Текст книги "Свадьбы"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
Она плохо слушала, но она все поняла: ее сыну грозит опасность. И еще ей запали в душу слова: “У тебя нет прошлого, к чему ты могла бы вернуться”.
*
Ей вспомнились рязанские луга, зеленые-презеленые, покрытые теплой, не успевшей убежать в реку, медленно просыхающей весенней водой. Косогорчики, усыпанные, как веснушками, золотыми цветами одуванчиков. Им бы одно – превратиться в пушистый шарик, который, как время придет, разлетится от ветра. Перышки полетят куда понесет. Невесть в какую сторону, далеко ли, близко ли? Она тоже вот – пух одуванчика, брошенный через синее море.
Закричал, завозился ребенок. Она кинулась в комнаты. И замерла на пороге, глядя, как сын, растряся путы и пеленки, тянется ручками и задирает ножки.
– Турчонок ты мой! – по-российски заголосила Надежда.
Она прижала мальчишечку к груди, и тот, затихая, стал искать ртом сосок.
– Щас, щас! – заторопилась, вся пылая и дрожа, Надежда. – Щас, Ванечка, щас!
Имя ему было дано Муса, но она про себя называла его Ванечкой и теперь, в лихорадке, никак не могла достать грудь из-под глухого, нарядного платья. Она, трепеща и торопясь еще сильнее, положила заверещавшего мальчишечку в колыбель, сбросила через голову платье, и вот слюнявень– кий ротик больно сжимает сосок. А молоко уже давно перегорело и иссякло.
– Господи! Хоть бы капельку! Ванечке! Русского молочка!
Вбежала в комнату кормилица, всплеснула руками, увидев свою хозяйку в таком виде. Схватилась за мальчика, а Надежда не пускает. Всего, может, секундочку не отпускала, а потом – поникла и отдала.
Тут уж другие служанки примчались, но Надежда опамятовалась.
– Что глядите? Подайте новое платье, какое принес мне Кизлярагасы.
Вечером Надежда уже сидела у изголовья разбитого параличом падишаха.
Падишах косил на нее левым здоровым глазом, правый был закрыт, и из этого здорового глаза у него текли слезы. Надежда отирала распухшее лицо больного, шептала непонятные, но ласковые слова, и падишах засыпал.
Глава третья
Колокола всю свою медную, посеребренную радость вызванивали до последней копеечки, а потому чудились золотыми.
Георгий влетел на монастырский холм, из-под руки оглядывая в весенней горьковатой дымке город Яссы – столицу многохитрого волка, господаря волка, ибо Лупу – волк.
В сиреневой дымке, поднявшейся над землей, сияли золотые купола и пробивались к небу каменные ростки башен и шпилей, но увидал все это Георгий в один пригляд. Конь задрожал, захрапел, попятился, приседая на задние ноги.
– Господи, помилуй! – воскликнули за спиной подоспевшие казаки, и только теперь Георгий увидел то, что было перед ним, – столб с перекладиной, веревка, а на веревке – мертвяк. А пониже – другой столб, а там третий, и видимо– невидимо таких столбов вдоль дороги до самого города.И ни один из них не пустовал.
Все сорок казаков, приехавших за тысячу верст поздравить господаря с молодой женой, теснились на холме в страхе и смятении: то ли поворачивать, пока голова на плечах, то ли подождать да разузнать хорошенько, что такое приключилось в богатом городе Яссах.
– Господь милостив, поехали с божьим именем на устах! – так сказал ехавший среди казаков старец-монах, посол московского царя грек Арсений.
– В проруби воду не пробуют, однако и не лезут в нее, коли время для иордани не пришло, – пробубнил Худоложка.
– Это гайдуки, – сказал монах. – Господарь Василий Лупу дал обет перевести разбойное племя. Эти пойманы и повешены, дабы не могли испортить свадьбы господаря с черкесской княжной.
Глава четвертая
Свадебный пир шел уже вторую неделю.
Княжна, по обычаю своей страны, первый день стояла в комнате невесты на серебряных ходулях-туфельках в пол– казацкого седла высотою, в прекрасных, с рукавами-крыльями, одеждах, придуманных в горах Кавказа.
Ее муж был немолод, но он был государь, а в детстве она любила сказки о заезжих принцах. Сказка обернулась былью. Да ведь и то, не в гарем угодила, а стала женой – единственной – христианского православного царя, на земле которого горы и долины, города и виноградники. И виноградари, и золотое вино, и лучшее вино – зеленое, из лучшего котнарского винограда. Его нельзя перевозить. На четвертый год выдержки оно становится крепким, как взрыв пороховой бочки, и чем оно старее, тем зеленее. Здесь каждый сорт вина превосходный: грыса, бербечел, фрункуша, бусуен, пе– лин…
А потому и пляшут здесь быстрее, чем бежит по сухой степи огонь, поют, забывая все горести, все грехи, совершенные и которым еще предстоит отяжелить душу.
У княжны были черные, сверкающие, как черный алмаз, глаза, белое, тронутое румяностью восхода лицо, шелковое море черных прямых волос и нездешняя, простенькая, как полевой цветок, который не боится быть таким, каким он родился, улыбка.
Василий Лупу, седой висками, усами, но сильный, большой, смеющийся, в счастье шел в тайник к своим сокровищам, и он не мог не разделить с княжной этой страсти своей, этой тайны, великого своего волшебства, которое удержало его у власти больше двадцати лет.
Княжна обрадовалась блестящим камешкам, как сказке. Она сначала боялась дотронутся до всех этих чудес, и Лупа взял тогда пригоршню изумрудов и пересыпал княжне в тонкие ладошки-лодочки. Она стала играть каменьями и жемчугом, глядеть через них на свечи, ловить свободной рукой длинные огни-мечи, летящие из бриллиантов. И потом, отложив игрушки, княжна таким долгим, благодарным взглядом одарила господаря, что он понял – княжна будет верна ему, даже если его и на свете не будет. И он, мудрый и мудреный человек, понял: не ради камешков эта верность, не потому, что судьбой княжна теперь в доле, а потому, что она приняла со страстью и эту тяжкую тайну, это бремя – быть хранителем и накопителем чудес земных и рукотворных, она разделит все, что ни пошлет судьба Лупу и ей, стало быть…
Он сказал:
– От московского царя прибыл посол с подарками, а с послом приехали донские казаки, у которых есть свои подарки. И что бы ни привезло это посольство, я дарю тебе. В твою казну.
– Спасибо, князь, – склонила голову княжна. – Это будет мое, но пусть это будет и твое.
Ей тоже хотелось сделать мужу подарок, и она спросила:
– Не изволит ли государь посмотреть танцы джигитов и девушек моей страны?
С княжной прибыла сотня джигитов и полсотни служанок.
– Я буду счастлив, государыня, посмотреть танцы и послушать песни твоей родины. Давай на этот праздник пригласим московского посла и казаков.
Танцевали черкесы па носках, танцевали черкешенки-черешенки. Черные, до полу, платья, шитые золотом и серебром, рукава-крылья черные, расшитые таинственными знаками, а из-под черного розовый, как утренняя нежность, шелк подкладки. Плыли девушки, словно прекрасные облака, то ли наваждение, то ли явь, то ли танец, то ли магия любви.
Лицо господаря светилось безмятежностью, а княжна, как серна, как звезда, строга и ослепительна; явилась, но может и сорваться в безумный, губительный полет. Звезды ведь падают.
Василий Лупу дотронулся рукой до глаз, снимая колдовство и расслабленность: дела, дела. Глянул на монаха Арсения, улыбнулся, но так улыбнулся, что как бы чего-то и оставил про запас.
Казакам бочку вина пожаловал.
Когда танцы кончились, с господарем остался московский посол да Худоложка с Георгием, остальные казаки вино пошли отведывать. Получился как бы неофициальный прием, на котором о настоящем помнят, но говорят о будущем.
– Мне известно, что Турция не мыслит потерю Азова. Войско в Стамбуле собрано, но мне до сих пор удавалось, любя брата моего, вашего государя Михаила Федоровича, оттягивать сроки похода. Я знаю, что теперь вышла новая долгая отсрочка войны, – пристально глянул на московского посла. – Это мне стоило очень больших денег, но ради мира и любви к брату моему я денег не жалел.
– Государь прислал тебе, князь Василий, сорок сороков соболей.
– Я счастлив, что ваш государь меня не забывает.
Василий Лупу соскочил проворно со своего государева
места, пробежал наискосок через залу к иконам и встал на колени.
– Помолимся.
Помолились.
– С богом, – сказал Василий, поднимаясь с колен и отпуская гостей.
В передней ловкие слуги шепнут казакам: господарь ожидает их для тайного от Москвы свидания, то же нашепчут и московскому греку.
– Деньги, нужны деньги, соболя. Если в Москве хотят мира, пусть шлют соболей. Пока я в силах, я куплю для Москвы мир, но условие одно – вернуть Азов. Без этого мир невозможен, возможны одни отсрочки.
Это будет сказано монаху Арсению. В Москве не знают, что Ибрагим болен, а если и узнают, им будет дано понять: не в одном Ибрагиме дело. Азов нужен не Ибрагиму, Турции он нужен.
– Вы привезли замечательные каменья! Им цены нет! – будет говорить Лупу Георгию и Худоложке. – Передайте мой поклон господам атаманам великого Войска Донского. Скажите – господарь помнит о казаках. Теперь с полгода бояться вам в Азове некого, разве татарский хан помешает мирному вашему житью – султан Ибрагим болен. Поход на Азов великий визирь Мустафа пока отложил. Прошу вас, однако, не сообщать этого московскому послу. Пусть это будет наша тайна. Казакам невыгодно, чтобы в Москве скоро узнали о болезни падишаха. Москва перестанет оказывать вам спешную помощь хлебом и оружием. Задержит войска, которые в Москве собраны для помощи великому Войску Донскому против турок.
Хитрая лиса этот Василий Волк. Ему надо передать в Турцию все, что вызнает у казаков и у москвичей. Туркам надо знать одно: поможет московский царь казакам войском или пе решится?
– Нам в Азове москалей не надобно! – крикнул Худоложка.
Георгий – переводчик. Он бы и смягчил перевод, но по глазам господаря видно, что он по-русски мало-мало понимает. Эх, Худоложка, политикан с саблей на боку.
МОСКВА Глава первая
Над Московским царством стояла страшно сверкающая вестница беды – звезда пришлая, двуглазая. Один ее глаз был иссиня-зелен – кошачьей ярости, а другой – красен, как дьявольское око.
Москва под звездой этой ссутулилась и притихла.
Царь Михаил Федорович ложился спать не иначе, как положив под подушку перстенек с нефритом, ибо нефрит, известное дело, гонит дурные сны. А сна и вовсе не стало.
По Московскому государству катилась беспощадно синюшная волна черной смерти. Где от нее спасение? То ли в Кремле запереться, то ли бежать в дальний монастырь.
Заказаны были молебны по всем московским церквам, но молитвы Москву от беды не оградили. Начался страшный падеж скота. Болезнь охватывала дворы как пожаром, дохли лошади, коровы, овцы, свиньи.
Хозяйки выли, глядя на разор. Хозяева спешили прирезать неоколевшую скотину, а с околевшей снимали шкуры, хоть какой, а все приварок дому.
Через те шкуры болезнь перекинулась на людей.
И все это полбеды. Забродило, зашумело дворянское ополчение, собранное в Москву на случай прихода крымского хана, для защитительной войны с самим турецким султаном.
Потомившись в бездействии, войско, которому денег не давали, оголодало маленько, а тут злая звезда стала на небе. Поползли слухи о моровой язве. За слухами и сама язва пожаловала.
Дома и поместья опустошены смертями, в Москве – ужас. Лошади под седоками падают и бьются в агонии. К мясу страшно притронуться. Друг на друга каждый глядит косо – я-то здоров, а у тебя чего-то морда припухла: то ли со сна, то ли с пьянства, а может, язва в тебя вселилась.
Бояре в домах заперлись. Царь, замешкавшись, из Москвы не сбежал, а теперь поздно, потому из Кремля – ни шагу, про церкви и монастыри, в какие хаживал, думать забыл.
Вот и спохватились дворяне, они – защита государства, У царя не в чести, жалованье им не платят – казна пустая. Поместья их в запустении. Выжившие после мора крестьяне бегут в сильные села бояр. Удержу никакого нет, и никто им не препятствует.
“Да куда ж думные-то глядят, правители-то?” Мысль, как огонь по сухому дереву, с веточки на веточку, до вершины, а там и рвануло ясным огнем.
В единый час дворянское войско превратилось в бешеную толпу, и толпа эта, круша любую поперечную силу на своем пути, кинулась на кремлевский холм.
Царевич Алексей учился петь по крюкам. За его занятиями, как всегда, глядел Борис Иванович Морозов, а пению обучал медногласный дьякон Благовещенской церкви.
Тоненьким голоском царевич, глядя на крюки, пел “Песнь восхождения”. Голосок взлетал, как птичка, над зелеными да голубыми рисованными травами храма, и Борис Иваныч от умиления тер кулачищами глазки, а дьякон, растроганный чистотой и высотой детского голоса, дабы оттенить его, могуче исторгал глубинные стенания души: “Не смирял ли я и не успокаивал ли души моей, как дитя, отнятое от груди матери? Душа моя была во мне как дитя, отнятое от груди…”
Дверь вдруг распахнулась, и в комнату вбежал в развевающейся шубе старик Шереметев.
– Царевича живо в дальние покои!
– Что? Что? – закудахтал Морозов, озираясь и прислушиваясь одновременно.
– Дворяне взбунтовались, рвутся в покои государя!
Кинулись бежать; Алеша понимал: стряслась беда преогромная, коли его спасают.
– Батюшка где? – закричал он, цепляясь за рукав ше– реметевской шубы.
– Сынок! Алеша! – Навстречу из бокового перехода вышел отец. Остановились на мгновение, кто-то из слуг прибежал, принес царскую шапку и державу. Михаил надел шапку, взял знаки своей самодержавной власти.
– Где патриарх Иоасаф?
– Идет патриарх!
| – В молельню!
– Царевича спрятать надо, – возразил Шереметев, Нет, пусть с нами будет! – закричали бояре.
Стояли под образами внутренней дворцовой церкви, свечи от прерывистого дыхания многих людей, от мятущихся дверей шевелились и вздрагивали.
– Угу-гу-у-у-у! – прокатился, нарастая, странный и страшный гулкий звук.
– Бегут сюда! – сказал ясно, деловито Шереметев.
Он никого и ничего не боялся, но он был недоволен беспорядком и всей золоченой боярской оравой, которая теперь пряталась за спинами государя и его маленького сына.
Сначала Алешеньку своего Борис Иванович Морозов завел в алтарь и сам при нем остался, но бояре зашушукались, и Алешеньку ласково взяли за плечи, вывели из спасительного алтаря, и бояре, расступаясь, дали ему пройти к отцу. Чуть позади него, держа его за руку, стоял белый, как утренний снежок, Борис Иванович.
– Угу-гу-у-у-у! – нарастала бешеная волна человеческого гнева.
Все выше и выше этот стонущий рев и грохот, вот-вот смолкнет на миг, ударит и расшибет, как волна.
Порхнули двери на две стороны. Толпа, давясь, ввалилась в темное, тихое помещение молельни, оробела от этой тишины и полутьмы, раскатилась по стенам, затопляя пространство, но уже без рева и шума. Тотчас сквозь эту тихую “воду” нобежал некий вихрь, целясь на самого государя.
– Прочь! – с саблей наголо, загородив Михаила от этой толпы, выскочил Бунин, седой, грозный, готовый принять смерть. Толпа попятилась.
– Да рази мы на государя! – загудели дворяне. – Да рази мы при дите его, при наследнике…
– Пусть бояр выдает!
– Государь! – закричали, – Выдай бояр-лихоимцев, какие наших крестьян сманивают. Выдай, государь, не перечь!
– Дворяне! – сказал Михаил, его голос взлетел высоко на первом полуслове, а потом как бы сник, погас.
Алешенька видел: по желто-белым щекам отца из-под шапки Мономаха – две дорожки пота, мимо уха, по скулам, по шее…
– Дворяне! – тихо уже совсем повторил Михаил. – А коли бы не вы пришли сегодня за боярскими головами, а бояре бы пришли ко мне за вашими головами? Все вы люди нужные и важные нашему несчастному, разоренному государству. Я не выдам вам на слепое поругание ни одной боярской головы, как не выдам ни одной вашей… Я обещаю послать по всей Руси приставов и еще пуще ловить крестьян и вертать их прежним хозяевам. Я обещаю вам это, верная моя опора, дворяне.
Разъяренные красные морды взбесившихся дворян тишали. Глаза, нагло шарившие по боярам и самому царю, смиренно опускались долу, руки опустились, спины, расправленные гилем, оседали, и вдруг все бунтари рухнули перед царем на колени, и последним, спохватившись, сунул саблю в ножны Бунин.
В тот же день дворянам вышли кое-какие пожалования, угостили их с царского стола и распустили по домам. А тут приспела из Молдавии весточка: турецкий падишах болен, прихода под Азов турецкого войска не будет.
Глава вторая
Весточка о болезни падишаха Ибрагима пришла в Москву по тропе извилистой, неискушенному глазу неприметной. Первым на этой тропе был Георгий. Секрет Василия Лупу Георгию хуже пытки. Секреты – пожиратели душ. Георгий поверил Лупу: узнают в Москве о болезни падишаха – помощь Азову если и не прекратится совсем, пойдет с ужасными московскими промедлениями, – но не передать в Москву столь важного известия было преступлением перед всеми русскими. Чтобы не терзать душу сомнениями, пошел Георгий помолиться, пошел в храм “Трех святителей” – гордость Ясс, надежду Василия Лупу. Ибо через это каменное великолепие господарь веровал обрести бессмертие в потомках и благодать на небесах. Розовато-оранжевый, будто охваченный закатным огнем, храм не бежал от земли, не надрывался в бессмысленных потугах прорваться куполами в небо – это было непозволительно, турки этого не потерпели бы. Властвовать в небе должны увенчанные полумесяцем мечети. И властвовали, Но в красоте “Три святителя” не знали соперников в Яссах и во всей Молдавии.
Храм “Трех святителей” был не возведен – выткан каменными узорами на полотне молдавского неба. Внутри он был золотой. Невысокая обычная дверь, невысокий порог – и ты в недрах солнца.
…Драгоманом133 в казачье посольство Георгий попал стараниями отца Варлаама: в Москве хотели знать казачьи тайны, но Георгий, выученик порубеяшого монастыря, уже почитал себя казаком. Одно дело впно пить со товарищи, а совсем другое, когда пропадал вместе, горел, и тонул, и помирал с голоду.
Только в золотом храме самого себя не сыскать, глазам раздолье чрезмерное. Свет, какой в тебе н“1в, светит вдруг, а уж если зовешь его, ищи место тихое, сирое.
Выскочил Георгий из храма, а перед храмом на коне турок. Остановил коня у самой паперти и посвистывает. Долго посвистывал, выпросил, помочился конь, а турок хохотать, как шкодливый подросток. Георгий поглядел на это и пошел в гору, в монастырь, где был человек, через которого и полетела весточка в Москву.
Почти месяц шли свадебные праздники. Но всему есть конец. Собрались казаки в обратный путь. Перед отъездом Георгий разыскал на главном базаре лавку скупщика старых вещей. Был драгоману наказ от Тимофея Яковлева – войскового атамана: перед отъездом побывать в этой лавке. Глядит Георгий – глазам не верит: в лавке, потягивая кальян, сидят двое – один турок, а другой – Федька Порошин, тот самый, что лошадь у мужика украл.
Улыбнулся Порошин Георгию как незнакомому.
– Что, господин, угодно?
– Нет ли рыбьего зуба резного или резной слоновой кости? – задал Георгий условленный вопрос.
– Резной рыбий зуб есть, а резной слоновой кости давно не было.
Правильно ответил Федор Порошин, но тут встрепенулся его гость-турок.
– У тебя есть резной рыбий зуб? Покажи!
Достал Порошин бивень моржа, моржовые бивни были тем самым рыбьим зубом, за которым в Европе в те времена платили золотом.
– Зачем тебе, Сулейман, какая-то кость? – спрашивает Порошин. – Ты – первый ювелир господаря. У тебя алмазов – куры не клюют.
А Сулейман и не слышит, узоры рассматривает, да так жадно, словно это диво дивное.
А на кости выжжены да выцарапаны человечки, зверьки, знаки разные бессмысленные, словно ребенок баловал.
– Дикие северные люди попортили кость, – говорит Сулейману Порошин, – оттого и покупателя на него хорошего нет, а за малую цену продать обидно.
Засмеялся Сулейман.
– Я в своем искусстве добрался до самой вершины. Но на этой моей вершине скучно мне стало. Дальше-то куда? Думалось, некуда дальше. Тогда я перестал ходить в сокровищницы, ибо там моя душа не находила пристанища. Ювелиры изощряются. Изощренность их в конце концов – это смерть красоты. Изощренность убивает даже камень. Сокровищницам я предпочел базар. В прошлый раз я у тебя увидал удивительную скань русского мастера, а теперь вот этот рыбий зуб. В этих рисунках – душа неведомого мне народа. Неведомая мне красота… Я покупаю у тебя этот рыбий зуб!
Порошин заломил цену без всякой совести, но турок – мало того – торговаться не стал, накинул три золотых и тотчас ушел, унося покупку, словно боясь, что Порошин передумает.
Наконец-то они остались с глазу на глаз, Георгий и Федор.
Порошин долго молча глядел на Георгия, тот погляду не мешал.
– И думать невозможно, что мы с тобой, два московских беглеца, за тридевять земель в чужом крае обнимемся.
Обнялись. Всплакнули. Порошин достал хорошего вина, выпили. Рассказали о себе, задумались.
– Передай атаманам-молодцам, чтобы готовились гостей встречать, – сказал Порошин. – Падишах Ибрагим от болезни оправился.
– Как так? – вырвалось у Георгия. – Слыхал я, падишаха паралич расшиб.
– Расшиб, да отпустил… Я знаю все это от Сулеймана. Он для самой Кёзем-султан, матери Ибрагима, серьги делал и сам в Турцию возил.
– А ведь нам господарь о падишаховой болезни сказывал и велел атаманам передать.
– Лупу до того всех обманул, что теперь сам себя обмануть норовит. Ему перед султаном выставиться надо и перед Москвой тоже неохота ударить лицом в грязь.
– От казаков подарки тоже ведь принял!
– От подарков Лупу отказываться не умеет… Сидит он на шатком молдавском престоле потому, что уши у него большие… Всех он слушает и всех предает. Царю Михаилу он мир обещал у султана добыть, а султану обещал добыть Азов у царя Михаила.
– А нам обещал долгий покой.
– И все ему за обещания уплатить рады. Так-то! – Порошин опять долго поглядел в глаза Георгию. – Наконец-то, брат, мы с тобой государству служим. Государству. Ты это знай, дорожи этим. Не всякому в наш век дано – служить государству.
Простая истина, но посветлело у Георгия на душе. Не казакам он служит, не монастырю отца Бориса, а государству Российскому. Его дело – примечать черные тучи, бегущие в ту сторону, где родина.
“Коли Сулейман знал о том, что падишах выздоровел, знал об этом и сам Лупу, – думал Георгий, – надо в Москву нового искать гонца, а самому гнать в Азов”.
Порошину он сказал:
– Тебе велено ехать на Дон. Атаман тебя зовет.
– Ехать подожду, – ответил Порошин, – как будто господарь войско собирает. Потихоньку, тайно, но собирает… Глаз да глаз нужен за князем Василием. Великий он человек. Княжество у него – проходной двор, у самого ни силы, ни крепостей годных, а всем нужен. При дворе его круговерть, базар секретов.
– Спасибо тебе! – Георгий, уходя, до земли Порошину поклонился.
– За что благодаришь?
– За науку. Велел ты мне учиться, как в первый раз встретились. Велел на Дону счастья искать. И сегодня сказал для меня важное.
– Чего же это я такого сказал, не упомню, – засмеялся Порошин.
– Сказал. Спасибо. Одного тебе простить не могу: лошадь какую у мужика увел.
Порошин опять засмеялся, но больно звонко, и глаза у него нехорошие были, не смеялись глаза.
– Ишь ты, праведник! – ив плечо толкнул. – Лазутчик, а праведник.
И опять смеялся. Веселей прежнего, но только совсем уж в том смехе смеха не было.
Каждое утро, открывая глаза, падишах Ибрагим видел перед собой золотоволосую женщину с печальными прекрасными глазами далекой ледовитой страны. Болезнь мало– помалу отступала, и паралич отпустил сначала лицо, а потом и тело.
Прекрасная сиделка пробуждение Ибрагима встречала каждый раз такой ясной улыбкой, что однажды падишах сказал: “Солнце”.
Главный евнух врачевал своего хозяина на свой лад. Он через каждые полчаса менял красавиц-сиделок, но Ибрагим вдруг возмутился.
– Солнце! – капризно крикнул он.
Сначала не поняли, распахнули окна, но падишах отвернулся от окна и опять закричал: “Солнце”. Стали думать, чего же требует повелитель, но тут к постели падишаха подошла Надежда, и падишах затих, закрыл глаза, успокоился.
Прошли дни, много дней, падишах обрел речь, и первое его повеление было обращено к златоволосой сиделке:
– Поведай мне историю твоей жизни!
– Великий властелин, в моем рассказе слишком много печального и горького! – испугалась Надежда.
– Я хочу!
Надежда рассказывала подробно об отце и матери, о деревне, о братишках и сестрах, о дворянине Тургеневе, у которого ее семья была в крепости.
– Корова у нас завелась – Буренушка. По два телка приносила. Да всякий раз! И обязательно у нее и телочка, и бычок. Тургенев прослышал про пашу корову п явился покупать. Мать в слезы, отец заупрямился, а что поделаешь – дворня тургеневская уже Буренушке рога обратала. Хочешь – торгуй, а не хочешь – и так возьмут. Да побьют ещо для ума. Сколько дал Тургенев, столько и взяли за кормилицу. Едва-едва хватило новую коровенку купить. Да все это полбеды. В избе нашей темной углядел дворянин сестру мою Аксинью. А была она первой красавицей. У Тургенева глаз волчий, жадный, вместе с коровой забрал в услужение сестрину мою. Надругался над нею, и кинулась Аксинья в омут. Тела не нашли. Люди говорят, русалкой ее видели. И не простой – у русалок она теперь как бы боярыней.
Слушал Ибрагим нехитрый рассказ, пе перебивая, до конца дослушал, слезы отер, после болезни, видно, слаб стал.
– У меня судьба горькая и у тебя горькая, – сказал наложнице. – Ты меня в беде моей жалела, и за то я тебя пожалую золотом, нарядами и любовью своей.
Сжалось у Надежды сердце, а что поделаешь, припала, как учили, к ногам повелителя.
Глава третья
Едва отошла от Ибрагима болезнь, кинулся он оргии заводить. Надежду на грязное не требовал, для сердца берег и всячески возвеличивал.
Стало ей до того свободно в Серале, что могла она дворец покидать в сопровождении евнухов и стражи.
В первый же такой выход попросила она слуг отнести ее на Аврет-базар – на невольничий женский рынок. День был пронзительно ветреный, но ясный.
Зима все еще не кончилась, весна все еще не началась: утром шел дождь со снегом, а ближе к полудню поднялся ветер, который торопливо сушил мокрые, скользкие улицы, гнал потоки.
Вода бежала шумно, рыжими, густыми от глины ручьями, и люди, глядя на своеволие воды, говорили: “Бык полюбил змею, скоро родится дракон”.
Невольниц продавал в тот день один Берека. Он привез две сотни русских девушек и полсотни полек.
Слуги опустили носилки. Надежда вышла, окинула взглядом базар, отыскивая место, где стояла на позорище сама. Невольницы на холодном ветру дрожали, на них покрикивали, им грозили.
Надежда глядела-глядела, и вдруг волна стыда хлынула ей в лицо, и она была рада, что скрывается под чадрой.
Она сообразила вдруг, что “выбирает” невольницу. Она, невольница, выбирает невольницу. Всю дорогу торопила сюда носильщиков, ибо у нее появились деньги, и ей хотелось сделать доброе – выкупить на свободу трех-четырех русских невольниц.
Но кого? И на какую свободу? Как эти несчастные смогут добраться до родной земли через море, за тысячи верст, по дорогам, кишащим негодяями, которые и надругаются, и снова приволокут сюда же на аркане.
Надежда поняла вдруг – выхода у этих несчастных нет, у нее самой – нет иного выхода, она должна до конца дней своих играть те роли, которые ей поручат сильные господа ее.
Она увидела Береку, семенящего к ней, заранее согбенного в подобострастном обезьяньем поклоне.
Надежда пырнула в паланкин.
– В Сераль!
“Я упрошу своего падишаха, чтобы он схватил проклятого Береку”, – ясно сказала она сама себе и столь же ясно подумала о том, что ведь не попросит о мщении. Схватят одного Береку – явятся пятеро новых.
“А как же дальше жить? – спросила себя Надежда. – Зачем жить?.. Для сыночка, но его сделают турком, и он пойдет на Русь и, может быть, своей рукой зарежет свою родную бабку”.
Как же плакала в ту ночь Надежда! Пусто у нее было на сердце, жутко ей было.
*
Ибрагим вдруг решил заняться делами, и первым его делом была казнь.
Обозревая морское побережье в подзорную трубу, Ибрагим увидал, что с другого берега залива Сераль обозревает в подзорную трубу посол Венеции.
– Казнить! – закричал Ибрагим, тыркая подзорной трубой в море. – Казнить!
Слуги исподволь выясняли, кого же надо казнить, и казнили.
Великий визирь Мустафа решил, что именно теперь следует поговорить с падишахом один на один.
– Убежище веры, минул год с вашего знаменательного восшествия на престол… Ужасная болезнь отвлекла величайшего из величайших от государственных дел, и, пользуясь этим, некоторые, нечистые душой, запускали руки в казну империи и черпали столько, сколько могли ухватить. Доход за год потому и составил только триста восемьдесят миллионов акче, а расход несколько превысил пятьсот миллионов.
– Что ты предлагаешь? – спросил Ибрагим, удивленный этаким разорением казны. – Что? Что вы там с матерью моей премудрой замышляете? Говорите тотчас! Я знаю, кто вор! Знаю!
– Светоч мира, царь царей и надежда ислама, опустошенную казну можно пополнить, затеяв войну, но сначала нужно восстановить престиж государства, нужно изгнать казаков из Азова. А эта война, хоть и малая, но не сулит ровно никакой выгоды. Правда, если мы двинемся в глубь русских земель, то приобретения, безусловно, погасят, и может быть, и превысят расходы.
– Так почему же мы до сих пор не вернули Азова?
– О блистательный! Взятие Азова станет первой победой среди твоих величайших побед. Убежище веры, никто не посмел присвоить славу этой победы.
– Как много слов ты говоришь, – сказал Ибрагим, подозрительно разглядывая лицо великого визиря. – Ступай, пусть войска готовятся к походу. И думай, думай, как добыть деньги.
*
– Как добыть деньги? – спроспл Ибрагим у своего главного евнуха.
– Убежище веры, я слышал мудрость, которая гласит: “Когда народ угнетен – казна пуста”.
– Ты сам знаешь, что мне не справиться с разорителями моего государства, со всеми моими вельможами… Ты же знаешь, – падишах перешел на шепот, – если я возьмусь за них, они меня убьют, задушат или отравят, как отравили Мурада.
– Государь, это не доказано.
– Я знаю, знаю… Я сам это знаю… Но я не знаю, как и где добыть деньги.
– Возьмите, величайший мой господин, у тех, кто эти деньги украл.
Главный евнух улыбался глуповато и простовато, но он знал, что делает.
– Можно продавать должности.
– Продавать должности? – удивился Ибрагим.
– А почему бы их и не продавать? Купцы и ростовщики за придворную должность готовы платить миллионы, п они платят их, только не вам, Убежище веры, а вашей матери или другим сановникам. Я слышал, что торговец рабынями и рабами, иудей Берека, готов дать три миллиона за должность кетхуды-бея. Он ищет эту должность, разумеется, не для себя, но для человека своего нечистого рода.
– Три миллиона? Но кетхуды-бей – это помощник великого визиря.
– Великий визирь – правая рука Кёзем-султан.