал Мнишку шкатулку из резной кости и какой-то сверток. Мнишек поднял крышку шкатулки и широко раскрыл глаза, увидев в ней аккуратно сложенные десять кучек серебряных и столько же кучек золотых монет.
– Тут сколько? Сколько всего? – торопливо спросил воевода Валавского, между тем как физиономия его прояснилась и даже нечто вроде улыбки промелькнуло на его устах.
– Наияснейший пан перед вашей мосцью извиняется… Тут только десять тысяч злотых польских на мелкие расходы пана воеводы… Он сам теперь поиздержался деньгами…
– Да, да! Это, конечно, маловато… но все же на мелкие расходы… оно пригодно… А когда же он еще мне даст!.. Когда он даст мне много – столько, чтобы я мог жить, как прилично жить магнату и тестю царскому!..
– О! Это совершенно от вас зависит, от вашей воли, ясновельможный пан! – вкрадчиво поспешил заметить иезуит.
– Как? Не понимаю… Растолкуйте, панове! Я на все готов для дочери и зятя!
– Вам за великую тайну должен я открыть то, чего еще никто не знает… И вы сами даже не можете себе представить.
И ксендз, видимо затрудняясь в выборе слов, откашлялся, оглядел темные углы шатра и наконец сказал:
– Пан цесаж Дмитрий вам назначил выдать привилегию на владение девятнадцатью городами и сверх того немедля уплатить триста тысяч рублей московских! Два миллиона злотых польских. Как только вы его приблизите к себе, то есть как только вы его признаете вашим зятем, а панна Марина назовет его супругом при всенародной встрече послезавтра.
– Але, тши тысенци дьяблов! Хоть убейте, не понимаю, чего вы от меня хотите!
– Вот видите ли. Я так разъясню это дело ясновельможному пану. Так, вроде параболы, иносказательно. Представьте вы себе, что ваши привилегии на владение городами и грамота на выдачу вам из царской казны двух миллионов злотых совсем уже готовы и даже подписаны царем Дмитрием вчера.
– Ну, ну? Что ж из того следует? Жду вашего ergo – вашей дедукции! – нетерпеливо перебил пан воевода.
– И вдруг вам скажут: сегодня ночью царь Дмитрий умер и ваши грамоты, вы понимаете, – одна бумага. Но мы вам хотим добра: мы подыскали человека, который как две капли воды похож на этого покойника. И если вы хотите получить ваши миллионы, ваши города, так вы только должны признать, что это – тот же самый царь Дмитрий и что он не умирал. И дочка ваша тоже.
Воевода так и привскочил на своем месте, даже трость из рук выронил. И вдруг ударил себя ладонью по лбу:
– По-ни-маю! – протянул он почти шепотом. – Так вот оно что! Все теперь понимаю!.. А если я не признаю… если не захочу признать! Пхе! Тысенца дьяблов! Вот! – прошептал злобно Мнишек и бросил на своих собеседников вызывающий взгляд.
– Не захотите? – переспросил иезуит, пожимая плечами. – Ну, это будет значить, что вы не хотите получить ваших миллионов и городов… в придачу к ним! Только! Вас и панну Марину мы выпроводим потихоньку за рубеж, а пану цесажу поищем другую жену… Ведь он и сам-то от седьмой жены царя Ивана родился… То у москалей все можно… И притом не следует же забывать, пан воевода, что и вы и дочь ваша – мы все смертны…
При этих словах ксендз Зюлковский переглянулся многозначительно со своими товарищами.
Мнишек откинулся на спинку стула, посидел с минуту молча, нетерпеливо покачивая ногой и судорожно барабаня пальцами по столу. Потом вдруг спохватился, сунул руку за пазуху и вытащил оттуда какую-то засаленную бумажку.
– А за это кто же мне заплатит? – воскликнул он, совершенно неожиданно указывая на бумагу. – Вот тут полный список моих убытков.
– Ясновельможный пан воевода! – ответил иезуит. – Дайте только нам ваше слово гонору, что будете с нами заодно, и дочку вашу склоните к тому же, – и мы все вам готовы поручиться, что эти ваши убытки будут вам уплачены сверх привилегий на города, сверх двух миллионов! Подумайте, сверх двух миллионов…
– Да… оно, конечно, – начал воевода, видимо смягчаясь и готовясь уступить, – если все это не пустые слова… если это будет исполнено.
– Исполнено? Да завтра же привилегии царь Дмитрий подпишет, завтра же пришлет своей… супруге в подарок двадцать тысяч злотых… А там в день въезда, вечером, вручит вам два миллиона!..
– Пан ксендз сказал: супруге. Но какая же она ему супруга?.. Разве дочь позволит ему…
– Да я их повенчаю… Тайком их повенчаю и благословлю – и все в порядке будет. Только вы-то дайте ваше согласье!
– Ну, уж если так… Уж если это так важно… И для церкви даже… И притом их повенчают… Так я согласен и даю вам слово!
– Теперь уж вся Московия, наверное, у нас в руках! – проговорил шепотом Зюлковский. – Теперь Дмитрия все признают. Шуйского спихнут, и мы опять будем по Москве хозяйничать по-прежнему!
И он с самодовольной улыбкой, плотоядно потирая руки, посмотрел вслед уходившему воеводе.
XIII
Нежеланный гость
С той минуты, когда Марина узнала от Здрольского страшную истину и, прибыв в ближайшее соседство к Тушину, очутилась под строгой охраной польских хоругвей, она впала в такое отчаяние, которое ни описать, ни передать невозможно. Она поняла, что «ее Дмитрий умер» и она уже никогда более не увидит своего милого супруга… Поняла, что польское панство и иезуиты избрали ее своим орудием и целых два года безбожно обманывали ее, поддерживая в ней лучшие, нежнейшие чувства к мужу-царю, чтобы заманить ее в ловушку и сделать пособницей подлого обманщика и самозванца. Все ее надежды, все упования, все страстные стремления к любимому мужу, к возвращению былого счастья, – все это разлетелось прахом. Она увидела себя опять одинокой, покинутой, несчастной женщиной, которая предана каким-то злым роком во власть шайки негодяев, лишена всякой воли и осуждена быть игрушкой случайностей и произвола.
И она, обессиленная своим горем, упала на изголовье, мокрое от слез, и плакала, плакала неутешно…
Наконец этот страшный взрыв горя и отчаяния миновал, слезы иссякли. Марина их выплакала. Только глубоко в сердце осталась кровавая, незаживленная рана, осталась навсегда, как последняя, единственная память о дорогом прошлом. Наступила пора зрелого, разумного обсуждения, которой воспользовался и пан воевода, и ксендз Зюлковский, и настроенная ими панна Гербуртова. Марина слушала их всех молча, с полуулыбкой презрения на устах, и ее глаза, еще влажные от слез, ясно выражали ее внутреннее настроение. У всех троих ораторов, одинаково своекорыстных, язык не вполне повиновался заученному и заранее намеченному течению речи, когда их глаза встречались с холодным и почти злобным взглядом Марины, смело смотревшей им в лицо.
– Я знаю заранее все то, что вы хотите и что вы мне можете сказать, – обрывала резко Марина каждого из этих троих «доброжелателей», когда они на другой день после сцены между паном воеводой и ксендзом Зюлковским поочередно являлись в шатер Марины. – Но я решила поступить «по-своему», а не «по-вашему»…
И она отвернулась и ушла из приемной в опочивальню.
– Бес, а не баба! – прошипел почтенный ксендз, поглядев Марине вслед и направляясь к выходной двери.
Но, удаляясь в свою опочивальню и после беседы с отцом, и после объяснения с иезуитом, и после бурной сцены с панной Гербуртовой, Марина уже не плакала более: она строго, с логичной последовательностью обдумывала свое тягостное положение и искала из него какого-нибудь выхода, хоть сколько-нибудь приличного, не оскорбительного для женской гордости и самолюбия.
«Что мне делать? – думала она. – Порвать с отцом? Вступить с «ними» в борьбу?.. При всем народе не признать «его», назвать обманщиком и самозванцем? А кто же мне поверит? Кто меня послушает?.. Они сумели отыскать такого дерзновенного, который решился выступить в замену моего Дмитрия – царя Дмитрия! Законного царя! Так разве им будет трудно подыскать ему Марину – другую Марину? И в то время как меня засадят в душную и мрачную темницу и в ней задушат или заморят голодной смертью, другая вступит на престол московский, другая воспользуется и почестями, и блеском, и богатствами, и властью, которые были мне предназначены, на которые я имела право и теперь еще имею… О! Нет, нет, надо хоть чем-нибудь вознаградить себя за скорбь и слезы, за кручину о милом, за обманы и позор, за все пережитые мною утраты и разочарования последних лет!»
И так целый день, с утра и до вечера, Марина провела в своих скорбных думах. Между тем свечерело. Сама Марина собиралась уже ложиться и, распустив свою длинную прекрасную каштановую косу, задумала погадать по Библии о том, что не выходило у нее из головы… «Как все это кончится?.. Что будет завтра?» – думала Марина, закрыв Библию и готовясь открыть ее наугад. Открыла – и взор ее прямо упал на то место «Притчей Соломоновых» (VI, 27–29), где говорится: «Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не погорело платье его? Может ли кто ходить по горящим угольям и не обжечь ног своих? То же бывает и с иным, кто входит к жене ближнего своего…»
И вдруг топот многих коней, быстро приближавшийся, долетел до ушей ее… «Что это значит? – подумала Марина. – Кто скачет сюда так поздно? Кто?..» А топот ближе и ближе, громче и явственнее звякают подковы коней, – и наконец словно оборвался невдалеке от ее шатра. Послышались мужские, громкие, веселые голоса, среди которых явственно выделился голос пана воеводы и еще чей-то резкий и неприятный, незнакомый Марине голос.
– Панна Марина! Наияснейшая панна! – проговорила в величайшем волнении Зося, вбегая в опочивальню. – Сам царь московский, сам пан супруг ваш изволил к нам жаловать…
Марина вздрогнула при этих словах; она блеснула глазами в сторону Зоси и хотела оборвать, остановить ее на слове «супруг», но… сдержалась и приказала подать себе одеваться… Она уже наметила себе «свой путь действий…».
А между тем в соседнем покое шатра уже собралась порядочная толпа непрошеных гостей – польских панов, московских бояр и перелетов, наиболее приближенных к тушинскому царику и приехавших из Тушина в его свите.
Всем им хотелось взглянуть на Марину и на ее свидание с мнимым супругом, о котором в этой пестрой толпе придворных шли оживленные толки и говор вполголоса. Несколько минут спустя в приемную Марины вошел пан воевода Мнишек, опиравшийся на руку пана Яна, и еще какой-то чернявый, смуглый мужчина среднего роста, лет тридцати, в богатой парчовой одежде и в шапке, унизанной крупным жемчугом. Он шел, высоко подняв голову и важно опираясь на богатый резной посох. Паны и бояре с какой-то особенной, вычурной почтительностью расступились, пропуская его в приемную вместе с Мнишком.
– Наияснейший пан зять! – ласково и вкрадчиво говорил царику Мнишек. – Я полагал бы, что теперь, в такой поздний час, дочь моя панна Марина охотнее приняла бы вас одного, без вашей свиты… А свиту всю вы ей покажете завтра, во время торжественного въезда…
– Пожалуй, я готов с тобою согласиться, – отвечал царик на чистом польском языке. – Я отпущу их, но пусть сначала панна супруга выйдет к нам… Я хочу, чтобы все ближние мои, вельможи, паны и бояре московские, взглянули на ее ясные очи!
Пан воевода поклонился и, покинув руку пана Яна, заковылял на своих больных ногах в опочивальню дочери. Через несколько минут тягостного ожидания ковер, прикрывавший вход в опочивальню, приподнялся и оттуда высунулась сначала до половины толстая обрюзглая фигура пана воеводы, который произнес:
– Наияснейшая панна царова московская изволит жаловать в приемную! – и вслед за отцом из-за ковра показалась Марина.
Она была одета очень просто – в белое шелковое платье, обшитое золотым кружевом; такое же кружево козырем подымалось около ее лебединой шеи, скромно прикрытой высоким лифом. Толстые косы были обвиты около ее головы и окинуты легкой фатой; белые, как снег, стройные и красивые руки были до половины прикрыты мягкими складками длинных откидных рукавов платья. Она смотрела величаво, гордо и враждебно на царика, который не привстал и не поднялся с места при ее появлении, и на всю его свиту, столпившуюся у входа и с любопытством смотревшую на странное свидание двух супругов.
Царик смерил Марину с ног до головы глазами, затем, медленно приподняв шапку с головы, произнес по-польски:
– Привет мой дорогой моей супруге, яснейшей панне Марине!
– Привет наш наияснейшей панне царовой! – в один голос воскликнула вся свита царика, отвешивая Марине низкий поклон, на который она молча ответила легким кивком головы.
– Теперь ступайте все! – сказал громко царик, обращаясь к свите. – Жалую вас погребом… Пан воевода, угости их – там вина привезено довольно… Я здесь останусь побеседовать с моею супругой!
И в то время, когда свита удалялась из приемной с поклонами, царик подозвал к себе дворецкого.
– Шатер весь окружи татарской стражею, – сказал он вполголоса, – и сам останься в соседней комнате с теми, кому я приказал сюда прибыть.
И через минуту в шатровой приемной он остался с глазу на глаз с Мариной, которая все еще так же величаво и недвижимо стояла у входа в опочивальню и так же смело и враждебно бросала на него вызывающие, пламенные взгляды.
– Мы так давно уже с вами не видались… что… вы… и позабыть меня могли, – не совсем твердо и с какой-то принужденной улыбкой сказал царик.
– Кто ты, обманщик? – твердо произнесла Марина, не трогаясь с места.
Царик ступил два шага вперед, подбоченился одной рукой, а другой оперся на посох.
– Ты спрашиваешь: «кто я»? – сказал он, понижая голос и нахально устремляя недобрый взгляд на Марину. – Я – твой супруг, царь московский, Дмитрий или, все равно, тот, кому суждено быть твоим супругом и царем московским… Вот кто я! Ну, а ты-то кто?
Марина с изумлением посмотрела на царика.
– Ты – шляхтинка польская, Марина Мнишек, – дерзко продолжал царик, пытливо вглядываясь в лицо Марины своими острыми карими глазками. – И я прошу тебя не забывать, что жизнь твоя, и честь твоя, и свобода – все это в моих руках! Да! В моих руках! Что я захочу, то с тобой и сделаю!.. Понимаешь?
И он еще нахальнее посмотрел в лицо Марине и подступил к ней еще ближе. Марине стало вдруг страшно, у нее вдруг захолонуло сердце, и она, собравшись с последними силами, чтобы не поддаться страху, могла только прошептать:
– Так, значит, ты разбойник… негодяй, способный на все, даже…
Царик не дал ей договорить.
– Не смей меня так называть! – сурово произнес он, стукнув посохом в землю. – Я – всеми признанный, законный, прирожденный царь московский; а ты… ты – моя раба! Купленная раба моя! Тебя мне продали отец твой, твой ксендз, твои поляки! И я с тобой могу распорядиться, как с купленным товаром!..
Смертельная бледность покрыла лицо Марины; она зашаталась и едва не упала. Но царик вовремя заметил ее волнение, крепко взял ее за руку и почти насильно усадил в кресло.
– Зла тебе я не собираюсь причинить, – продолжал он, усаживаясь в другое кресло, рядом с Мариной. – Но твое счастье или несчастье от тебя самой зависит! Хочешь мне помочь – хочешь признать меня царем Дмитрием и своим супругом, я тебя озолочу, царицей посажу в Москве… И почести тебе и все будет по-твоему, как пожелаешь, когда я овладею царством и Шуйского спихну… А захочешь мне противиться – захочешь мне мешать, я не задумаюсь с тобой разделаться… и с паном воеводой…
«Нет выбора! – с отчаянием подумала Марина. – Все погибло…»
И, обернувшись к царику, она сказала:
– Не боюсь твоих угроз… Но… но твоя решимость… мне нравится… Ты хочешь и меня завоевать вместе с царством Московским… И я знаю, я тебе нужна…
– Так неужели же я бы искал тебя, – дерзко заметил царик, – если бы ты мне не нужна была?..
– Если я тебе нужна, – твердо произнесла Марина, – то я готова тебе помочь в обмане только при одном условии, в соблюдении которого ты поклянешься мне перед ксендзом.
– Перед тем самым, который продал тебя?.. Ну что ж? Посмотрим, в чем твое условие?
– Я не могу тебя назвать при всем народе своим супругом… Не могу дать тебе этого имени, если меня… не повенчают с тобой…