Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
Створки балконной двери в его гостиной были распахнуты настежь. Полосы тумана все еще прочерчивали синеву гор в глубине за озером, но кое-где вершины уже золотились под безоблачной бирюзой небес. Четыре громадных грузовика прогрохотали один за другим. Он подошел к перилам балкона с мыслью: удовлетворил бы когда знакомый каприз шмякнуться вниз – смог бы? смог бы? Право же, как знать. Ниже этажом, совсем близко, стояла Ада, любуясь видом утра.
Он смотрел на ее бронзовые стриженые волосы, ее белую шею и руки, на бледные цветы ее тонкого пеньюара, на обнаженные ноги, серебряные пантофли на высоком каблучке. Задумчиво, юно, плотоядно она почесывала бок у верхушки правой ягодицы: ладорские розовые письмена на пергаменте в москитовых сумерках. Взгляни-ка наверх! Всеми своими цветами она потянулась к нему, сияя, величаво-царственным жестом повела рукой, предлагая ему эти горы, мглу и озеро с тремя лебедями.
Метнувшись с балкона, он спустился короткой винтовой лестницей на второй этаж. В низу живота засвербило сомнение: что если у нее не 410-й номер, как он предполагал, а 412-й или даже 414-й? Что будет, если она не сообразит, не выйдет к нему навстречу? Она сообразила, она вышла.
Когда «чуть позже» Ван, опустившись на колени и откашлявшись, стал целовать ее милые, прохладные руки, благодарно, благодарно, совершенно позабыв о смерти, обратив в бегство злую судьбу под нисходящей от нее умиротворенной негой, Ада спросила:
– Ты в самом деле подумал, что я уехала?
– Обманщица (deceiver), обманщица! – повторял и повторял Ван, сгорая и тая в блаженном пресыщении.
– Я велела ему, чтоб повернул назад, – сказал она, – примерно возле Моржей («morses» или «walruses», русский каламбур вокруг названия «Морже» – может, русалки знак?). А ты спал, как ты мог спать!
– Я работал, – оправдывался Ван, – покончил с первым вариантом.
Она призналась, что, когда вернулась посреди ночи, взяла с собой в номер из гостиничного книжного шкафа (у ночного портье, любителя чтения, оказался ключ) том Британской Энциклопедии, вот он, со статьей «Пространство-время»: «Пространство» (утверждается здесь, весьма двусмысленно) «означает достояние», – ты – мое достояние! – «в силу которого», – ты – моя сила! – «твердые тела могут занимать разнообразные позиции». Мило? Мило!
– Не издевайся, родная Ада, над нашей философской прозой! – примирительно сказал Ван. – Для меня теперь важно одно – то, что я придал Времени новую жизнь, отсек Сиамца-Пространство и ложное будущее. Я хотел сочинить повествование в виде трактата о Ткани Времени, исследование его туманной субстанции, проиллюстрировав множащимися метафорами, что исподволь выстраивало бы логику любовного сюжета, от прошлого к настоящему, расцветая живым рассказом, исподволь же переворачивая аналогии, чтобы мягко кануть вновь в абстракцию.
– Я вот думаю, – сказала Ада, – я думаю: а стоит ли все это раскрывать? Нам известно конкретное время, нам известно абстрактное время. Но мы никогда не познаем Время. Наши чувства просто не предназначены для такого восприятия. Это – как…
Часть пятая
1Я, Ван Вин, приветствую тебя, жизнь, Аду Вин, д-ра Лагосса, Степана Нуткина, Вайолет Нокс, Роналда Оранджера. Сегодня мне исполнилось девяносто семь, и из своего величавого, как Эверест, кресла я слышу шарканье лопаты и скрипучие шаги в искрящемся снегом саду и то, как глухой старик, мой камердинер из русских, не сообразив, что самому не слыхать, вытягивает за кольца ящики комода в гардеробной, впихивает обратно. Эта Часть Пятая вовсе не эпилог: это самое настоящее вступление к моей на девяносто семь процентов правдивой, на три правдоподобной «Аде, или Эротиаде: Семейной хронике».
Из множества домов, имевшихся у них в Европе и в Тропиках, недавно построенное в Эксе, в Швейцарских Альпах, шато с колонным фасадом, в башенках с бойницами, стало самым любимым, в особенности в середине зимы, когда здешний знаменитый воздух, le crystal d'Ex[544]544
Хрусталь Экса (фр.).
[Закрыть], искрист «под стать высочайшим образцам человеческой мысли – чистой математике & расшифровке древних рун» (из неопубл. рекламы).
Не реже двух раз в году наша счастливая чета пускалась в довольно длительные путешествия. Больше Ада не выпестовывала и не коллекционировала бабочек, но в пору здоровой своей и активной старости обожала снимать их на пленку в их естественной среде, в глубинах ее сада или на краю света, порхающих порознь и парочками, садящихся на цветы и нечистоты, скользящих по стеклу или стене, схлестывающихся и совокупляющихся. Ван сопровождал ее в этих съемочных турне по Бразилии, Конго, Новой Гвинее, хотя втайне предпочитал добрый стакан горячительного долгим выжиданиям под деревом, пока тот или иной раритет не соблазнится присесть, чтобы запечатлиться на цветной пленке. Чтоб описать приключения Ады в Стране Адесс, потребуется отдельная книга. С фильмами – как и распластанными героинями (на удостоверяющих их личность стендах) – можно ознакомиться по договоренности в музее «Люсинда», Манхэттен, Парк-Авеню, 5.
2Он прожил в соответствии с девизом предков: «Всегда здоров и крепок Вин: все потому, что Винов сын». В пятьдесят лет прошлое виделось ему только памятным из каталки, сужающимся убыванием больничного коридора (с парой вприпрыжку убегавших аккуратных ножек в белом). Однако теперь он стал замечать, как его физическое благополучие стало потихоньку давать ветвистые трещины, словно неизбежный распад уж подтолкнул к нему сквозь недвижимое серое время первых своих посланцев. Заложенный нос вызывал удушающие сны, и при малейшем охлаждении напоминала о себе тупым копьем межреберная невралгия. Чем шире был прикроватный столик, тем плотней заставлялся он такими совершенно необходимыми на ночь вещами, как капли в нос, эвкалиптовые пастилки, восковые ушные вкладки, желудочные таблетки, снотворное, минеральная вода, тюбик цинковой мази и дополнительная крышечка в случае, если отвернутая ускользнет под кровать, а также огромный носовой платок – промокать пот справа на шее между подбородком и ключицей, поскольку те никак не могли привыкнуть к тому, что он растолстел и упорно желал спать только на одном боку, чтоб не слышать сердца: однажды ночью в 1922 году он допустил оплошность, сделав подсчет максимального числа оставшихся ему ударов (отпущенных на очередные пятьдесят лет), и теперь казалась нестерпимой нелепая лихорадочность обратного отсчета, наращиванием скорости биений приближавшая к смерти. Во время своих одиноких и явно избыточных странствований он сделался крайне чувствителен к ночным звукам в дорогих отелях (др-др-фония грузовика исчислялась по его шкале в три психобалла; плебейские перекрикивания молодых работяг в субботнюю ночь средь пустынной улицы – в тридцать; доносящийся по батареям храп снизу – в три сотни); однако ушные заглушки, незаменимые в момент полного отчаяния, обладали прискорбным свойством (в особенности после солидного возлияния) усиливать стук в висках, причудливый свист в неизведанных носовых недрах, а также ревматический скрип шейных позвонков. Отголоскам этого скрипа, по сосудам передающегося в мозг до включения системы засыпания, он приписывал жутковатый грохот, возбуждавшийся где-то в голове в момент, когда чувства начинали изменять сознанию. Противокислотных мятных таблеток и аналогичных им средств порой оказывалось недостаточно, чтобы унять старое доброе жжение в области сердца, неизменно случавшееся у него после злоупотребления жирными подливками; хотя при этом он с юношеским оптимизмом верил в спасительный эффект растворенной в воде столовой ложки соды, которая, несомненно, приструнит три-четыре отрыжки, объемных, как облачка слов из комиксов его детства.
До того, как познакомился с тактичным, тонким и образованным похабником доктором Лагоссом, с тех пор проживавшим и путешествующим с ним и Адой, Ван врачей не признавал. Несмотря на собственное медицинское прошлое, он никак не мог избавиться от трусливого, мнительного, простонародью простительного чувства, будто доктор, накачивая тонометр или вслушиваясь в хрипы пациента, представляет уже (но хранит в тайне) всю фатальность диагноза, не исключая летального исхода. Не раз он мрачно вспоминал покойника зятька, когда ловил себя на сокрытии от Ады, что мочевой пузырь постоянно ему досаждает или что снова у него закружилась голова, когда обрезал ногти на ногах (эту обязанность он выполнял сам, не вынося, чтоб к его голой ноге прикасались).
Словно изо всех сил спеша полней воспользоваться своей плотью, которую вскоре приберут, как тарелку, слизав последние сладкие крошки, он наслаждался теперь и такими ничтожными милостями, как выдавливание червеобразного угря или извлечение длинным ногтем мизинца зудящей драгоценности из левого уха (из правого не так интересно) или позволяя себе то, что Бутейан именовал le plaisir anglais[545]545
Удовольствие по-английски (фр.).
[Закрыть], – по горло погрузившись в ванну и замерев, тайно и в удовольствие помочиться.
С другой стороны, он стал гораздо чувствительней к неприятным моментам, чем прежде. Взвивался, будто на дыбе, при блеянье саксофона или когда молодой человекообразный придурок запускал с адским ревом на полную мощь мотоцикл. Возмутительное поведение тупых, мешающих жить вещей – не тех, что надо, карманов, рвущихся шнурков, незанятых вешалок, падавших, качнув плечиком и звякая, во тьму гардероба – исторгало у него замысловатые ругательства его русских предков.
Он остановился в старении примерно в шестьдесят пять, но к этим шестидесяти пяти его мускулы и кости изменились сильней, чем у его ровесников, никогда не знавших такого разнообразия атлетических увлечений, какие испробовал он в пору своего расцвета. Теперь сквош и теннис уступили место пинг-понгу; но настал день, и любимая ракетка, сохраняя тепло его руки, была оставлена в спортивном зале клуба, а в клуб дорога была позабыта. На шестом десятке занятия борьбой и боксирование прошлых лет сменились упражнениями с боксерской грушей. Сюрпризы с равновесием упразднили для него лыжный спорт как полную нелепость. В шестьдесят он все еще успешно фехтовал рапирой, но уже через несколько минут пот слепил глаза; так что вскоре фехтование постигла судьба настольного тенниса. Он так и не смог преодолеть своего снобистского предубеждения против гольфа; а теперь и поздно было начинать. В семьдесят он попробовал было бегать трусцой перед завтраком по уединенной тропинке, однако бряцание и сотрясание телес совершенно беспощадно напомнило, что теперь он весит на тридцать килограммов больше, чем в юности. В девяносто он по-прежнему выплясывал на руках – в повторяющемся сне.
Обычно одной-двух таблеток снотворного ему хватало, чтоб попридержать чудовище-бессонницу на три-четыре часа блаженного забвения, но временами, особенно после решения какой-нибудь умственной задачи, мучительная, беспокойная ночь под утро выливалась в мигрень. Никакое средство не избавляло от этих страданий. Он распластывался в постели, свертывался в комок, распрямлялся снова, то выключал, то включал ночник (журчащий новый суррогат – настоящий ламмер к 1930 году был вновь упразднен), и физическая безысходность наполняла его не склонное к бренности существо. Бодро и браво бился его пульс; за ночь пищеварение срабатывало отменно; он по – прежнему не отказывал себе ежедневно в бутылке бургундского – и все же проклятое, не унимавшееся беспокойство превращало его в изгоя в собственном доме; Ада крепко спала или спокойно почитывала через пару дверей от него; всевозможные домочадцы в своих более отдаленных пределах уж давным-давно примкнули к вражескому лагерю здешних сновидцев, казалось, окутавших чернотой своих снов окрестные горы; лишь он один был лишен забвения, которое презирал так люто, которое так неустанно призывал.
3В годы последней их разлуки его распутство оставалось столь же неукротимым, как и раньше; хотя порой число любовных соитий падало до одного в четыре дня, а порой он в потрясении осознавал, что целая неделя проскочила в полном воздержании. Чреды изысканнейших профессионалок могли сменяться у него стайками случайных курортных прелестниц-любительниц, могли и прерваться на месяц причудливым романом с какой-нибудь фривольного склада светской красавицей (одну такую, Люси Менфристен, рыжую девственницу-англичанку, соблазненную 4 июня 1911 года в саду с каменной оградой ее нормандского поместья и затем увезенную на побережье Адриатики в Фиальту, он вспоминал с особой сладострастной дрожью); но все эти ложные романы лишь утомляли его; без сожаления опечатанная palazzina[546]546
Вилла (ит.).
[Закрыть] вскоре сбывалась с рук, вся в волдырях от солнца девица отправлялась назад – ему же впредь для возрождения мужественности требовалось что-то крайне тошнотворное и грязное.
Начав в 1922 году новую жизнь с Адой, Ван твердо решил сохранять ей верность. Не считая нескольких осмотрительных и болезненно опустошающих уступок тому, что доктор Лена Венская так метко окрестила «онанистическим вуайеризмом», он все-таки сумел остаться верным своему решению. Это испытание в моральном смысле было безупречно, в физическом – абсурдно. Как зачастую педиатры бывают обречены на невыносимую семейную жизнь, так и наш психолог являл собой случай раздвоенной индивидуальности. Любовь к Аде для него была условием существования, непрекращающимся гулом счастья, это было совсем не то, с чем он сталкивался как профессионал, изучая поведение странных и душевнобольных. Без колебаний он ринулся бы в кипящую смолу ради спасения Ады, как без колебаний устремлялся спасать свою честь при виде брошенной перчатки. Их нынешняя любовь перекликалась голосами с их первым летом 1884 года. Ада безотказно помогала ему испытать тем более ценимое, чем реже возникавшее, обоюдное до предела наслаждение их общим закатом. Он видел в ней отражение всего, что его изощренный и неистовый дух искал в жизни. Преисполненный нежности, внезапно он припадал к ее ногам в театральном, но совершенно искреннем порыве, способным озадачить каждого, кто внезапно появлялся в дверях с пылесосом. И в тот же самый день иные в нем отделы и подотделы переполнялись тоской и сожалением и планами насилия и бунта. Наиболее опасный момент возник, когда они переехали на другую виллу с новой челядью и новыми соседями, когда все чувства его с холодным, детальным домысливанием были направлены к юной цыганке, ворующей персики, или к нагловатой прачкиной дочке.
Напрасно он твердил себе, что эти низменные страсти по своей внутренней незначительности не более чем зуд анального отверстия, которое так и хочется поскорей почесать. При этом он понимал, что, решившись удовлетворить соответствующее этому зуду желание к юной шлюшке, он рискует поломать свою жизнь с Адой. Насколько глубоко и незаслуженно это может уязвить ее, он знал по тому дню то ли в 1927, то ли в 1928 году, когда поймал ее взгляд, полный гордого отчаяния, брошенный в пространство, перед тем, как ей пойти к машине, чтоб отправиться в поездку, куда в последний момент он отказался с ней поехать. Он отказался – даже выдал гримасу и подагрическое ковыляние, – ибо как-то вдруг сообразил, да и она это поняла, – что красавица туземка, покуривавшая на заднем крылечке, не замедлит поднести Хозяину свои тропические плоды, едва хозяйка Хозяина укатит на кинофестиваль в Синбад. Шофер уже распахнул дверцу, как вдруг с утробным воплем Ван нагнал Аду и они укатили вместе – столько слез, столько слов, – смеясь над его дурью.
– Надо же, – сказала Ада, – какие черные и гнилые зубы у них тут, этих блядушек!
(«Урсус», Люсетт в сверкающем зеленом. «Уймитесь, волнения страсти!» – Флорины браслеты и бюст, рубец Времени.)
Он обнаружил, что можно и из постоянной борьбы с искушением извлечь пикантное удовольствие, если при этом постоянно мечтать, отдаваясь фантазии, что может произойти как-то, и когда-то, и где-то. И еще он обнаружил, что какой бы огонь ни бушевал в этих вожделениях, ни дня он не мог прожить без Ады; что необходимое ему для греха уединение по-настоящему потребует не двух-, трехсекундного уныривания за вечнозеленый куст, а комфортабельной ночи в хорошо изолированной крепости; и что, наконец, искушения эти, реальные или воображаемые перед погружением в сон, случаются все реже и реже. К семидесяти пяти годам ему вполне хватало для полного удовлетворения случаемых однажды в две недели интимностей, по преимуществу Blitzpartien[547]547
Блицтурниров (нем.).
[Закрыть], со старательной Адой. Секретарши, нанимаемые им, год от года становились все неказистей (кульминацией явилась особа с волосами цвета какао, с лошадиной челюстью, писавшая Аде любовные записочки); и к тому времени, как Вайолет Нокс взорвала эту неприглядную череду, Ван Вин уж был в свои восемьдесят семь полный импотент.
Вайолет Нокс [ныне миссис Роналд Оранджер. – Ред.] родилась в 1940 году, живет у нас с 1957 года. Она была (и осталась теперь – десять лет спустя) восхитительной блондинкой английского происхождения, с кукольными глазками, бархатной матовой кожей и округлым, затянутым в твид задиком […]; но этот эскиз, увы, уже не в силах возбудить мою фантазию. Ей поручено печатать на машинке эти мемуары – составившие, бесспорно, отраду последних десяти лет моего существования. Прекрасная дочь, еще более прекрасная сестра, как родная, так и сводная, она десять лет содержала потомство своей матери от двух браков, и к тому ж еще и откладывала [кое-что]. Я [щедро] оплачивал ее труды раз в месяц, прекрасно осознавая необходимость подпитывать непринужденность хранения молчания у озадаченной, но исполнительной девушки. Ада звала ее «Фиалочка» и позволяла себе роскошь восхищаться точеной, как камея, шейкой, розовым носиком и белокурым «конским хвостом» «крошки Вайолет». Порой во время ужина, медленно потягивая ликер, Ада оглядывала мою машинистку (большую любительницу «куу-аан-троу») мечтательным взором, и вдруг – чмок! – в пылающую щечку. Ситуация могла б оказаться куда причудливей, случись это лет на двадцать раньше.
Сам не знаю, почему посвящаю столько внимания сединам и обвислостям почтенного Вина. Распутники неисправимы. Сгорают, исторгнув пару прощальных зеленых искр, и нет их. Гораздо больше внимания самоисследователь с его верной спутницей должны были бы уделить невероятному интеллектуальному подъему, творческому взрыву, происшедшему в мозгу чудаковатого, колючего, крайне неприятного, зажившегося хрыча (крики «Неправда, неправда!» в лекторских, сестринских, редакторских скобках).
С невиданной доселе неистовостью он клеймил всякое показное искусство, от грубой пошлости помойной скульптуры до закурсивленных претенциозным романистом фрагментов, долженствующих передать шквал мыслей его протагониста.{176} Он стал гораздо более нетерпим к «Зиговой» (Зигни-М.Д.-М.Д.) школе психиатрии. Эпохальное откровение ее основателя («В студенческие годы по причине провала на экзамене по ботанике я пустился в срывание цветов девственности»), предпосланное им в качестве эпиграфа к одному из последних своих научных докладов (1959) под названием «Смехотворность групповой терапии в лечении сексуальных несоответствий», представляющему собой весьма сокрушительную и убедительную в своем роде критику (Союз консультантов и катарсистов по вопросам брака хотел было подать на него в суд, но потом предпочел отмолчаться).
Вайолет стучит в дверь библиотеки, впускает маленького, толстенького, с галстуком-бабочкой мистера Оранджера, который замирает у порога, щелкнув каблуками, и (едва грузный отшельник оборачивается, неуклюже поведя рукавом парчового халата) кидается чуть ли не рысью вперед, не столько чтобы мастерским броском остановить водопад листов, которые направил в свободное падение локоть великого человека, как чтобы с пылкостью выразить ему свое восхищение.
Ада, забавлявшаяся (для Оранджеровых изданий en regard[548]548
С параллельным переводом (фр.).
[Закрыть]) переводами Грибоедова – на французский и на английский, Бодлера – на английский и на русский и Джона Шейда – на русский{177} и на французский, частенько, по-спиритически проникновенно, читала Вану опубликованные версии, сделанные другими старателями в этой области полубессознательности. В особенности стихотворные переводы на английский способствовали сильнейшему растягиванию в ухмылке Вановой физиономии, отчего она, при отсутствии вставных челюстей, приобретала сходство с греческой маской комедии. Он сам не знал, кто ему отвратительней: посредственность, чьи благонамеренные устремления к точности гасились отсутствием художественного чутья, а также уморительными ошибками в интерпретации текста, или поэт-профессионал, приукрашавший собственными измышлениями почившего и беззащитного автора (тут – приставив бакенбарды, там – интимные места), – метод, отлично маскирующий незнание пересказчиком Исходного языка, сдабривающий ошибки ненадлежащих знаний причудами и цветистостью подделки.
Когда Ада, мистер Оранджер (прирожденный нейтральный возбудитель) и Ван как-то днем 1957 года обсуждали эти вопросы (только что вышла в свет книга Вана и Ады «Информация и форма»), внезапно нашему старому полемисту взбрело в голову, что все его печатные труды – даже крайне невразумительные и специализированные «Суицид и здравомыслие» (1912), «Compitalia»[549]549
Перекрестки, перекрещивания (лат.).
[Закрыть] (1921) и «Если психиатру не спится» (1932), коими список не исчерпывается, – были не разбором гносеологических задач, поставленных перед собой ученым, а жизнерадостными или воинствующими упражнениями в области литературного стиля. И он услышал в ответ: отчего бы тогда не дать простор мысли, отчего не выбрать более широкое поле для состязания между Вдохновением и Замыслом; и так, слово за слово, решилось: он станет писать мемуары, а опубликуют их посмертно.
Писал он очень медленно. Первый вариант с последующей диктовкой мисс Hокс занял у него шесть лет, потом он просмотрел машинописный текст, полностью переписал его от руки (1963–1965) и вновь продиктовал рукопись неутомимой Вайолет, хорошенькими пальчиками отбившей окончательный вариант в 1967 году. Г, н, о… не «а», а «о», дорогая!