Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)
Вышедший из строя аппарат был оставлен под кустом, чтобы потом Бутейан младший, еще один персонаж из здешней челяди, отсюда его забрал. Люсетт отказалась покинуть свое местечко на козлах (приняв с благосклонным кивочком приглашение своего подвыпившего соседа по облучку, который у всех на глазах и без всякой задней мысли провел своей лапищей по ее голеньким коленкам); и за неимением страпонтинаАде пришлось довольствоваться сидением на твердых Вановых коленях.
Так произошел первый телесный контакт наших детей, и оба были смущены. Она уселась спиною к Вану, чуть изменила позу, едва лишь дернулась коляска, потом поерзала еще, расправляя свою необъятную юбку, которая словно покрыла его воздушным облаком, прямо-таки как простыня в парикмахерской. В каком-то полубредовом нелепом восторге Ван придерживал Аду за талию. Жаркие солнечные пятна, проворно скользя поперек полос ее кофточки-зебры, по тыльной стороне ее обнаженных рук, казалось, летели дальше, как по туннелю, через Вана.
– Отчего ты расплакалась? – спросил он, вдыхая аромат ее волос и ощущая жар ее уха.
Ада обернулась и некоторое время внимательно и загадочно смотрела на него, не произнося ни слова.
(Отчего расплакалась? Не знаю – что меня растревожило, сама не могу объяснить, только привиделось во всем этом что-то ужасное, темное, дикое, да, да, именно ужасное! Более поздняя приписка.)
– Прости меня, – сказал он, когда Ада отвернулась. Больше ни разу не сделаю этого в твоем присутствии.
(Да, кстати, насчет этого «прямо-таки как» – какая отвратительная фраза. Очередная приписка много позже рукою Ады.)
Вскипая и переполняясь страстью, Ван всем своим существом сладостно упивался своей ношей, чувствуя, как отзывается она на каждый дорожный ухаб, мягко распадаясь на две половинки, ударяя в самый стержень его желания, которое, он понимал, необходимо сдерживать, чтоб не смутить ее невинность возможной утечкой чувств. Если б не спасла ситуацию гувернантка девочки, обратившись к нему с вопросом, Ван, возможно бы, не удержался, расплавился в своей животной слабости. Бедняга Ван передвинул Адину попку на правое колено, смещая, выражаясь жаргоном мастеров пытки, «угол агонии». В тупой безысходности неудовлетворимого желания Ван следил, как проплывают мимо ряды изб, когда calèche проезжала через селение Гамлет.
– Никак не могу привыкнуть (m'y faire), – сказала мадемуазель Ожерель, – к этому несоответствию между богатством природы и человеческой нищетой. Только полюбуйтесь на этого décharné[89]89
Изможденного (фр.).
[Закрыть] старика с огромной прорехой на рубахе, взгляните, какая жалкая у него cabane[90]90
Лачуга (фр.).
[Закрыть]. И посмотрите на эту быстрокрылую ласточку! Сколько счастья в природе, сколько несчастья среди людей! Никто из вас так и не сказал, понравился или нет мой новый рассказ! А, Ван?
– Симпатичная сказочка, – сказал Ван.
– Да, сказочка, – вежливо добавила Ада.
– Allons donc![91]91
Да полно! (фр.)
[Закрыть] – вскинулась мадемуазель Ларивьер. – Какая сказка – тут все жизненно до мелочей. Перед нами драма мелкого буржуа со всеми присущими этому классу проблемами и чаяниями, со всей их спесью.
(Верно, намерение могло быть именно таково, – если исключить pointe assassine[92]92
Точку-убийцу (фр.) – см. Глава четвертая (отсылка к Полю Верлену).
[Закрыть]; однако в рассказе отсутствовал реализм в чистом виде, поскольку педантичный, каждый грошик считающий чиновник должен был прежде всего озаботиться тем, чтоб любым путем определить, quitte à tout dire à la veuve[93]93
Пусть даже все рассказав, если б пришлось, той вдовушке (фр.).
[Закрыть], точную цену утерянного ожерелья. Именно это обстоятельство составляло главный изъян преисполненного пафосом произведения мадемуазель Ларивьер, но тогда юный Ван и еще более юная Ада не были способны точно это определить, хотя и ощущали инстинктивно какую-то во всем этом фальшь.)
Легкое шевеление на козлах. Люсетт, обернувшись к Аде, произнесла:
– Я хочу к тебе. Мне тут неудобно, и от него нехорошо пахнет (I'm uncomfortable here, and he does not smell good).
– Скоро приедем, – отозвалась Ада, – потерпи! (have a little patience).
– Что такое? – встрепенулась мадемуазель Ларивьер.
– Ничего. Il pue[94]94
От него воняет (фр.).
[Закрыть].
– О Боже! Нет, не верится мне, чтоб такой тип мог прислуживать радже!
14На следующий день, а может, через день в саду было устроено обильное чаепитие, на котором присутствовало все семейство. Сидящая на траве Ада пыталась сплести песику венок из ромашек. Люсетт, жуя лепешку, наблюдала. Чуть ли не целую минуту Марина молча через весь стол тянула мужу его соломенную шляпу; наконец, мотнув головой, он глянул на солнце, также глядевшее прямо на него, и с чашкой и «Тулуз Инквайерер» пошел и сел на грубую скамью под огромным вязом на другом конце лужайки.
– Интересно, кто бы это мог быть, – пробормотала мадемуазель Ларивьер из-за самовара (отражавшего элементы застолья безумными фантасмагориями в духе примитивизма), сощуренно уставившись глазами на дорожку, частично проглядывавшую между пилястрами ажурной галереи.
Распростертый на траве позади Ады Ван, оторвавшись от книги (Адиного экземпляра «Аталы»), поднял глаза.
Высокий розовощекий подросток в элегантных бриджах для верховой езды соскочил с вороного пони.
– Это Грегов новый красавец пони, – сказала Ада.
Грег, непринужденно, как и подобает хорошо воспитанному мальчику, произнося извинения, вручил Марине ее платиновую зажигалку, которая обнаружилась в сумочке его теткой.
– Ах Боже мой, я даже не успела заметить потери! Как здоровье Рут?
Грег сообщил, что тетушка Рут и Грейс занемогли по причине острого расстройства желудка.
– Но ваши восхитительные сандвичи тут совершенно ни при чем, – спохватившись, добавил он. – Это из-за лесных ягод, которые они ели прямо с кустов.
Марина хотела было ударить в бронзовый гонг, чтобы лакей поднес еще тостов, но Грег сказал, что ему сейчас как раз предстоит званый ужин у графини де Пре.
– Скоровато она утешилась, – заметила Марина, имея в виду, что два года назад в центре Бостона граф был застрелен на дуэли.
– Она дама очень живая и привлекательная, – сказал Грег.
– И старше меня на десять лет! – вставила Марина.
Тут внимание матери отвлекла Люсетт.
– Кто такие евреи? – спросила она.
– Отступники от христианства, – пояснила Марина.
– А Грег почему еврей? – не унималась Люсетт.
– Почему-почему… – буркнула Марина. – Потому что у него родители евреи.
– А бабушки-дедушки? Всякие arriére[95]95
«Пра-пра» (фр.).
[Закрыть] бабушки и дедушки?
– Право не знаю, голубчик. Скажи, Грег, твои предки – евреи?
– Видите ли, по-моему, – отвечал Грег, – они скорее иудеи, а не те пресловутые евреи, комические персонажи или дельцы-выкресты. Они переселились в Англию из Татарии пять веков тому назад. Но хоть дед моей матери был француз и маркиз и, насколько мне известно, римский католик, он настолько был помешан на всяких банках, акциях, драгоценностях, что, я думаю, уж его вполне могли бы звать un juif[96]96
Еврей (фр.).
[Закрыть].
– Но иудейство – не самая древняя среди прочих религия, ведь так? – сказала Марина (обращаясь к Вану и прикидывая, как бы повернуть разговор на Индию, где она, Марина, задолго до Моисея, или как там его, который появился на свет средь лотосов, была танцовщицей).
– Да какая разница… – отозвался Ван.
– А Бэлль (так Люсетт звала свою гувернантку), – она что, отступница от христианства?
– Да какая разница! – вскинулся Ван. – Кому какое дело до всяких изживших себя выдумок, кому интересно – эти Юпитеры-Яхве, шпили-купола, мечетями меченная Москва, бронза и бонзы, клирики и реликвии, и белые кости верблюдов в пустыне! Все это тлен и галлюцинации первобытно-общинного мышления.
– Начнем с того, зачем вообще стоило заводить этот идиотский разговор! – произнесла Ада, осматривая не вполне украшенного цветами дакеля, или таксика.
– Меа culpa[97]97
Моя вина (лат.).
[Закрыть]! – внесла ясность мадемуазель Ларивьер с видом оскорбленного достоинства. – Просто во время пикника я сказала, что Грегу, должно быть, не по вкусу бутерброды с ветчиной, потому что евреи и татары свинину не едят.
– Римляне, – заметил Грег, – те самые римские колонисты, которые распинали и евреев-выкрестов, и последователей Вараввы, и прочих несчастных в те далекие времена, также к свинине не притрагивались, а я ее ем, как ели и мои предки.
Слово «распинали», произнесенное Грегом, озадачило Люсетт. И чтоб объяснить ей, что это такое, Ван сдвинул ноги вместе, широко раскинул руки в стороны и закатил глаза.
– В моем детстве, – сердито сказала Марина, – нас, наверное, с самого малолетства учили истории Месопотамии.
– Не все с малых лет усваивают то, чему их учат, – заметила Ада.
– А разве мы месопотамцы? – спросила Люсетт.
– Нет, мы – гиппопотамцы! – сказал Ван. И добавил: – Кстати, сегодня мы с тобой еще плугом не ходили.
Пару дней тому назад Люсетт настояла, чтобы он научил ее ходить на руках. Ван подхватил девочку за ножки, а она медленно переступала красными ладошками, время от времени падая с выражением досады или же приостанавливаясь, чтобы куснуть ромашку. Дэк реагировал хриплым, протестующим лаем.
– Et pourtant[98]98
Между прочим (фр.).
[Закрыть], – сказала, вздрагивая, не выносившая резких звуков гувернантка, – я дважды читала ей пьесу Шекспира о злом ростовщике{40} в басенном переложении Сегюр.
– И еще она знает в моей обработке монолог шекспировского безумного короля, – вставила Ада.
Ce beau Jardin fleurit en mai,
Mais en hiver
Jamais, jamais, jamais, jamais, jamais
N 'est vert, n 'est vert, n 'est vert, n 'est vert,
n 'est vert[99]99
Весною расцветает садик мой.Что зелен он теперь —Зимой, зимой, зимой, зимой, зимой —Не верь, не верь, не верь, не верь, не верь! (фр.) {241}
[Закрыть].
– О, это замечательно! – воскликнул Грэг, буквально захлебываясь от восторга.
– Не так энергично, дети! – крикнула Марина Вану с Люсетт.
– Elle devient pourpre, она покраснела вся! – вмешалась гувернантка. – Я полагаю, эти гадкие упражнения ей вовсе не на пользу.
Ван, смеясь глазами, подхватил своими могучего ангела руками за щиколотки детские, прохладненькие, цвета морковного суфле, ножки Люсетт и водил как плугом ею, исполнявшей роль лемеха. Светлые пряди упали ей на глаза, над подолом юбки показались панталончики, но она неудержимо подзуживала пахаря не бросать свой плуг.
– Будет, будет (that'll do)! – крикнула Марина пахарям. Ван осторожно опустил на землю ножки Люсетт, одернул на ней платьице. Люсетт чуть-чуть полежала, переводя дыхание.
– Знаешь, я с радостью, только попроси, дам его тебе покататься. Пусть побудет у тебя. Хочешь? Ведь у меня еще один вороной есть.
Но Ада мотнула головой; мотнула, не поднимая глаз, продолжала скручивать и плести свои ромашки.
– Что ж, – сказал Грег, поднимаясь. – Мне пора. До свидания. До свидания, Ада. Там не твой ли отец под тем дубом?
– Это не дуб, а вяз, – отозвалась Ада.
Кинув взгляд в дальний конец лужайки, Ван, как бы про себя, но не без доли мальчишеского позерства, проговорил:
– Надо бы и мне заглянуть в этот «„Зулус“-инквайерер», как только дядюшка прочтет. Вчера я должен был играть за сборную школы по крокету: Вин по болезни отсутствовал, «Риверлейн» потерпел крах.
15Как-то днем они взбирались вверх по гладкоствольному шаттэлю, росшему в глубине сада. Мадемуазель Ларивьер с малышкой Люсетт, невидимые под покровами крон, хоть голоса были слышны, играли в серсо. То и дело над ветвями или сквозь листву проблескивало летящее кольцо, запускаемое с одной невидимой палочки к другой. Первая цикада лета старательно настраивала свой инструмент. На спинке скамьи сидела, лакомясь шишкой, белка в серебристо-собольей шубке.
Ван, в синем спортивном костюме, устремившись вверх за своей проворной (и, естественно, лучше ориентирующейся в хитросплетении здешних ветвей) спутницей своих игр, уж добрался до самой развилины; но, не видя Адиного лица, залогом немого взаимодействия он сжал щиколотку ее босой ноги большим и указательным пальцами, как сжимала она пойманную бабочку. Голая пятка скользнула вниз, и двое подростков с бьющимся сердцем вцепились друг в дружку, постыдно угодив в капкан ветвей под градом грянувших плодов и листьев, и едва лишь им чуть удалось поймать равновесие, не готовый к тому Ван оказался своей стриженой головой у нее между ног, и глухо – точкой опрокинутого восклицания – канул вниз последний плод. Ада была в его часах и в полотняном платье.
– Помнишь?
– Да, да, конечно же, помню, ты поцеловал меня туда, в самую середину…
– А ты чуть не задушила меня своими противными коленками…
– Надо же было за что-то держаться, чтобы не упасть.
Возможно, так оно и было, однако согласно одной из наиболее поздних (значительно более поздних!) версий, еще там, на дереве, когда у обоих еще пылали щеки, Ван, смахнув с губ шелковинку гусеницы, заметил, что только истерички могут быть так непритязательны в одежде.
– Что ж, – отвечала Ада, оседлывая свою любимую ветку, – как теперь выяснилось, мадемуазель Алмазьер Ожерель вовсе не против, чтоб истеричная воспитанница ходила без панталон в l'ardeur de la canicule[100]100
Самый разгар знойного лета (фр.).
[Закрыть].
– Не хочу делить жар твоего сладкого зноя с этой яблоней!
– Это настоящее Древо Познания – данный экземпляр, увернутый в парчу, был привезен прошлым летом из Эдемского Национального Парка, где сын доктора Кролика – смотритель и селекционер.
– Пусть себе смотрительствует и селекционирует, – сказал Ван (которому уже порядком надоело это ее естествознание), – только готов поспорить, что в Ираке никакие яблони не растут.
– Верно, только это не простая яблоня.
(«Верно и не верно, – комментарий Ады, и снова, много позже: – Мы действительно об этом говорили, только тогда ты не мог себе позволить так грубо острить. В момент, когда по чистейшей случайности ты сумел, так сказать, урвать первый, неловкий поцелуй! Как не совестно! И кроме того, восемьдесят лет тому назад не было в Ираке никакого национального парка». «Это так, – сказал Ван. – И гусениц на том дереве в вашем саду не было». «Так, мой сладкий, до личинок не падкий!» К тому времени естественное развитие событий уже стало историей развития болезни.)
Оба вели дневники. Вскоре после этой прелюдии взаимопознания произошел один забавный случай. Направляясь к дому Кролика с коробочкой появившихся из личинок и усыпленных хлороформом бабочек и уже проходя через сад, Ада внезапно остановилась и выругалась («Черт!»). В этот самый момент и Ван, направлявшийся в противоположную сторону с намерением немного пострелять в расположенном неподалеку павильоне (где был и кегельбан, и всякие прочие разности, к которым частенько прибегали на досуге прочие Вины), точно так же резко, как вкопанный, остановился. И тут по странному совпадению оба кинулись бегом в дом прятать свои дневники, так как каждому взбрело в голову, будто дневник оставлен раскрытым у каждого в комнате. Ада, опасавшаяся любопытных глаз Люсетт и Бланш (гувернантка, будучи патологически ненаблюдательна, никакой угрозы не представляла), обнаружила, что волновалась напрасно: альбомчик с последней записью оказался ею спрятан. Ван же, подозревавший, что Ада не прочь «пошпионить», обнаружил в своей комнате Бланш, делавшую вид, будто заправляет уже заправленную постель, при том, что неспрятанный дневник его лежал рядом на тумбочке. Легонько шлепнув ее по заду, Ван прибрал затем книжечку в шагреневом переплете в безопасное место. Потом Ван с Адой встретились в коридоре и вполне могли бы обменяться поцелуем на ранней стадии развития этого романа в истории литературы. Что могло бы стать естественным продолжением того, что случилось на дереве шаттэль. Вместо этого каждый направился в свою сторону, – а Бланш, думаю я, в слезах удалилась к себе в спаленку.
16Их первым буйным, неистовым ласкам предшествовал период какого-то странного лукавства, какой-то съежившейся затаенности. В роли неявного преступника выступал Ван, однако ее пассивное приятие поступка нашего бедного мальчика, казалось бы, служит поощрением этого шага при всей его чудовищной непристойности. Через пару недель оба с насмешливой снисходительностью будут вспоминать этот период ухаживания; однако в ту пору явная трусость Вана и Аду ставила в тупик, и причиняла мучения ему самому – главным образом потому, что он отлично видел, что ее это ставит в тупик.
Хотя Вану ни разу не пришлось заметить ничего даже близко напоминавшего возмущение девственного начала в Аде – девочке отнюдь не склонной быстро пугаться и не чрезмерно брезгливой («Je raffole de tout ce qui rampe»), его страх основывался на двух-трех кошмарных видениях, в которых он рисовал себе ярко, во всяком случае, вполне достоверно, как она, отвергнув его страсть, с диким взором отшатывается, призывая на помощь гувернантку или мать, а то и какого-нибудь верзилу лакея (в действительности не существующего, но в мечтах Вана убиваемого – поражаемого, точно лезвием, острыми костяшками пальцев, прорезаемого, точно кровавый окорок), после чего становилось ясно, что Ван будет из Ардиса изгнан…
(Рукой Ады: Отчаянно протестую по поводу слов «не чрезмерно брезгливой». Несправедливо как факт и дурно литературно. Пометка Вана на полях: Прости, кисонька, но оставим как есть.)
…но даже если б пришлось заставить себя посмеяться над этими фантазиями и вовсе стереть их из памяти, все равно Ван не был бы в восторге от своего поведения: в своих реальных, хотя и скрытых, отношениях с Адой, в том, что он делал и как, ему казалось, он либо пользуется ее невинностью, либо заставляет скрывать от него, самого томящегося, что она понимает, что именно скрывает он.
После первого, такого легкого, такого безмолвного взаимоприкосновения его мягких губ и ее нежнейшей кожи – высоко на пятнистом том дереве, где лишь шальная ardilla[101]101
Белка (исп.).
[Закрыть] изящным прыжком смахивала листву, – в каком-то смысле ничего как будто не изменилось, в каком-то все было потеряно. Такие прикосновения выявляют некое новое касание; простым осязанием не ощутить; карандаш завершает контур. С этого момента в некоторые миги их уже по-иному беззаботных дней, при некоторых повторяющихся накатах сдерживаемого безрассудства вставал между ними завесой какой-то тайный смысл…
(Ада: теперь в Ардисе они перевелись почти полностью. Ван: Кто? А-а, понял.)
…не исчезавший, пока ему не удалось избавиться от состояния, какое необходимость таиться постоянно низводила до гнусного зуда…
(Ну же, Ван!)
После, обсуждая с ней вместе это жалкое и гадкое состояние, он и сам сказать не мог, боялся ли он в самом деле, что его avournine[102]102
Сожительница (искаж. фр.).
[Закрыть] (как впоследствии называла Аду на своем ломаном французском Бланш) на всякое пылкое проявление чувств может ответить взрывом искреннего или отлично разыгранного негодования, а может, его мрачное коварство было продиктовано желанием вести себя пристойно и щадить невинного ребенка, чьи прелести слишком манили, чтоб отказаться от тайного их вкушения, но все же были слишком святы, чтоб открыто оскорбить насилием; но не так все шло, и это было очевидно. Нет сомнения, трактуемые весьма банально, что было более чем нормально для событий восьмидесятилетней давности, представления о благопристойности, вся эта невыносимая, почерпнутая из трясущих букольками романтических буколик пошлая чушь о робких воздыхателях, все эти манеры и манерность, – именно они и явились причиной затаенности Вана в засаде, а также и Адиного молчаливого выжидания. Нигде не осталось никакого указания, в какой именно летний день началось Ваново осмотрительное и тщательно продуманное обхаживание Ады; только она, ощущая в определенные моменты у себя за спиной его до неприличия близкое присутствие, жар его дыхания, скольжение губ, одновременно отдавала себе отчет в том, что эти странные, молчаливые приближения, должно быть, начались давным-давно, в каком-то неопределенном и неясном прошлом, и раз уже начали происходить с ее молчаливого согласия, теперь их остановить ей уже не удастся.
В невыносимо жаркие июльские дни Ада любила сиживать в залитой солнцем музыкальной гостиной на прохладном, деревянном, цвета слоновой кости, рояльном табурете за столом, покрытым белой клеенкой, и, раскрыв перед собой любимый ботанический атлас, перерисовывать красками на глянцевую бумагу какой-нибудь изысканный цветок. К примеру, ее выбор мог остановиться на повторяющей насекомое орхидее, чье увеличенное изображение исполняла Ада просто мастерски. Или же она совмещала один вид с другим (неизвестным, но возможным), придумывая какие-то эксцентричные детали и перекруты, что было даже как-то нездорово для такой юной и не слишком одетой девочки. Косо падавший из высокого, до потолка, окна длинный солнечный луч играл на гранях стакана, на окрашенной воде, на жестяной коробке с красками – и Ада, старательно вырисовывая какое-то пятнышко или дольку лепестка, в напряженном возбуждении непроизвольно загибала кончик высунутого на сторону языка, и в свете солнца это фантастическое дитя с иссиня-каштановым переливом в волосах само казалось подобием цветущего Венерина зеркала. Ее легкое, свободное платье имело на спине такой глубокий вырез, что стоило Аде – когда она с застывшей в воздухе кисточкой обозревала влажный итог своих трудов – выгнуть спину, поведя выпирающими лопатками, и отвести голову назад, как Вану, придвигавшемуся к ней близко, как только мог осмелиться, открывался весь, снизу доверху, ее гладенький ensellure[103]103
Изгиб спины (фр.).
[Закрыть] до самого копчика, а в ноздри ударял теплый аромат ее тела. С глухо стучавшим сердцем, в отчаянии, глубоко запустив руку в брючный карман – где, маскируясь, он держал кошелек с золотыми десятидолларовыми монетами, – Ван склонялся над Адой, склонившейся над своим рисованием. Он позволил, едва-едва касаясь, своим воспаленным губам пройтись по теплым волосам на затылке и жаркой шее. Ощущения такой сладости, такой силы и такой таинственности мальчик никогда еще в жизни не испытывал; ни в какое сравнение не шла жалкая похоть прошлой зимы с вот этой бархатистой нежностью, с этим отчаяньем страсти. Хотелось навеки замереть вот здесь, у основания ее шеи, на этом перепутье, на этом возбуждающем восторг бугорке, чтоб только она вот так сидела, наклонясь, – чтоб только он, несчастный, смог подольше удержать сомкнутыми, восковыми губами экстаз этого прикосновения, не рванувшись, как безумный, прижаться к ней всем телом. Неприкрытое волосами ухо ярко вспыхнуло, кисть в руке мало-помалу замерла, то были единственные – но опасные – свидетельства, что она почувствовала усилившийся напор его ласки. Ван тихонько скользнул к себе в комнату, запер дверь, схватил полотенце, разделся и вызвал в памяти только что оставленный им позади образ, пока безмятежный и ясный, как пламя прикрытой рукою свечи, и унесенный сюда, во тьму, именно для того, чтобы здесь избавиться от него со всей силой неистовой страсти; потом, на время облегчившись, с дрожью в чреслах и на слабых ногах Ван возвращался в чистую, залитую солнцем комнату, где девочка, теперь вся в испарине, продолжала рисовать свой цветок: диковинный, похожий на яркую бабочку, в свою очередь похожую на жука-скарабея.
Если бы дело было только в утолении, обычном утолении мальчишеской страсти; иными словами, если бы сюда не примешивалась любовь, наш юный друг вполне мог бы смириться – потерпев всего лишь лето – со всей досадностью и двусмысленностью своего положения. Но Ван любил, и, значит, мучительное облегчение не могло явиться для него выходом; а скорее всего стало вовсе тупиком, оставаясь неразделенным; будучи скрываемо в страхе; будучи удерживаемо от перетекания в последующую фазу несравненно большего блаженства, что, подобно окутанной туманом вершине, встающей перед путником на суровой горной тропе, сулило стать истинным, желанным пиком опасной его связи с Адой. В эти жаркие летние дни, а может, недели, не в силах удержаться от ежедневных, легких, как крылья бабочки, прикосновений губами к этим волосам, к этой шее, Ван чувствовал, что он дальше от Ады, чем был накануне того дня, когда, еще даже не вполне чувственно осознав это в хитросплетении ветвей дерева шаттэль, случайно, едва-едва, прикоснулся губами к ее коже.
Но все в природе движется, все развивается. Однажды днем Ван подкрался к ней сзади в музыкальной гостиной гораздо бесшумней, чем обычно, поскольку был босиком, – и, повернувшись, Адочка, прикрыв веки, прижалась губами к его губам, запечатлев на них свежий, точно розовый бутон, поцелуй, повергая Вана в растерянность и оцепенение.
– Теперь уходи! – сказала она. – Быстро, быстро, мне некогда!
Он замешкался, как идиот, и тогда она мазнула крест-накрест своей кистью по его пылающему лбу, изобразив на нем древнее эстотийское «крестное знамение».
– Мне надо это дорисовать, – добавила Ада, указывая тонкой кисточкой, обмакнутой в лилово-сиреневую краску, на симбиоз Ophrys scolopax с Ophrys veenae, – а то вот-вот переодеваться, потому что Марина хочет, чтобы Ким сфотографировал нас с тобой: держимся за ручки, с улыбочкой. (И с улыбочкой снова принялась за свой кошмарный цветок.)