Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)
Из области вечных загадок («Les Sophismes de Sophie»[113]113
«Софизмы Софи» (фр.).
[Закрыть] мадемуазель Стопчиной в серии «Bibliothèque Vieux Rose»[114]114
«Библиотека „Старинная роза“» (фр.).
[Закрыть]): случился ли Пожар в Амбаре до Чердака или же сначала был Чердак? Сначала был он! Мы, кузен с кузиночкой, уже целовались целую вечность до этого самого пожара. По правде говоря, я покупал в Ладоре кольдкрем «Шато Бэнье» смазывать бедные свои растрескавшиеся губы. Мы оба были разбужены, каждый в своей спальне, ее криком au feu[115]115
Пожар (фр.).
[Закрыть] 28 июля? 4 августа?
Но кто кричал? Стопчина? Ларивьер? Да, Ларивьер? Ответь! Чьи были крики, что амбар flambait[116]116
Горит (фр.).
[Закрыть]?
Нет, Ида была вся в огне… то есть, во сне. Я знаю, сказал Ван, это она, та размалеванная служанка, которая подмазывала себе глаза твоими акварельными красками; по крайней мере, так утверждала Ларивьер, обвинявшая ее и Бланш во всех смертных грехах.
Ах, ну как же! Только не Маринина бедняжка Франш – это коротконогая гусыня Бланш. Ну да, это она кинулась сломя голову по коридору, так, что обронила на парадной лестнице один из шлепанцев, отороченный горностаем, как Золушка, только в английской версии.
– А помнишь, Ван, какая теплая была ночь?
– Еще бы! (as if I did not!) В ту ночь из-за вспышки…
В ту ночь из-за вспышки с треском взорвавшейся вдали молнии, озарившей укромную темноту его лиственного полога, Ван покинул свой приют меж двух тюльпанных деревьев, предпочтя постель в своей комнате. Поднявшаяся в доме суматоха и истошный крик служанки прервали какой-то исключительно прекрасный, полный драматизма сон, о чем именно – он так и не мог вспомнить, хотя воспоминание об этом сне до сих пор хранил в сбереженной шкатулке для ценностей. Как обычно, он спал голышом и с ходу не мог сообразить, накинуть ли трусы или закутаться в короткий клетчатый халат. Выбрал второе, потряс, не пустой ли, спичечный коробок, зажег свечу, стоявшую при кровати, и кинулся из комнаты спасать Аду со всеми ее гусеницами. В коридоре было темно, откуда-то доносился истеричный лай таксика. По отрывочным выкрикам Ван заключил, что горит так называемый поместный амбар, громадное, всеми любимое сооружение милях в трех от дома. Случись такое в конце лета, полсотни коров могли бы остаться без сена, а мадемуазель Ларивьер без своего полуденного кофе со сливками. У Вана отлегло от сердца. Уехали, про меня забыли, как ворчал старый Фирс в заключительной сцене из «Вишневого сада» (Марина – аналог мадам Раневской).
В накинутом на голое тело клетчатом халате Ван проследовал за своим темным двойником вниз по винтовой лестнице в библиотеку. Став голым коленом на ворсистый диван под окном, развел тяжелые красные шторы.
Дядюшка Дэн с сигарой в зубах и с Мариной в платочке, прижимавшей к себе Дэка, издевательски тявкавшего на дворовых собак, выкатывали со двора на своем красном – как пожарная машина! – автомобиле посреди всплескивания рук и пляски фонарей, но на хрустком изгибе гравия их нагнали трое англичан лакеев на лошадях с француженками горничными en croupe[117]117
За спиной (фр.).
[Закрыть]. Казалось, вся домашняя прислуга сорвалась с места, радостно устремившись поглазеть на пожар (зрелище весьма редкое в наших влажноватых, обходимых ветром местах), используя для этой цели все средства, мыслимые и немыслимые: телеги, телесани, путеботы, велосипеды-тандемы и даже багажные автотележки, которыми начальник станции в память об их изобретателе Эразмусе Вине снабжал все семейство. И только одна лишь гувернантка (как Ада, не Ван, впоследствии выяснила) проспала всю эту суматоху, с прихрапом и присвистом посапывая в комнатке, примыкавшей к прежней детской, где малютка Люсетт, едва проснувшись, уже через минуту ринулась вдогонку сновидению и скакнула в последний мебельный фургон.
Стоя на коленках перед панорамным окном, Ван следил, как тает на глазах вспыхнувший огонек сигары. Массовый исход… Продолжай!
Этот массовый исход был поистине зрелищем удивительным на фоне бледного от звездной россыпи неба почти субтропического Ардиса, с фламинговым заревом вдалеке меж чернеющих деревьев, там, где горел Амбар. Чтобы добраться туда, необходимо было обогнуть огромный пруд, который мне вспоминается тем, что по нему, взрывая переливавшиеся рыбьей чешуей воды, вечно туда-сюда сновали шальные конюхи или мальчишки-буфетчики, кто на водных лыжах, кто на «роброях», кто на плотах, и рябь за плотом походила на японских огненных змеек; но сейчас перед глазами живописным зрелищем открывался караван автомобильных огней от носа до кормы, тянувшийся на восток по стороне «АВ» треугольного озера, затем резко свернул за угол В, удаляясь вдоль короткой стороны и ползя обратно на запад, притухая и съеживаясь, до середины дальней грани, после чего все движение сворачивало на север и исчезало.
Когда последние двое вассалов, повар и ночной сторож, припустили через лужайку к стоявшей без лошади двуколке или экипажу, привлекшему их внимание вздыбленными оглоблями (а может, то была коляска рикши? Служил ведь когда-то у дядюшки Дэна слуга-японец), Ван с радостным изумлением обнаружил, что прямо перед ним по темнеющей аллее движется в длинной сорочке Ада со свечой в одной и со шлепанцем в другой руке, словно тайно ища в ночи братьев-огнепоклонников. Это было лишь отражение в стекле. Кинула найденный шлепанец в корзинку для мусора и устроилась рядышком с Ваном на диване.
– Видно что-нибудь отсюда, скажи, видно? – повторяла темноволосая девочка, и сотни амбаров горели в янтарно-карих глазах вглядывавшейся в темноту, излучавшей жаркое любопытство Ады. Он подхватил подсвечник у нее из руки, поставил рядом со своим, что был подлинней, на подоконник.
– Ты голый, это ужасно неприлично, – бросила она не глядя и без особого осуждения, а он, Рамзес-шотландец, запахнулся поглубже, едва она опустилась на коленки рядом с ним. Мгновение оба любовались романтическим видом ночи в раме окна. Весь дрожа, глядя прямо перед собой, Ван стал гладить ее, водя рукой слепца по батисту до самого низа спинки.
– Смотри-ка, цыгане! – шепнула она, указывая на три темных фигурки: двое мужчин, у одного в руках лестница, и ребенок, а может, карлик, крадучись пробирались по светлевшей лужайке.
Заметив свечи в окне, они дали деру, а тот, что поменьше, двигался à reculons[118]118
Задом (фр.).
[Закрыть], как фоторепортер.
– Я нарочно осталась, хотела, чтоб и ты остался тоже… так что совпадение не случайное, – сказала Ада или позже утверждала, что сказала, – а он все продолжал ласкать ее струящиеся волосы, разглаживая и сминая на ней ночную рубашку, еще не смея проникнуть рукой под и в, однако уже осмелившись пройтись по податливым ягодичкам, но вот еле слышно охнул диван, она опустилась на пятки к нему на руку, и рухнул воспламененный карточный домик. Она повернулась к нему, и вот уж он стал покрывать поцелуями ее обнаженное плечо, прижимаясь, как тот солдат в очереди.
Впервые про этого солдата слышу. Я-то думал, что старый мистер Нимфопопкинс был моим единственным предшественником.
Прошлой весной. Поездка в город. Утренний спектакль во французском театре. Мадемуазель куда-то дела билеты. Этот бедолага, верно, решил, что «Тартюф» – имя шлюхи и что это стриптиз.
Ce que n'est pas si bête, au fond. Что, по существу, не так уж лишено смысла. Итак. В той сцене с Горящим Амбаром…
– Что в той сцене?
– Ничего. Продолжай!
– Ах, Ван, в ту ночь, когда мы рядом стояли на коленках при свечах, точно Молящиеся Детки из жутко пошлого фильма, выставив две пары сморщенно-мягоньких, некогда мартышечьих, пяток, – вовсе не как привет Бабусе с рождественской открытки, а Премудрому Змию на радость и удивление, помнится, меня так и подмывало задать тебе один чисто познавательный вопрос, ведь, скосив глаза, я…
Не сейчас, сейчас это не самое привлекательное зрелище, а вот-вот сделается и того хуже (или о том же, но иначе).
Ван никак не мог понять, на самом ли деле она так невежественна или же она чиста, как ночное небо – теперь уж без багряных отблесков, – или это богатый опыт подсказывает ей такую холодную игру. На самом деле это значения не имело.
Погоди, не сейчас, приглушенно выдохнул он.
Она настаивала: скажи-и-и-и, почему-у-у-у…
Он ласкал всей мякотью губ, parties très charnues – в образе страсти наших сестрицы с братцем, разъединяя на пряди ее мягкие, длинные, спадавшие почти до самой поясницы (если она вот так, как сейчас, откидывала голову назад) темные шелка, пробиваясь слева к манящему теплой постелькой сплениусу. (Нет необходимости здесь, как и в других местах – подобный пассаж уже попадался, – загрязнять естественную чистоту стиля всякой непонятной анатомической терминологией, каждому психиатру известной со студенческой скамьи. Позднейшая приписка рукою Ады.)
– Почему-у-у… – повторила она, когда он алчно приблизился к своей бледной и жаркой цели.
– Скажи, почему, – совершенно отчетливо, но каким-то не своим голосом произнесла она, а его рука уже, нырнув к ней под мышку, блуждала дальше, большим пальцем придавливая сосок так, что у нее засвербило в нёбе: звонок к горничной из романов георгианской эпохи… немыслим при отсутствии ellectricita[119]119
Электричество (ит.).
[Закрыть]…
(Протестую. Нельзя. Это запрещается даже на литовском и на латинском. Приписка Ады.)
– …почему…
– Спрашивай! – вскричал Ван, только не смей все портить (мое упивание тобой, сплетание с тобой).
– Скажи, почему, – спросила она (требовательно, с вызовом, пламя одной свечки потрескивало, одна диванная подушка валялась на полу), – почему у тебя там так наливается и твердеет, когда ты…
– У меня где? Когда я что?
Вместо объяснения она тактично, тактильно покрутила животиком, прижимаясь к нему, все еще почти не изменив позы, на коленках, длинные волосы упали на лицо, глаз сквозь них глядел ему куда-то в ухо (к тому моменту в их действиях царил уже полный хаос).
– Повтори! – крикнул он, будто она была совсем далеко, лишь отражение в темном окне.
– Сейчас же покажи! – строго приказала Ада.
Он сбросил с себя подобие шотландского наряда, и тон ее сразу же сделался совершенно иным.
– Боже мой! – воскликнула она с детским изумлением. – С него кожица сошла, он горит весь! Тебе больно? Тебе, наверно, ужасно больно?
– Быстро возьми его рукой! – жалобно выдохнул он.
– Ах, Ван, бедняжка Ван! – причитала Ада тоненько, как наше прелестное дитя разговаривало с кошками, с гусеницами, новорожденными щенками. – Ну да, конечно, ужасно щиплет, и ты думаешь, если я дотронусь, станет лучше?
– Еще бы! – отозвался Ван, «on n'est pas bête à ce point» («ведь есть же и тупости предел», грубое общеупотребительное выражение).
– Географическая карта, – изрекла наша рано расцветшая резонерша, – вот реки Африки! – Ее указательный пальчик проследил русло голубого Нила вплоть до самых джунглей и пустился в обратный путь.
– А это что? Оно гораздо мягче и нежней, чем шляпка красноголовика. Я бы сказала (явное пустословие), похоже на цветок герани, нет, пеларгонии.
– Господи, да все с чем-то схоже! – пробормотал Ван.
– Ах, Ван, как приятно трогать, как мне нравится! Честное слово!
– Да сожми же, глупая гусыня, не видишь – я умираю!
Но наша юная ботаничка не имела ни малейшего представления, как следует обращаться с подобным предметом, – и Ван, доведенный до предела, грубо воткнув его в подол ее ночной сорочки, не смог сдержать стона, испуская сладостную влагу.
В смятении она уставилась на свой подол.
– Не то, что ты подумала, – спокойно сказал Ван. – Это иная жидкость. Поверь, она чиста, как сок травы. Ну вот, с Нилом все в порядке. Точка. Стэнли.
(Интересно, Ван, почему ты так стараешься всю поэзию и необычность нашего прошлого обратить в пошлый фарс? Нет, правда, Ван! Это я говорю правду, именно так все и было. Я чувствовал себя не слишком уверенно, отсюда развязность, самодовольная ухмылка. Ah, parlez pour vous[120]120
Ах, это по-твоему (фр.).
[Закрыть]: я утверждаю, дорогой, что пресловутое прослеживание пальцем рельефа твоей Африки вплоть до самого конца света случилось значительно позже, когда этот маршрут мне был прекрасно знаком. Прости, но нет – если бы люди запоминали все одинаково, они бы не были разными людьми. Все у них было бы точь-в-точь. Так ведь мы-то не «разные»! По-французски «думать» и «воображать» – одно и то же слово[121]121
Songer (фр.) – думать, полагать, воображать.
[Закрыть]! Вспомни про doucer, Ван! Ну да, конечно же, я все время думаю об этом, да-да… все это было doucer, дитя мое, рифма моя. Так-то лучше, сказала Ада).
Пожалуйста, рассказывай дальше!
Ван распластался, обнаженный, на диване в замершем свете свечей.
– Давай поспим здесь, – предложил он. – Они не вернутся, пока рассвет не зажжет потухшую дядюшкину сигару.
– У меня рубашечка trempée[122]122
Промокла (фр.).
[Закрыть], – прошептала она.
– Сними, накроемся халатом, как пледом.
– Не смотри, Ван!
– Так нечестно, – сказал он, помогая ей вскинуть сорочку и протащить вверх через встряхивающую волосами головку. Ее белое, как мел, тело было притенено единственным угольно-черным пятнышком в самом сокровенном месте. Между лопаток розовел шрам от гадкого фурункула. Поцеловав шрамик, Ван лег навзничь, заложив руки за голову. Она разглядывала сверху его загорелый торс и муравьиный караван, тянущийся к оазису вокруг пупка; его тело было не по годам богато растительностью. Ее круглые юные грудки нависали как раз над его лицом. Как врач и как художник я против пошлого курения сигареты после полового акта. Тем не менее, истины ради, скажем, что Ван прекрасно знал о стеклянной папироснице с турецким трауматисом, но она лежала на полке довольно далеко, лень тянуться. Высокие часы отбили четверть неведомого часа, а Ада, опершись щекой о кулачок, с явным интересом наблюдала за впечатляющим, хотя поначалу неожиданно странным подергиванием, упорно запускаемым в ход по часовой стрелке, и затем окончательным подъемом тяжелеющего, возрождающегося мужского естества.
Но плюш дивана оказался пупырчат, точно утыканное звездами небо. Перед новым развитием событий Ада принялась на четвереньках расправлять халат, подправлять подушки. Дитя природы, преобразившееся в кролика. Потянувшись, он на ощупь ухватил сзади пальцами в ладонь ее пушистую заводь, неистово взлетев в позу мальчика, трудящегося над постройкой замка из песка, но она повернулась к нему лицом, наивно готовая слиться с ним в позе, в какой Джульетту учили принять ее Ромео{44}. И угадала верно. Впервые за все развитие этой любви нашего угловатого отрока озарил свыше блаженный дар поэтического слова, он что-то бормотал, пристанывая, что-то нежно шептал, покрывая ее лицо поцелуями, на трех – трех величайших в мире – языках выкрикивая ласковые слова, которые впоследствии не могли не составить целый словарь уменьшительных эпитетов, претерпевший за годы многие исправления и дополнения вплоть до окончательного издания в 1967 году. Когда он слишком неистовствовал, она усмиряла его, выдыхая «чш-ш-ш-ш» ему прямо в губы, и вот уже, не стыдясь, оплела его руками и ногами, как будто во всех наших с ней снах уже целую вечность только и занималась любовью, – однако нетерпение юной страсти (хлынув через край, как вода в Вановой ванне, когда он старый, седой, чудаковатый любитель слова воспроизводил все это на краешке гостиничной кровати) не пережило первых нескольких толчков; страсть взорвалась, коснувшись лепестка орхидеи, но предупреждающе прозвучала трель малиновки, и уж огни стали снова пробиваться к дому сквозь складки рассветной мглы, точно сигналами светлячков обозначая берега водоема; точки экипажных фонарей переросли в звездочки, послышался хруст колес по гравию, прибежали домой довольные ночным развлечением собаки. Из полицейского фургона цвета тыквы скакнула вниз затянутая в чулок ножка поваровой племянницы Бланш (увы, позже, много позже полуночи!) – и наши нагие дети, подхватив короткий халат и ночную рубашонку и пригладив на прощанье свой диван, зашлепали босиком прочь, каждый со свечой в руке в свою целомудренную спаленку.
– А ты помнишь, – спрашивал седоусый Ван, беря со столика при кровати сигарету с коноплей и тряхнув желто-голубой спичечный коробок, – какие мы были отчаянные, и как вдруг перестала похрапывать Ларивьер, но через мгновение снова принялась сотрясать дом свои храпом, и какие холодные были железные ступени, и как изумлен я был… твоей… как бы это сказать… твоей невоздержанностью.
– Идиот! – отозвалась Ада от стенки, не поворачивая головы.
Лето 1960 года? Переполненная гостиница где-то между Эксом и Ардисом?
Хорошо бы проставить даты на каждой страничке рукописи: надо ведь иметь снисхождение к неизвестным моим сновидцам.
20На следующее утро, еще уткнувшись носом в наполненную сновидениями мягкую подушку, подложенную в его аскетичную постель милашкой Бланш (с которой он только что в душераздирающем кошмаре сна держался за руку, как положено в игре в фанты, – а, может, то было навеяно дешевым запахом ее духов?), наш мальчик разом ощутил ворвавшуюся явь счастья. Он намеренно попытался продлить разливание внутри не открывшегося вполне этого жара, сосредоточившись на уходящих образах жасмина и слез своего дурацкого сна; однако счастье тигром уже ворвалось в его сознание.
Пьянящее чувство только что обретенного, небывалого дара! Намек на это будто окрасил его сон, только что в последней его части Ван рассказывал Бланш, как научился летать и как эта способность с волшебной легкостью скользить по небу позволит ему побивать все рекорды по прыжкам в длину, свободно промахивая на высоте нескольких дюймов над землей отрезок, скажем, в тридцать, а то и в сорок футов (уж как-то подозрительно много), тогда как трибуны неистовствуют, а замбийский Замбовский застыл руки в бока, пялится, не веря глазам своим.
Нежность обостряет истинный триумф, мягкость умащивает подлинное рассвобождение: в снах подобные чувства не сопрягаются ни со славой, ни со страстью. Добрая половина сказочного счастья, которое Вану теперь (и, как он надеялся, уже навеки веков) довелось испытать, черпала свою мощь в уверенности, что он может открыто и свободно осыпать Аду своими мальчишескими ласками, о чем раньше по причине вульгарного стыда, мужского эгоизма и моральных терзаний он даже не помышлял.
По субботним и воскресным дням о каждой из трех трапез возвещали три удара гонга – короткий, подлиннее и самый звучный. Сейчас короткий удар гонга приглашал к завтраку в столовую. Металлический раскат возбудил в Ване мысль, что, пролетев двадцать шесть ступенек, он снова увидит свою юную сообщницу, нежный мускусный запах которой еще хранила его ладонь, а также пронзил его насквозь изумлением: неужто и в самом деле это случилось? Неужто мы вырвались на свободу? Некоторые запертые в клетки птицы, по рассказам трясущих телесами в веселом смехе китайцев-знатоков, каждый Божий день поутру, лишь проснутся, принимаются биться о железные прутья (потом падают бездыханные и лежат так несколько минут), как бы автоматически, в продолжение сна, вырываясь полетом из сновидения, – но при всем этом после, на протяжении дня, переливчатые пленницы снова веселы, общительны и говорливы.
Ван сунул ногу в спортивный туфель, одновременно нашарив под кроватью его пару, и ринулся вниз по лестнице мимо благостно улыбающегося князя Земского и угрюмого Винсента Вина, епископа Балтикоморского и Комского.
Но она пока еще не спускалась. В залитой светом гостиной с множеством желтых цветов, тяжелые гроздья которых горели, как солнце, завтракал дядюшка Дэн. Одет он был под стать деревенской жаре, а именно – костюм в узкую полоску, розовато-лиловая фланелевая рубашка, пикейный жилет, сине-красный клубный галстук, мягкий воротничок высоко сколот золотой английской булавкой (однако по причине воскресного дня все строгие полоски и цвета на нем выглядели несколько сдвинуто, как на комиксах во время печати). Он только что покончил с первым тостом, намазанным маслом и апельсиновым мармеладом поверх, и издавал индюшиный клекот, полоща глотком кофе свои вставные челюсти, прежде чем заглотить жидкость вместе со взболтанным съедобным сором. Будучи, как я считаю, и не без оснований, человеком отважным, я сумел заставить себя вытерпеть, сидя напротив, лицезрение этой розовой физиономии с рыжими (ходуном ходящими) «усишками», хотя вовсе не обязательно было (как рассудил про себя Ван в 1922 году, наблюдая опять ту же цветистую экзотику) пялиться на этот профиль со скошенным подбородком и рыжими курчавыми бачками. Ван, не без прилива аппетита, взирал на выставленные для проголодавшихся деток синие кувшины с горячим шоколадом и ломтики белого батона. Марине носили завтрак в постель, дворецкий с Прайсом питались в укромном уголке в буфетной (было что-то в этом отрадное), а мадемуазель Ларивьер до полудня не брала в рот ни крошки, будучи суеверной «midinette»[123]123
Модная парижская швея (фр.); здесь: сторонница принятия пищи в полдень (фр.).
[Закрыть] (имеется в виду приверженность секте, не профессия), и даже завлекла в эту веру своего духовника.
– Жаль, дорогой дядюшка, что не взяли нас посмотреть на пожар, – заметил Ван, наливая себе в чашку шоколад.
– Тебе Ада все расскажет, – ответил дядюшка Дэн, любовно намазывая маслом и сдабривая мармеладом очередной тост. – Она в восторге от этой поездки.
– Как, разве она ездила с вами?
– Ну да… в черном шарабане, вместе с дворецкими. Вот уж забава так забава, исчо бы (явно не по-британски).
– Нет, это, верно, была одна из посудомоек, не Ада, – возразил Ван. – Простите, – добавил он, – разве у вас их несколько, дворецких?
– Ну как же, наверное, – неопределенно проговорил дядюшка Дэн.
Он еще раз прополоскал рот и, тихонько покашливая, взялся за очки, однако утренней газеты перед ним не оказалось – тогда он очки снял.
Вдруг Ван услышал ее милый, низкий голос с лестницы, обращенный куда-то выше:
– Je l'ai vu dans une des corbeilles de la bibliothèque[124]124
Я видела ее в какой-то мусорной корзинке в библиотеке (фр.).
[Закрыть].
Скорее всего это относилось к герани, или к фиалке, или к орхидее «Венерин башмачок».
Тут, как выражаются фотографы, наступило «замирание у перил», и потом после отдаленного радостного вскрика горничной голос Ады произнес:
– Je me demande, интересно, qui l'а mis là, кто ее туда поставил.
Aussitô t après[125]125
После чего (фр.).
[Закрыть] она вошла в столовую.
Она была – вовсе с ним не сговариваясь – в черных шортиках, белом тонком шерстяном пуловере и спортивных тапочках. Волосы гладко зачесаны назад, обнажая большой округлый лоб, и завязаны на затылке, образуя пышный хвост. Розоватое раздражение кожи под нижней губой просвечивало глицериновым блеском сквозь пятном осевший слой пудры. Она была слишком бледная, и это ее очень портило. В руке держала томик стихов. Старшая у меня довольно бесцветна, зато волосы хороши, а младшая, хоть и хорошенькая, но рыжая, как лисичка, говаривала Марина. Неблагодарный возраст, неблагодарное освещение, неблагодарный художник, и все же далекий от неблагодарности возлюбленный. Возникнув в самой глубине живота, мощная волна обожания подкинула его к потолку. Возбуждение при виде ее, от того, что знает, что она знает, но не знает больше никто, чему именно они так открыто, так непристойно, с таким наслаждением предавались всего лишь шесть часов назад, это возбуждение оказалось слишком огромно для нашего малолетнего любовника, несмотря на то что он попытался наставительно и с помощью оскорбительного эпитета принизить значение происшедшего. С трудом выдавив из себя вместо обычного утреннего приветствия равнодушное «привет» (которое она, кстати сказать, проигнорировала), он склонился над тарелкой, втайне поглядывая одним, как Полифем, глазом за каждым ее движением. Проходя за мистером Вином, она легонько шлепнула его своей книжкой по лысине, с шумом выдвинула стул рядом с ним напротив Вана. По-кукольному прелестно моргая ресничками, налила себе шоколад в большую чашку. Хотя он был уж изрядно подслащен, наша девочка подцепила ложкой кусок сахару и стала погружать его в чашку, с увлечением наблюдая, как горячая коричневая жидкость, заполняя, растворила сперва расползшийся в кристаллики уголок, а затем и весь сахар.
Тем временем дядюшка Дэн запоздалым движением руки смахнул со своего паштета уже улетучившегося насекомого, поднял голову, оглянулся и тут наконец заметил присутствие Ады.
– А, Ада! – произнес он. – Ван тут весьма интересуется. Что ты поделывала, дорогая, когда мы с ним занимались тушением пожара?
Пожарные отблески запылали на щеках Ады. Ван в жизни не видал, чтобы девочка (с такой прозрачно-белой кожей), да и вообще кто-либо, хоть фарфоровая кукла, хоть девочка-персик, так густо заливалась краской, и это ее свойство весьма обеспокоило его, так как было куда опасней любой причины, его вызывавшей. Украдкой бросив дурацки-беспомощный взгляд на помрачневшего Вана, Ада пролепетала, что, мол, очень перепугалась и осталась у себя в комнате.
– Ничего подобного, – резко перебил ее Ван, – мы с тобой вместе смотрели на зарево из окна библиотеки. Дядюшка Дэн явно попал пальцем в небо.
– Ménagez vos américanismes![126]126
Не злоупотребляйте американизмами! (фр.)
[Закрыть] – отозвался тот и тут же по-отечески широко раскинул руки навстречу дурашке Люсетт, вбегавшей в комнату, сжимая в кулаке, как боевой вымпел, розовый проволочный детский сачок для ловли бабочек.
Глядя на Аду, Ван укоризненно покачал головой. Она показала ему острый кончик языка, и, мгновенно охваченный гневом на самого себя, ее возлюбленный, в свою очередь, почувствовал, что заливается краской. Вот тебе, за твою непогрешимость! Продев в кольцо свою салфетку, Ван удалился в одно местечко за гостиной.
Когда и она закончила завтракать, он перехватил ее, всласть налакомившуюся повидлом, на площадке лестницы. У них было всего мгновение, чтобы договориться, а это происходило, в историческом аспекте, на заре развития романа, пока находившегося в руках у приходских дамочек и французских академиков, потому каждый миг был дорог. Она стояла, почесывая воздетую коленку. Условились прогуляться перед обедом и подыскать уединенное место. Аде надо было закончить перевод для мадемуазель Ларивьер. Она показала ему черновик. Франсуа Коппе? Да.
Неспешно их паденье. Грубо
Средь хляби лист оставит след.
Лист медно-красный – отблеск дуба.
Кроваво-красный – клена цвет.{45}
– Leur chute est lente, – процитировал Ван, – on peut les suivre du regard en reconnaissant[127]127
«Неспешно их (грехо)паденье»… Посмотришь на них – все так узнаваемо (фр.).
[Закрыть] – момент парафраза «грубо» и «хляби», разумеется, чистейший Лоуден (второстепенный поэт и переводчик, 1815–1895). Изменение первой части четверостишия в угоду вытягиванию второй невольно вызывает в памяти того самого русского барина, который спихнул кучера на съедение волкам, а после сам выпал из саней.
– По-моему, ты крайне жесток и глуп, – сказала Ада. – Никто не считает это шедевром или блестящей пародией. Обычная дань, взысканная психопаткой гувернанткой с бедной, замученной уроками воспитанницы. – И добавила: – Жди меня в беседке Ленивке. Спущусь ровно через шестьдесят три минуты.
Руки у нее были холодны, шея горела; мальчик-почтальон позвонил в колокольчик у двери; Бут, юный лакей и внебрачное дитя дворецкого, гулко прошагал по каменному полу вестибюля.
По утрам в воскресенье почта приходила поздно, так как Робину Шервуду, старому почтальону в ярко-зеленой униформе, приходилось развозить верхом на лошади по всей здешней спящей округе толстенные воскресные приложения газет из Балтикоморы, и Калуги, и Ладоги. Едва Ван, мурлыча под нос гимн своей школы – единственный мотив, который неизменно помнил, – сбежал вниз по ступенькам террасы, он увидел, как Робин, сидя на своем старом гнедом, поддерживает под уздцы более резвого карего жеребца, принадлежавшего его воскресному помощнику, хорошенькому мальчику-англичанину, к которому Робин, как судачили за увитыми розами изгородями, питал гораздо более сильные чувства, чем того требовала их работа.
Ван дошел до третьей лужайки и до беседки и внимательно осмотрел уготовленное место действия, «словно провинциал, заявившийся в оперу за час до начала, протрясшись целый день в двуколке средь урожайных полей, попирая маки и васильки, цеплявшиеся за быстро мелькавшие колеса» (Флоуберг, «Урсула»).
Голубые бабочки, почти такие же по величине, как малые белянки, и, как и те, европейского происхождения, стремительно кружили над кустами, садясь на свисавшие грозди желтых цветов. При менее затруднительных обстоятельствах, через сорок лет после того, нашим любовникам выпало увидеть вновь с тем же изумлением и радостью того же самого насекомого и тот же самый пузырник вдоль лесной дороги близ Сустона, в кантоне Вале. В данный же момент Ван, чтоб потом вспоминать, стремился вобрать в себя все, сидя развалясь на траве, следя за дерзким полетом крупных голубянок, пламенея от рисуемых воображением бледных ног и рук Ады среди пятнистого света беседки и затем с трезвостью убеждая себя, что реальность никогда не превзойдет фантазию. Поплавав в широком и глубоком ручье за рощей, Ван вернулся, мокроволосый, ощущая легкое горение кожи, и испытал редкое удовольствие, обнаружив, что воображаемый, отлива слоновой кости, образ в точности совпал с реальным, разве что она распустила волосы и переоделась в то самое короткое ситцевое, солнечное платьице, которое он так любил и над которым совсем в недалеком прошлом так страстно жаждал надругаться.
Он решил прежде всего обратиться к ее ногам, которые прошлой ночью остались недостаточно им обласканы, сплошь покрыть их поцелуями от А круто изогнутого подъема, до У бархатистой излучины; что Ван и проделал, лишь только они с Адой забрались поглубже в лиственничную чащу, замыкавшую парк на пологом склоне скалистого взгорья между Ардисом и Ладорой.
Ни один из них не мог воссоздать в памяти, как ни один, собственно, и не слишком в этом смысле старался: каким образом, когда и где именно Ван «лишил невинности» Аду, – на подобный вульгаризм Ада в Стране Чудес натолкнулась в «Энциклопедии» Фроди, где он истолковывался, как: «нарушение девственной плевы мужским половым органом или механическим путем», и приводился пример: «Его неиспорченная душа была лишена невинности (Джереми Тейлор)». Произошло ли это в ту самую ночь поверх халата-распашонки? Или же в тот день в лиственничной роще? А, может, потом в тире, или на чердаке, или на крыше, или на уединенном балконе, или в ванной, или (хоть без особого удобства) на ковре-самолете? Откуда нам знать, да и какая разница.
(Ты целовал, и покусывал, и вклинивался, и пронзал, и у меня там так часто и так жарко возбуждалось, что я и не заметила, как утратила девственность; одно могу сказать наверняка: в середине лета машина, которую наши предки именовали «секс», уже действовала столь же отлаженно, как и после, в 1888 году и далее, дорогой. Приписка на полях красными чернилами).