355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Набоков » Ада, или Эротиада » Текст книги (страница 14)
Ада, или Эротиада
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:40

Текст книги "Ада, или Эротиада"


Автор книги: Владимир Набоков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

31

Вновь он посетил Ардис-Холл в 1888 году. Приехал пасмурным июньским днем, нежданный, незваный, ненужный; со свернувшимся в кармане, незастегнутым алмазным ожерельем. Когда подходил к дому со стороны боковой лужайки, перед ним возникла сцена из какой-то новой жизни, репетируемая для какой-то новой фильмы, но без него, не для него. По-видимому, завершался пышный прием гостей. На террасе при гостиной три юных леди в платьях от Айла Вью с модными, радугой расцвеченными кушаками обступили полноватого, фатоватого, лысеющего молодого человека, стоявшего с продолговатым узким бокалом шампанского в руке и смотревшего вниз на девушку в черном платье с обнаженными руками: седовласый шофер подкатил старое, подскакивавшее на каждом повороте авто прямо к крыльцу, и Ван узнал раскинутую в этих простертых обнаженных руках белую пелерину баронессы фон Шкуль, ее двоюродной бабки. На белом фоне выделялась в профиль новая, вытянувшаяся черная Адина фигура – чернота изящного шелкового платья, без рукавов, без прикрас, без воспоминаний. Медлительная старая баронесса стояла, щупая под мышкой с одной, с другой стороны – что там? костыль? мешающая висюлька звонких браслетов? – вот слегка повернулась взять пелерину (теперь уже подхваченную у внучатой племянницы спохватившимся новым лакеем), Ада тоже слегка повернулась и, белея пока не прикрытой алмазами шеей, взбежала по ступенькам на крыльцо.

Ван двинулся следом меж колонн зала, сквозь стайку гостей, к дальнему столику с хрустальными кувшинами, наполненными вишневой амброзией. Вопреки моде Ада была без чулок; икры сильные, бледные, и (у меня тут пометка для безымянного автора романа) «глубокий вырез черного платья подчеркивал разительный контраст между знакомой матовой белизной шеи и новизной ее прически – черного плебейского „конского хвоста“».

Его до потери сознания терзали два взаимоисключающих чувства: грызущая душу убежденность, что стоит ему, блуждая в кошмарном лабиринте, добраться до той, ярко запечатленной в памяти комнатки с детским умывальником, как она в гладкой удлиненности новой своей красы возникнет рядом, там же; но ощущались за этим боль и панический страх, оттого что увидел ее другой, презирающей то, что он желал, отвергавшей все это, открывающей ему новые, чудовищные ощущения, – будто уж нет их обоих на свете или же они просто статисты в этом доме, арендованном кем-то для съемок кино.

Меж тем руки, предлагавшие ему вино или миндаль или просто самих себя на обозрение, удерживали Вана в его устремлении вслед за грезами. Но он упрямо шел вперед, несмотря на атаку узнаваний: дядюшка Дэн тыкал в него пальцем, выкрикивая что-то незнакомцу, изобразившему изумление, будто глазам своим не верит, – и вот уж свеженарумяненная, в рыжем парике, очень пьяная и слезообильная Марина покрыла клейкими от шерри-водки поцелуями его щеки и все что походя попалось, сдавленным полумычанием-полустоном, как это принято у русских, выражая материнские чувства.

Освободившись от ее объятий, Ван продолжал свой поиск. Ада теперь направилась в гостиную, но, не сводя глаз с ее спины и заметив, как напряглись лопатки, он понял: она чувствует его взгляд. Утерев мокрое, наполненное зудением голосов ухо, Ван кивком ответил на поднятый белесым дородным малым бокал (Перси де Прэ? А может, еще есть братец постарше?). Четвертая девица в легком кукурузно-васильковом «шедевре» канадского кутюрье остановила Вана, попеняв, изящно надув губки, что он как будто не узнает ее, и то была чистая правда.

– Я ужасно устал, – сказал Ван. – Моя лошадь попала копытом в прореху между прогнившими досками моста через Ладору, пришлось пристрелить. Восемь миль отмахал пешком. Передо мной все как во сне. Наверно, вы тоже Сон.

– Нет, я не сон, я Кордула! – вскричала девица, но он уж метнулся прочь.

Ада исчезла. Отложив бутерброд с икрой, зажатый, как билет, между пальцев и заглянув в буфетную, Ван велел новому камердинеру, братцу Бута, проводить его в прежнюю комнату и принести какой-нибудь резиновый ушат из тех, какими еще мальчишкой пользовался четыре года тому назад. И еще чью-нибудь лишнюю пижаму. Его поезд сломался в чистом поле между Ладогой и Ладорой, пришлось двадцать миль отшагать пешком. Бог знает, когда доставят багаж.

– Только что прибыл, – сообщил Бут собственной персоной, улыбаясь доверчиво и скорбно в одно и то же время (Бланш им пренебрегла).

Перед купанием Ван вытянул шею из узкой створки окна полюбоваться кустами лавра и сирени, высаженными по бокам парадного крыльца, и в это время поднялся веселый гвалт отъезжающих гостей. Он нашел глазами Аду. Оказалось, та бежит за Перси, а тот, надев серый цилиндр, устремился через лужайку, которую его походка тотчас, с помощью мимолетного воспоминания, преобразила в сознании Вана в тот самый выгон, где они как-то с Перси беседовали про хромую лошадь и Риверлейн. Ада нагнала молодого де Прэ, неожиданно попав вместе с ним в солнечный луч; он остановился, она что-то ему говорила, встряхивая головой так, когда волновалась или чем-то была раздражена. Перси поцеловал ей руку. Во французском духе, но вполне пристойно. Она говорила, а он не выпускал ее руки, поцеловал еще раз, нет, только не это, это кошмар, это невозможно вынести.

Покинув свой наблюдательный пункт, голый Ван принялся рыться в сброшенной одежде. Нашел ожерелье. В холодной ярости рванул его, исторгнув тридцать, сорок сверкающих градинок, отдельные брызнули прямо под ноги Аде, ворвавшейся в этот момент в комнату.

Ада обвела глазами пол.

– Стыд какой… – проговорила она.

Ван хладнокровно процитировал фразу из известной новеллы мадемуазель Ларивьер: «Mais, та pauvre amie, elle était fausse»[185]185
  «Но, бедняжка моя, оно было фальшивым» (фр.) – имеется в виду ожерелье (как цитата из Мопассана-Ларивьер), однако женский род слова «ожерелье» во французском используется Набоковым как намек на фальшивость Ады.


[Закрыть]
– что была горькая ложь; однако, прежде чем поднять рассыпавшиеся камешки, она, затворив дверь, рыдая, бросилась к нему на шею – прикосновение ее кожи, ее шелков таили все волшебство жизни, но почему, почему встреча со мной у всех исторгает слезы? И еще он желал знать, был ли то Перси де Прэ. Да, это он. Тот самый, кого вышвырнули из Риверлейн? Кажется, да. Он изменился, разжирел, стал как свинья. Да? Неужели? Так он твой новый кавалер?

– Вот что, Ван, – сказала Ада, – давай оставим эти пошлости… причем раз и навсегда! Потому что у меня был, есть и будет только один кавалер, единственный зверь лютый, единственная беда, единственное счастье.

– Слезки твои соберем после, – сказал Ван, – я не могу ждать.

Поцелуй ее разомкнутых губ был жарок и трепетен, но едва Ван попытался задрать на ней платье, она отпрянула, пробормотав через силу «нет», так как дверь пришла в движение: стук маленьких кулачков выбивал снаружи хорошо знакомую обоим дробь.

– Привет, Люсетт! – крикнул Ван. – Прекрати, я переодеваюсь!

– Привет, Ван! Это не тебя зовут, Аду. Ада! Тебя просят вниз спуститься.

Один из жестов Ады – когда требовалось молча и кратко выразить затруднительность положения во всем его многообразии («Ну вот, говорила я, пожалуйста: ничего не поделаешь!») – состоял в сопровождаемом скорбным наклоном головы скольжении рук сверху вниз, как бы по контуру невидимой чаши. Что и проделала Ада перед тем, как выйти из комнаты.

Подобная же ситуация, хотя в гораздо более занимательном варианте, повторилась через пару часов. К ужину Ада переоделась в алое хлопчатобумажное платье, и когда они встретились ночью (в старой кладовке при свете карбидной лампы), Ван с такой стремительностью рванул на ней молнию, что едва не разорвал платье пополам, чтоб обнажить ее всю и разом. Они все еще пребывали во власти своих неистовых утех (на той же скамье, покрытой все тем же, заботливо захваченным клетчатым халатом), как вдруг входная дверь с шумом распахнулась, и в кладовую с фамильярной внезапностью привидения вплыла Бланш. У нее был свой ключ, она возвращалась с рандеву со старым ночным сторожем Прыщом Бургундским, и при виде юной пары застыла, как идиотка, разинув рот.

– Следующий раз стучать надо! – насмешливо заметил Ван, не потрудившись прервать свои занятия, – даже с некой радостью восприняв это чудесное явление: на Бланш была та горностаевая мантия, которую Ада обронила как-то в лесу. Ага, а похорошела-то как, и elle le mangeait des yeux[186]186
  Она пялилась на него во все глаза (фр.).


[Закрыть]
, но тут Ада звучно прихлопнула створку фонаря, наша потаскушка, бормоча извинения, на ощупь метнулась во внутренний коридор. Возлюбленная Вана не удержалась и прыснула; а Ван возобновил свои вожделенные труды.

Они все не могли расстаться, были не в силах разойтись, зная, если кто полюбопытствует, отчего их комнаты пусты до самого рассвета, легко сумеют подыскать ответ. Лишь когда первый луч утренней зари заизумрудил ящик с инструментами, они, движимые голодом, наконец поднялись и тихонько направились в буфетную.

– Что, выспался, Ван (well, slept your fill, Van)? – спросила Ада, восхитительно воспроизводя материнскую интонацию, и продолжала с ее же английским выговором: – Сужу по аппетиту, по твоему. И думаю, до ленча еще приложишься.

– Ох! – отозвался Ван. – Бедные мои коленки! Скамейка чертова… Я голоден – как во-олк!

Они уселись друг против друга за предназначенным для завтрака столом, поглощая черный хлеб со свежим маслом, с виргинской ветчиной и ломтиками настоящего эмментальского сыра – а вот и горшок с прозрачным медом: наши кузен с кузиной бодро предприняли, как детки в старых волшебных сказках, «налет на холодильник», а дрозды нежно заливались средь ярко-зеленой листвы, растворяясь лапками в темно-зеленых тенях.

– Учитель в театральной школе, – сказала Ада, – говорит, я больше подхожу для фарса, чем для трагедии. Знали бы они!

– Да ну же, – возразил Ван, – ничего, ровно ничего не изменилось! Хотя это общее впечатление, там внизу было темновато, чтоб рассмотреть детально; поподробнее изучим завтра на нашем островке: «Сестра, ты помнишь…»

– Прекрати! – сказала Ада. – Я забросила всю эту чушь – petit vers, vers de soie[187]187
  Летучие стишки, что черви-шелкопряды (фр.).


[Закрыть]

– Ладно, ладно! – воскликнул Ван. – В детском восприятии иные стишки казались чудом виртуозности: «Oh! qui те rendra та Lucille, et le grand chêne and zee big hill»[188]188
  «Кто мне вернет, моя Люсиль, тот дуб и холм, что я любил(ь)» – рифмованная смесь фр. с искаженным англ.


[Закрыть]
. Между прочим, – добавил он, чтобы рассеять шуткой ее мрачные мысли, – крошка Люсиль стала сущий персик, и я, пожалуй, на нее переключусь, если ты не прекратишь фыркать. Помнится, впервые ты на меня разозлилась, когда я кинул камешком в статую и спугнул какого-то зяблика. Видишь, какая у меня память!

Но Аду не занимали воспоминания. Скорей бы поднялась прислуга, чтоб можно было поесть чего-нибудь горяченького. А холодильник этот – пустобрюх и больше ничего.

– Что, настроение испортилось?

Испортилось, отвечала она, ситуация ужасная; в ее положении уж давно можно было рехнуться, одно спасает – чувства чисты. Лучше всего иносказательно объяснить. Она – как героиня фильма, он скоро выйдет, трагическая жертва опасной тройственности, которую приходится скрывать под страхом лишиться единственной своей и истинной любви – острия стрелы, ядовитого жала. Втайне она одновременно ведет борьбу с тремя мучительными напастями – пытаясь отделаться от кошмарного затянувшегося романа с женатым мужчиной, которого жалеет; пытаясь в зародыше – таком рдяно-прилипчивом – подавить безумную страсть к смазливому, безмозглому юнцу, которого жалеет еще больше; и пытаясь уберечь свою любовь к тому самому, единственному, кто составляет смысл ее жизни, кто выше жалости, выше ее убогой женской жалости, так как, согласно сценарию, по сути своей неизмеримо богаче и выше этих двух червяков, вместе взятых.

Кстати, что она сделала с бедными своими червячками после безвременной кончины Кролика?

– Что? Выпустила на свободу (энергичный взмах рукой), избавилась от них, рассадила по нужным растениям, куколок зарыла, велела, чтоб спасались, пока не видят птицы – или, увы, притворяются, что не видят. Впрочем, к чему все эти иносказания, ведь ты имеешь склонность извращать или понимать превратно мои мысли: в каком-то смысле и меня разрывают три мучительных противоречия, и основное, разумеется, имеет отношение к моему тщеславию. Я понимаю, что биологом не стану никогда, моя страсть к ползающим велика, но не чересчур. Знаю, я всегда буду обожать орхидеи, грибы и фиалки и у тебя на глазах буду одна уходить из дома, чтобы побродить в одиночестве в лесу, а потом одна вернусь с какой-нибудь единственной крохотной лилией в руке; но, как бы я их ни любила, цветы как увлечение, должно быть, тоже скоро пройдут, едва лишь у меня хватит сил с ними расстаться. И последнее – величайшая мечта, сопряженная с величайшим страхом: грезы о такой голубой, такой далекой, такой отвратительно недоступной вершине, сулящие мне под конец превращение в одну из тех паучих – старых дев, учительш театральной школы, понимая, что нам с тобой, как пророчишь ты, злой пророк, соединиться браком невозможно, и при этом вечно имея перед глазами жуткий пример в виде Марины – восторженной, хорохорящейся посредственности.

– Ну, паучихи – это полная ахинея, – заметил Ван, – уж как-нибудь мы со всем этим справимся, усилиями умело подделанных документов постепенно родство станет все менее и менее близким, пока наконец не превратимся в простых однофамильцев, в худшем случае будем себе жить незаметно, ты – моя экономка, я – при тебе эпилептик, и тогда, как утверждает твой Чехов, «мы увидим все небо в алмазах».

– Ты все их отыскал, дядя Ван? – спросила Ада, со вздохом склоняя печальную головку к нему на плечо.

Она открылась ему целиком.

– Более или менее, – ответил Ван, этого не осознав. – Во всяком случае, подверг грязнущий пол самому тщательному обследованию, на какое только способна романтическая натура. Одна крохотная блестящая негодница закатилась под кровать, где обнаружились девственные дебри пуха и грибковой поросли. Отдам, чтоб их привели в порядок в Ладоре, куда на днях наведаюсь на авто. Необходимо прикупить уйму всякого – роскошный купальный халат под стать вашему новому бассейну, крем, именуемый «Хризантема», пару дуэльных пистолетов, пляжный складной матрас, желательно черного цвета, – не столько для лежания на пляже, сколько для лежания на той скамье, и еще для нашего isle de Ladore[189]189
  Ладорского островка (фр.).


[Закрыть]
.

– Учти, – заметила Ада, – я тебе не советую выставляться посмешищем и искать пистолеты в сувенирных лавках, да еще при том, что в Ардис-Холле полно старых ружей и винтовок, всяких револьверов и луков со стрелами, – вспомни, сколько мы стреляли из них, когда были детьми.

Да, да, он помнил, помнил. Когда были детьми, да, да. По правде говоря, представлять себе это недавнее прошлое в образах из детской было так странно. Ведь ничего же не изменилось – ведь ты со мной, правда? – не изменилось ничего, кроме нескольких изменений к лучшему, происшедших вокруг дома и в гувернантке.

Вот именно! Ну не умора ли! Ларивьер расцветает пышным цветом, превращаясь в великую писательницу! В сенсационного автора канадийского бестселлера! Ее новелла «Ожерелье» («La rivière de diamants») стала хрестоматийным произведением для женских школ, а цветистый псевдоним «Гийом де Мопарнас» (пропущенное «н» делало звучание более intime[190]190
  Интимным (фр.).


[Закрыть]
) был известен повсюду от Квебека до Калуги. На своем причудливом английском мадемуазель характеризовала это так: «Грянула слава, повалили рубли, хлынули доллары» (в ту пору в Восточной Эстотиландии были в ходу обе валюты); при этом добропорядочная Ида мало того что не бросила Марину, в которую, увидев ее в «Билитис», раз и навсегда платонически влюбилась, но корила себя за то, что позабыла про Люсетт, с головой погрузившись в Литературу; в результате ныне мадемуазель в порыве высвобожденного энтузиазма уделяла той гораздо больше внимания, чем некогда бедняжке (по словам Ады) Аде в ее двенадцать по окончании первого (жалкого) семестра школьных занятий. Какой же Ван идиот: как мог он подозревать Кордулу! Невинную, кроткую, тишайшую маленькую Кордулу де Прэ, тогда как Ада дважды, трижды и разными шифрами втолковывала ему, что выдумала эту противную, ластящуюся школьную подружку, когда надо было буквально оторвать себя от него, лишь обозначив возможность – с прицелом, так сказать, на будущее – существования девицы такого рода. Как бы выговаривая для себя своеобразный чек на предъявителя.

– Что ж, ты его получила, – сказал Ван. – А теперь чек аннулирован. И нового не дождешься. Но все-таки, почему ты бежала за жирным Перси, что-нибудь важное?

– Да, очень! – ответила Ада, подхватывая нижней губой медовую капельку. – Его мать ждала у дорофона, и он просил, пожалуйста, скажи, что я выехал домой, а я про все забыла и кинулась к тебе целоваться.

– В Риверлейн, – заметил Ван, – у нас это звалось Правда-Бублик: правда истинная, вокруг сплошная правда, а посреди дырка.

– Ненавижу! – вскричала Ада и тут же сделала гримаску: «внимание», так как в дверях показался сбривший усы Бутейан – без ливреи, без галстука, в малиновых подтяжках, высоко на груди подхватывавших его темные, туго обтягивающие торс панталоны. Пообещав принести кофе, Бутейан удалился.

– Позволь спросить тебя, дражайший Ван, позволь и тебя спросить! Сколько раз Ван изменял мне с сентября 1884 года?

– Шестьсот тринадцать, – ответил Ван. – С не менее чем двумя сотнями шлюх, но обходясь исключительно ласками. Я остался совершенно верным тебе, так как все это были лишь «обманопуляции» (притворные, ничего не стоившие поглаживания непамятных холодных рук).

Вошел дворецкий, на сей раз в полном облаченье, неся кофе и тосты. И еще «Ладор-газетт». С фотографией Марины и ластившегося к ней юного актера латинской наружности.

– Фу-у! – воскликнула Ада. – Совсем позабыла. Он приезжает сегодня с каким-то киношником, значит, весь день насмарку. Ну вот, ко мне вернулись бодрость и свежесть! – заявила она (после третьей чашки кофе). – Сейчас всего лишь без десяти семь. Можем совершить восхитительную прогулку по саду; там есть пара мест, которые, возможно, тебе знакомы.

– Любовь моя! – сказал Ван. – Моя призрачная орхидея, мой дивный пузырничек! Я не спал две ночи подряд – в первую представлял, что будет в следующую, и эта следующая оказалась еще прекрасней, чем я себе представлял. На данный момент я пресыщен тобой.

– Комплимент не слишком удачный! – заметила Ада и громко звякнула колокольчиком, чтоб принесли еще тостов.

– Как известный венецианец, я отвесил тебе восемь комплиментов…{69}

– Какое мне дело до всяких пошлых венецианцев! Ты, милый Ван, стал такой грубый, такой странный…

– Прости, – сказал он вставая. – Сам не знаю, что болтаю. Я зверски устал, увидимся за ленчем.

– Сегодня не будет никакого ленча, – отозвалась Ада. – Будет легкая суматошная закуска у бассейна, и весь день всякие липкие ликеры.

Он хотел было поцеловать ее в шелковистый затылок, но тут явился Бутейан, и, пока Ада сердито выговаривала ему за скудное количество принесенных тостов, Ван выскользнул из комнаты.

32

Итак, рабочий сценарий был готов. Марина в одеянии, вызывающем в памяти гравюры Дорэ, и в шляпе кули читала, развалясь в шезлонге посреди патио. Ее режиссер Г.А. Вронский, мужчина в летах, лысый, с легкой чернобурой порослью на жирной груди, попеременно похлебывал водку и тоник и подавал Марине из папочки машинописные листы. По другую сторону от нее на надувном матрасе сидел, скрестив ноги, Педро (фамилия неизвестна, сценическое имя забыто), смазливый до омерзения, практически голый юный актер с ушами сатира, с косо посаженными глазами и чуткими, рысьими ноздрями, которого Марина вывезла из Мексики и держала в Ладорской гостинице.

Лежавшая на краю бассейна Ада изо всех сил старалась удержать пугливого таксика в приличной позе на задних лапах перед фотоаппаратом, в то время как Филип Рак, мало что собой представлявший, но в целом симпатичный молодой музыкант, который в нескладных плавках смотрелся еще более удручающе нелепо, чем в зеленом костюме, который считал приличным надевать, давая Люсетт уроки фортепиано, тщился запечатлеть на пленке рвущуюся из рук, плотоядно облизывавшуюся собачонку на фоне раздвоенной девичьей груди, такой наглядной в вырезе купальника в позиции полулежа на животе.

Наведя объектив на другую группу людей, стоявших в нескольких шагах поодаль под пурпурными гирляндами, свисавшими с арочного перекрытия, можно было бы сделать снимок беременной супруги молодого маэстро в платьице в горошек, наполнявшей бокалы присоленным миндалем, а также прославленной дамы-литераторши, ослепительной в своих розовато-лиловых оборках, розовато-лиловой шляпе, розовато-лиловых туфлях, накидывающей жакет из зебры на Люсетт, которая отталкивала его с грубыми выражениями, почерпнутыми у какой-нибудь горничной, но произносимыми так, что глуховатая мадемуазель Ларивьер не слыхала.

Люсетт по-прежнему была только в трусиках. Ее крепко сбитое, гладкое тельце имело цвет густого персикового сиропа; в зеленых, как листва, трусиках забавно двигались маленькие ягодички, солнце глянцевило ее коротко стриженные рыжеватые волосы и пухленький торс: на нем едва обозначились проблески будущей женственности, и пребывавший в хмуром настроении Ван со смешанными чувствами вспоминал, насколько развитей была ее сестра в свои неполные двенадцать.

Большую часть дня он проспал крепким сном в своей комнате, и ему, повторяясь какой-то бессмысленной пародией, снился все тот же длинный, бессвязный, безотрадный сон, ночь с Адой, ночь в трудах Казановы, и тот несколько зловещий с нею разговор поутру. Теперь, когда я пишу все это после стольких пустот и нагромождений времени, мне нелегко отделить наш разговор, приводимый здесь в неизбежно стилизованном виде, от хора упреков, включающих подозрения в подлых изменах, что преследовали Вана в его тягостном кошмарном сне. Или сейчас ему снится, что он видел тогда тот сон? Неужто и впрямь нелепая гувернантка сочинила роман под названием «Les Enfants Maudits»[191]191
  «Скверные дети» (фр.).{243}


[Закрыть]
? Чтоб эти пустые марионетки, сейчас обсуждающие сценарий на его основе, сделали из него кино? Которое своею пошлостью затмило оригинал, «Книгу последних двух недель», вкупе с бульканьем рекламы? Проклинал ли он Аду, как и в том своем сне? Да, проклинал.

Теперь, в пятнадцать, она обладала красотой едкой, безысходной; вдобавок какой-то неряшливой; всего лишь полдня тому назад в полутемной кладовой он шептал ей на ухо. загадку: что такое, начинается с «де» и более или менее рифмуется с «Silesian river ant»? Она отличалась своенравием привычек и выбора одежды. Загорать не любила вовсе, и ни единого намека на потемнение (тогда как Люсетт вся была покрыта калифорнийским загаром) не обнаруживалось в бесстыдной белизне рук и ног Ады, на ее костлявых лопатках.

Дальняя родственница, уже не единоутробная сестра Рене, ни даже единокровная его сестра (столь поэтично преданная Мопарнас анафеме), она перешагнула через Вана, как через колоду, и вернула обескураженного песика Марине. Актер, которому, вероятно, в следующей сцене не избежать примерной трепки, брякнул на ломаном французском какую-то непристойность.

– Du sollst nicht zuhören[192]192
  Тебе это слушать не следует (нем.).


[Закрыть]
, – шепнула Ада немцу-таксику, опуская его Марине на колени под «Скверных детей». – On ne parle pas comme ça devant un chien[193]193
  Нельзя говорить такое при собачке (фр.).


[Закрыть]
, – добавила Ада, не смея взглянуть на Педро, который тем не менее поднялся, расправил трусы между ногами и, скачком в духе Нуржинского{70}, опережая Аду, плюхнулся в бассейн.

Была ли она в самом деле красавица? Была ли она то что называется привлекательна? Все в ней раздражало, причиняло муки. Глупая девчонка убрала волосы под резиновую шапку, от чего шея приобрела какой-то незнакомый, полубольничный вид при нелепо торчавших прядках и хвостиках, словно теперь она сестра милосердия и о танцульках больше речи нет. На выцветшем, голубовато-сером цельном купальнике жирное пятно, на одном боку дырка – похоже, прогрызенная какой-нибудь плотоядной гусеницей, – и сам купальник коротковат, явно стесняет движения. От нее пахло отсыревшей тканью, подмышечной порослью и, как от безумной Офелии, водяными лилиями. Ни одна из подобных мелочей не вызвала бы Ваново раздражение, будь они вдвоем и наедине; но присутствие рядом этого самца-актеришки делало все вокруг мерзким, непереносимо нудным. Вернемся же к краю бассейна.

Наш молодой человек, будучи исключительно брезглив (squeamish, easily disgusted), не имел ни малейшего желания плавать в нескольких кубических метрах хлорированной лазури («подсиненной ванночке») одновременно с двумя другими пловцами. В Ване решительно не было ничего от японца. С душевным содроганием вспоминался ему бассейн в их школе, эти сопливые носы, прыщавые тела, невольное соприкосновение с омерзительной мужской плотью, подозрительные пузыри, взрывавшиеся, точно крохотные химические шашки, и особо, особо – тот тихенький, пронырливый, наглый и совершенно омерзительный каналья, который тайно мочился, стоя по горло в воде (и, Господи, как же он избил его тогда, хотя тот Вэр де Вэр был старше на целых три года).

Ван старался держаться подальше, чтоб до него не долетали брызги, вздымаемые резвившимися и фыркающими Педро и Филом в разившей вонью ванночке. Внезапно пианист, показавшись из воды и в подобострастной улыбочке обнажая жуткие десны, попытался втащить в бассейн и Аду, разлегшуюся, вытянув ноги, на кафельном краю, но та увернулась от его отчаянной попытки схватить ее, вцепилась в огромный оранжевый мяч, только что выловленный ею из воды, и им, как щитом, отпихнула Фила, а мяч кинула Вану, который отбил его в сторону, отвергнув презент, отклонив привет, отринув призыв.

Теперь уже волосатый Педро, выбравшись на край бассейна, принялся заигрывать с этой жалкой девчонкой (надо сказать, его пошлые ухаживания мало ее трогали).

– Ваша дырка должен ремонтирасьон! – говорил Педро.

– Qui voulez-vous dire[194]194
  О чем это вы (фр.).


[Закрыть]
, Господибожемой? – проговорила Ада, вместо того чтобы наотмашь влепить ему по физиономии.

– Разрешить контактир ваш чудный проникалий? – не унимался этот идиот, суя мокрый палец в дырку на ее купальнике.

– Ах, это (подергивает плечом, подхватывая при этом упавшую бретель). – Ерунда какая. Еще как-нибудь надену новый потрясающий бикини.

– Еще как-нибудь – а Педро уедет?

– Какая жалость, – проговорила Ада. – А теперь подите, как послушный песик, принесите мне «коку»!

– Е tu?[195]195
  А тебе? (ит.)


[Закрыть]
– спросил Педро Марину, проходя мимо ее шезлонга. – Еще коктейль?

– Да, дорогой, но на сей раз с грейпфрутовым, не с апельсиновым соком и чуть-чуть zucchero[196]196
  Сахару (ит.).


[Закрыть]
. (Вронскому) Не понимаю, почему на той странице я говорю так, будто мне лет сто, а на этой, будто всего пятнадцать? Если это ретроспекция – а это, я полагаю, ретроспекция (после «ц» у нее шло едкое «и») – тогда Ренни, или как его там, Рене, не должен знать то, что он вроде бы знает.

– Он и не знает! – воскликнул Г.А. – Это такая неявная ретроспекция. В общем, Ренни, любовник номер один, разумеется, не в курсе, что она пытается избавиться от любовника номер два, а в это время героиня только и думает, осмелится она или нет продолжать встречаться с любовником номер три, с почтенным фермером, понятно?

– Ну это что-то сложновато (sort of complecated), Григорий Акимович! – проговорила Марина, потирая щеку, ибо всегда стремилась, из чистого самосохранения, не высвечивать наиболее сложные моменты своего прошлого.

– Читай, читай дальше, потом все ясно станет! – сказал Г.А., приводя в порядок листы своего экземпляра.

– Кстати, – заметила Марина, – надеюсь, милейшая Ида не будет возражать, если мы сделаем его не только поэтом, но и танцовщиком. Педро это исполнит с блеском, хотя французские стихи читать не сможет ни за что.

– Будет возражать, – сказал Вронский, – пусть засунет телеграфный столб… себе в одно место.

Эта «телеграфная» скабрезность рассмешила Марину, которая, покатившись со смеху вроде Ады (in Ada-like ripples of rolling laughter), втайне всегда питала слабость к соленым шуткам.

– Нет, серьезно, я все-таки не понимаю, как и почему его жена – я говорю о второй жене этого типа – принимает такое положение (situation).

Вронский растопырил пальцы на руках и на ногах:

– Причем тут положение (ситуация-дерьмация)? Она в блаженном неведении насчет их романа и, кроме того, понимает, что сама – дурнушечка, толстушечка и потому, душечка, стремительной Элен противостоять не может…

– Я-то понимаю, но зритель… – сказала Марина. Между тем герр Рак снова всплыл и пристроился рядом с Адой на краю бассейна, чуть не упустив в процессе вздымания из воды бесформенные плавки.

– Позволь, Иван, и тебе доставить хороший холодный русский «кок»? – произнес Педро – в душе, видно, славный и добрый малый.

– Себе кокос заделай… – буркнул вредный Ван, проверяя, обладает ли жалкий фавн, не понявший ни слова, хоть каплей здравого смысла, после чего, самодовольно ухмыляясь, вернулся на свой матрас. Клавдий, по крайней мере, за Офелией не увивался.

Меланхоличный молодой германец пребывал в раздумчивом состоянии, не без призвука мысли о самоубийстве. Ему предстояло возвратиться в Калугано со своей Элси, которая, как считал док Эксреер, «раздродидся дройней через дри недели». Рак ненавидел Калугано, его с Элси родной городок, где в миг «взаимопомрачения» после чудной вечеринки в конторе «Духовых инструментов Музаковского» безмозглая Элси отдалась ему без остатка на скамейке, причем он, преисполненный похоти жалкий придурок, выложился на полную катушку.

– Когда уезжаете? – спросила Ада.

– В четферк. Послезавтра.

– Ну что ж. Чудно. Прощайте, мистер Рак!

Бедняга Филип сник и произнес, чертя пальцем на мокром песке, что-то непонятное, качая тяжелой головой и явно сдерживая слезы:

– Кажется… кажется… – проговорил он, – будто играешь просто роль, а что теперь говорить – забыл.

– Говорят, это со многими случается, – отозвалась Ада, – должно быть, furchtbar[197]197
  Ужасное (нем.).


[Закрыть]
чувство.

– И это безнадежно? Все, никакой надежды? Так теперь я умру, да?

– Уже мертвы, мистер Рак! – сказала Ада.

Во время всего этого кошмарного разговора Ада поминутно бросала косые взгляды по сторонам и заметила наконец под тюльпанным деревом, довольно-таки далеко, вот он, взбешенный Ван, стоит подбоченясь и, запрокинув голову, пьет пиво из бутылки. Оставив хладный труп лежать на бортике бассейна, Ада направилась к тюльпанному дереву, стратегически избрав путь между авторшей – которая клевала носом в шезлонге (с деревянных подлокотников розовыми грибочками свисали ее пухлые пальцы), по-прежнему не ведая, что там колдуют над ее романом, и заглавной матроной, в данный момент ломавшей голову над любовной сценой, в которой говорилось об «ослепительной красоте юной владелицы замка».

– Послушай, – проговорила Марина, – как играть эту «ослепительную красоту»? Что вообще значит это «ослепительная»?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю