Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)
– Ну уж не знаю (well, I don't know)! – проговорила Люсетт (слегка повторяя в этой фразе меланхоличную интонацию матери, как бы тем самым передавая смесь испуга и неведения, но вместе с тем – судя по едва заметному движению подбородком, выражавшему скорее снисходительность, чем согласие, – несколько принижая и приглушая суть отпора несогласного с ней собеседника).
– Я только хотела сказать, – продолжала она, – что он был красивый мальчик испано-ирландского происхождения, темноволосый и бледный, так что со стороны их принимали за близнецов. Я не сказала, что они и в действительности двойняшки. Или «тройняшки».
Тройняшки? Дройняшки? Кто так произносил? Кто? Кто? Или дройняшки каплями ронялись во сне, в каком? Живы ли сиротки? Но вернемся к Люсетт.
– Примерно через год она узнала, что он содержанец одного старого педераста, и бросила его, и тот у моря во время прибоя пустил себе пулю в лоб, но серфингисты и хирургисты вытащили его, хотя мозг так и остался поврежден; говорить он больше не сможет никогда.
– Бессловесного всегда полезно иметь про запас, – угрюмо заметил Ван. – Мог бы выступить в роли безъязыкого евнуха в фильме «Стамбул, мой бюль-бюль!» или в роли конюха, переодетого дворовой девкой, переносчицей записочек.
– Что, Ван, я утомила тебя?
– О, ничего подобного, захватывающая и трепетная историйка болезни!
А что, и в самом деле неплохо: погубить троих за три года, при этом подстрелив четвертого. Отличный выстрел… Адиана! Интересно, кого заарканит теперь.
– Ты уж не кори меня за эти подробности блаженства наших жарких до жути ночей – до этого бедняги и в промежутках между ним и очередным вторженцем. Если б мои губы были холст, а ее губы кисть, ни пятнышка на мне не осталось бы без краски, и наоборот. Это ужасно, Ван? Ты презираешь нас?
– Напротив! – отвечал Ван, удерживая ускользающий приступ напускного гаденького веселья. – Не был бы я гетеросексуальным самцом, непременно бы стал лесбиянкой!
Его банальная реакция на ее заготовленную мелодраму, на коварство от отчаяния, заставило Люсетт сдаться, замолкнуть перед черной ямой, где невидимая и вечная публика издает то тут, то там убийственные покашливания. Ван в сотый раз бросил взгляд на синий конверт: его ближайший, длинный край – чуть наискось к обрыву глянцевой поверхности красного дерева, левый верхний угол полуприкрыт подносом с коньяком и содовой, правый нижний направлен к любимому Ванову роману «Знак пощечины», валявшемуся на буфете.
– Давай повидаемся в ближайшее время, – сказал Ван, в раздумье покусывая большой палец, проклиная образовавшуюся паузу, страстно желая узнать, что в конверте. – Ты должна приехать и погостить у меня на квартире, которая на Алекс-авеню. Я только что обставил комнату для гостей bergère, torchère[372]372
Пастушками, торшерами (фр.).
[Закрыть] и креслами-качалками; похоже на будуар твоей матушки.
Люсетт а l'Américaine[373]373
На американский манер (фр.).
[Закрыть] слегка присела, едва улыбнувшись поникшими уголками рта.
– Заедешь на пару дней? Обещаю вести себя пристойно. Идет?
– Возможно, мое представление о пристойности с твоим не совпадает. А как же Кордула де Прэ? Не станет она возражать?
– Квартира принадлежит мне, – сказал Ван, – и кроме того, Кордула теперь миссис Иван Дж. Тобак. Сейчас они прожигают жизнь во Флоренции. Вот последняя открытка от нее. Портрет Владимира-Христиана Датского, который, по утверждению Кордулы, вылитая копия ее Ивана Джовановича. Взгляни!
– Подумаешь, Сустерманс! – бросила Люсетт с оттенком нарочитости, свойственной рыцарю своей единоутробной сестрицы, или в духе rovesciata[374]374
Фортеля (ит.).
[Закрыть] римского футболиста.
Нет, это вяз! Полтысячелетия тому назад.
– Его предок, – частил Ван, – был знаменитым, или fameux, русским адмиралом, имевшим дуэль épée[375]375
На шпагах (фр.).
[Закрыть] c Жаном Нико, и в честь предка названы то ли острова Тобаго, то ли Тобакоффские острова, не помню точно, это было давно, полтысячелетия тому назад.
– Я помянула Кордулу только потому, что бывшие любовницы скоры на гнев при ложных подозрениях, так кошка с ходу наскакивает на высоченный забор и, недопрыгнув, припускает без оглядки, не делая повторной попытки.
– Кто тебе рассказал об этой блудливой кордулетности… то есть мимолетности?
– Твой отец, mon cher, на Западе мы часто с ним виделись. Сначала Ада предположила, что Тэппер – вымышленное имя… что ты дрался на дуэли с другим человеком… но это было до того, как мы узнали, что тот скончался в Калугано. Демон сказал, что тебе следовало бы попросту надавать ему палкой.
– Я не мог, – сказал Ван. – Крыса коротала последние часы на больничной койке.
– Нет, я про настоящего Тэппера, – воскликнула Люсетт (ее визит превратил все в сплошную путаницу), – а не моего бедного, преданного, отравленного, невинного учителя музыки, которого даже Ада, если она не привирает, не сумела излечить от импотенции!
– Дройнями! – сказал Ван.
– Не обязательно именно его, – заметила Люсетт. – Любовник его жены играл на строенной виоле. Послушай, я возьму почитать книжку (скользя взглядом по ближайшей книжной полке («Цыганочка», «Клише в Клиши», «Вечно Мертвого», «Гадкий новоанглиец»), свернусь, комонди[376]376
То есть: «comme on dit» – как говорится (фр.).
[Закрыть], калачиком на несколько минут в соседней комнате, пока ты… Ах, обожаю «След пощечины»!
– Можешь не спешить, – сказал Ван.
Пауза (примерно пятнадцать минут до окончания действия).
– В десять лет, – произнесла, чтоб хоть что-нибудь сказать, Люсетт, – и я пребывала в поре Стопчинской «Старой розы» (в обращении ее к нему в тот день, в тот год, употребляем неожиданное, величественное, властное, шутливое, формально безотносительное, запретное, притяжательное местоимение множественного числа), в то время как наша сестра читала в этом возрасте на трех языках и гораздо больше, чем я, прочла в свои двенадцать. И все же! Тяжело переболев в Калифорнии, я наверстала упущенное: Пионерия побеждает Пиорею[377]377
Гноетечение.
[Закрыть]! Я не из личного хвастовства, но читал ли ты горячо любимого мной Герода{116}?
– Ну как же! – небрежно отвечал Ван. – Известный сквернослов и современник древнеримского историка Юстина. Да, это мастер. Ослепительное слияние возвышенного с потрясающей вульгарностью. Ты, верно, дорогая, читала его в буквальном французском переводе с en regard[378]378
Параллельным (фр.).
[Закрыть] греческим текстом? Но один здешний мой приятель показал мне отрывок обнаруженной недавно рукописи, которую ты наверняка не знаешь и которая повествует о двух детях, брате и сестре, которые так часто развлекались совместно, что под конец скончались в позе соития, так что разъять их было невозможно – соединяемое их растягивалось, растягивалось и, лишь только родители переставали тянуть, щелчком возвращалось в прежнее положение. Все это крайне непристойно, крайне драматично и жутко смешно.
– Нет, сей пассаж мне неизвестен, – призналась Люсетт. – Но скажи, Ван, отчего это ты…
– Сенная лихорадка, сенная лихорадка! – вскричал Ван, шаря одновременно в пяти карманах в поисках платка.
Ее сострадательный взгляд и бесплодность поиска повергли Вана в такую безысходную тоску, что он, схватив письмо, уронив его, подобрав, ринулся вон из гостиной в самую дальнюю комнатку (благоухавшую ее духами), чтоб вмиг там и прочесть:
«О, милый Ван, предпринимаю последнюю попытку. Можешь считать это свидетельством безумия или ростком раскаяния, только я жажду приехать к тебе и жить с тобой, где бы ты ни был, вечно, вечно. Если ты отвергнешь ту, что приникла к твоему окну, я тотчас сообщу аэрограммой, что принимаю предложение, сделанное твоей несчастной Аде месяц назад в Валентиновом штате{117}. Это – русский из Аризоны, человек почтенный и достойный, умом особо не блещущий и не светский. Единственное, что нас объединяет, это пристальный интерес ко множеству ощетинившихся растительных обитателей пустыни, в особенности к всевозможным разновидностям агав, приюту гусениц, самых благородных в Америке живых существ – Гигантских Шкиперов (как видишь, Кролик снова в процессе раскопок). У него лошади, полотна кубистов и еще „нефтяные скважины“ (никогда не видала – наш отец во аде, у которого они тоже есть, мне не рассказывает, ограничиваясь, по своему обыкновению, маловыразительными намеками). Я сказала своему терпеливому валентинцу, что дам ему определенный ответ после разговора с единственным человеком, которого всегда любила и буду любить. Постарайся дозвониться мне сегодня вечером. На ладорской линии крупные неполадки, но меня заверили, что найдут обрыв и восстановят связь до начала речного прилива. Твоя, твоя, твоя (thine). А.».
Ван взял из аккуратной стопки в ящичке шкафа чистый носовой платок, мгновенно углядев в этом действии аналогию с вырыванием листка из блокнота. Просто удивительно, как благотворно сказываются в такие сумбурные мгновения подобные ритмические параллели совпавших по виду (белых, квадратных) предметов. Ван набросал короткую аэрограмму и вернулся в гостиную. Где обнаружил Люсетт надевающей шубу, а также пятерых угловатых ученых мужей, впущенных идиотом камердинером и обступивших молчаливым кругом нашу нежно-грациозную рекламу зимней одежды предстоящего сезона. Бернард Раттнер, черноволосый и румяный, кряжистый молодой человек в очках с толстыми стеклами, приветствовал Вана с плохо скрываемым облегчением.
– Господи Ложе! – воскликнул Ван. – Я понял так, что мы встречаемся у твоего дяди!
Быстрыми жестами рассредоточив гостей по стульям в приемной, Ван, невзирая на протесты хорошенькой кузины («Мне пешком всего двадцать минут; не надо меня провожать!») вызвал по портофону свой автомобиль. Затем с шумом выкатился вслед за Люсетт, катапультируясь вниз по узкой лестнице катракатра[379]379
То есть quatre à quatre – через несколько ступенек (фр.).
[Закрыть]. Пожалуйста, дети, не катракатра (Марина).
– И еще я знаю, – сказала Люсетт, как бы продолжая их недавний обмен информацией, – кто это такой!
Она указала на табличку «Вольтэманд-Холл» на кромке здания, из которого они вышли.
Ван бросил на нее молниеносный взгляд – но она всего лишь имела в виду придворного из «Гамлета».{118}
Они прошли через темную арку, и, когда вышли в красочный мир нежного заката, Ван остановил Люсетт и протянул свою записку. В ней говорилось, чтоб Ада наняла аэроплан и прилетела завтра в любое время к нему в Манхэттен. Он около полуночи выедет из Кингстона на автомобиле. Он все еще надеялся, что ладорский дорофон починят до его отъезда. Le château que baignait le Dorophone[380]380
Замок, купающийся в Дорофоне (фр.).
[Закрыть]. В любом случае, он считал, что аэрограмма придет к ней через пару часов. Люсетт сказала «Угу», сначала послание отправится в Монт-Дор… прости, в Ладору… а если пометить «срочно», то будет доставлено на рассвете гонцом, отправляющимся, щурясь, на восток на почтмейстерской блохастой кобыле, так как по воскресным дням мотоциклами ездить нельзя, таков старый местный закон, l'ivresse de la vitesse, conceptions dominicales[381]381
Упоение скоростью – одно, воскресенье – другое (фр.).
[Закрыть]; но даже и в этом случае у нее будет время собраться, отыскать коробку с голландскими карандашами, которую Люсетт просила ее, если приедет, захватить и поспеть к завтраку в недавнюю спальню Кордулы. И полубрат ее, и полусестра провели этот день не лучшим образом.
– Кстати, – сказал Ван, – давай-ка определим день твоего визита. Ее письмо нарушает мои планы. Хочешь, поужинаем в «Урсусе» в конце будущей недели? Я тебе позвоню.
– По-моему, это безнадежно, – сказала Люсетт, глядя в сторону. – Я так старалась. Воспроизвела все ее штучки (little stunts). Как актриса я лучше ее, но этого, как видно, недостаточно. А теперь возвращайся, а то они упьются в стельку твоим коньяком.
Он просунул руки в теплые полости рукавов ее мягкой кротовой шубки и мгновение держал ее, стиснув, за худенькие, обнаженные локти, глядя сверху вниз с раздумчивым желанием на ее подкрашенные губы.
– Une baiser, un seul![382]382
Поцелуй, хотя бы раз! (фр.)
[Закрыть] – молила она.
– Обещаешь не приоткрывать губ? Не млеть? Не трепетать, не извиваться?
– Клянусь, не буду!
Поколебавшись, Ван произнес:
– Нет, соблазн неистовый, но я все же не поддамся. Еще один кошмар, еще одну сестру, пусть даже полусестру, я уже не переживу.
– Такое отчаяние (such despair)! – простонала Люсетт, кутаясь тесней в шубку, которую инстинктивно распахнула, чтобы принять его.
– Утешит ли тебя, если я скажу, что от ее приезда ожидаю одних мучений? Что ты для меня – как райская птица?
Она покачала головой.
– Что мое восхищение тобой до боли сильно?
– Мне нужен Ван, – выкрикнула она, – а не бесплотное восхищение…
– Бесплотное? Глупышка! Взгляни хорошенько, ты можешь разок легонько дотронуться до него кончиками пальцев, в перчатке. Я сказал «кончиками пальцев». Я сказал «разок». Все, хватит! Целовать тебя не стану. Даже горящие твои щеки. Прощай, котенок! Скажи Эдмонду, чтоб вздремнул, когда вернется домой. Он мне понадобится в два часа ночи.
6Темой той важной дискуссии был обмен мнениями по проблеме, пытаться решить которую иным путем Вану предстояло через многие годы. В Кингстонской клинике было подробно изучено несколько случаев акрофобии[383]383
Боязнь высоты (греч.).
[Закрыть], чтобы затем определить, связаны ли они с какими-либо проявлениями или моментами времябоязни. Опыты дали результаты полностью отрицательные, но весьма любопытным представилось то, что единственный выявленный острый случай хронофобии по самой своей природе – метафизичности проявлений, психологической специфике и т. п. – отличался от пространствобоязни. Разумеется, единственный пациент, потерявший разум при соприкосновении с тканью времени, совершенно не мог соперничать в качестве убедительного примера с многочисленной группой словоохотливых акрофобов, и читатель, не перестающий обвинять Вана в опрометчивости и безрассудстве (изъясняясь тактичной терминологией младого Раттнера), улучшит свое мнение о нем, когда узнает, что наш юный исследователь приложил все старания, чтоб не позволить г-ну Т.Т. (тому самому хронофобу) чересчур стремительно излечиться от своего редкого и серьезнейшего заболевания. Убедившись в том, что оно ничего не имеет общего с часами или календарем, а также иными мерилами или вместилищами времени, Ван предполагал и надеялся (как может надеяться лишь открыватель истинный, страстный и поистине безжалостный), что коллеги его объяснят прежде всего плохим глазомером причину боязни высоты и что их ярчайшего акрофоба г. Аршина, который не мог соступить со скамеечки для ног, можно побудить оттуда сверху шагнуть в пустоту при помощи некого оптического трюка, когда пожарная сеть, растянутая внизу на расстоянии пятидесяти ярдов от крыши башни, кажется ковриком под ногами.
Ван предложил гостям холодный филей и галлон Уэльсийского эля – но мысли его были заняты другим, и он не блеснул в обсуждении, которое навсегда запечатлелось в его памяти серостью бездоказательности и скуки.
Гости разошлись около полуночи; еще не смолк на лестнице их галдеж и бубнеж, а Ван уж звонил в Ардис-Холл – вотще, вотще! Так он продолжал время от времени названивать до самого рассвета, потом сдался, разрешился безупречным по консистенции стулом (симметричная крестообразность которого вызвала в памяти утро перед дуэлью) и, даже не потрудившись надеть галстук (самые любимые ожидали его в новой квартире), отправился на автомобиле в Манхэттен, пересев сам за руль, едва обнаружилось, что четверть пути Эдмонд тащится целых сорок пять, вместо отпущенных тридцати минут.
То, что Ван собирался сказать Аде в немой дорофон, составляло всего три слова на английском, ужималось до двух на русском и до полутора слов на итальянском; но Аде пришлось ему доказывать, что его ошалелые попытки пробиться к ней в Ардис лишь вылились в такой мощный оркестровый «прилив», что под конец бойлер в подвале не выдержал и вовсе не стало горячей воды – никакой воды вовсе не было, когда она поднялась с постели, потому, накинув самую теплую шубку, велела Бутейану (старому, втайне ликующему Бутейану!) снести ее чемоданы вниз и везти ее в аэропорт.
В это самое время Ван прибыл на Алексис-авеню, прилег на часок, затем принял душ, побрился и чуть не оторвал, рванувшись на террасу, ручку двери, заслышав рокот благословенного мотора.
Невзирая на атлетическую силу воли, свое иронизирование над избытком эмоций и свое презрение к слезливым слабакам, Ван чувствовал, что и сам может стать жертвой неудержимых, клокочущих рыданиями приступов (порой достигающих эпилептического пика, с внезапным, сотрясающим все тело взвыванием, с неизбывно забивающей ноздри жижей) уже с тех пор, как его разрыв с Адой отозвался такими страданиями, каких он с его гордыней и эгоизмом в своем гедонистическом прошлом предвидеть не мог. Маленький моноплан (заказной, судя по его перламутровым крыльям и по недозволенным, благо неудавшимся, попыткам приземлиться посреди центрального зеленого овала в Парке, после чего, растаяв в утренней мгле, он устремился на поиск другого присеста) исторг первый всхлип у Вана, когда тот в своей «мохровке» стоял на верхней террасе (теперь уставленной кустами буйно цветущей голубой спиреи). Он простоял на еще холодной солнечной стороне до тех пор, пока кожа под халатом не задубела, что чешуя на заду у броненосца. С ругательствами, потрясая перед собой кулаками, он вернулся в тепло квартиры и опрокинул бутылку шампанского, потом позвонил Розе, спортивного вида негритянке, которую делил, и не в едином смысле, с недавно премированным шифровальщиком, м-ром Дином, безупречным джентльменом, жившим этажом ниже. В смятении чувств, с беспардонным вожделением наблюдал Ван, как вращается, напрягаясь, ее прелестная попка в кружевном обрамлении, пока Роза стелила кровать, в это время ее нижний возлюбленный, слышимый благодаря отопительной системе, мурлыкал какой-то веселый мотив (одолев, видно, дешифровку очередной татарийской дорограммы, извещавшей китайцев, где именно мы планируем высадиться в следующий раз!). Шустрая Роза навела порядок в комнате и упорхнула, а идиллическое мурлыканье Дина внахлест заглушилось крещендо (для человека с его профессией исполненным весьма топорно) всемирно известных поскрипываний, которые и дитя разберет, как вдруг звякнул в прихожей колокольчик, и вот уж Ада, белей лицом, красней губами и четырьмя годами старше, стояла перед содрогавшимся, уже рыдающим, вечным мальчиком Ваном, и струящиеся ее волосы сливались с темнотою мехов, а те были даже шикарней, чем у сестры.
Ван заготовил одну из фраз, что естественна во сне, но жалка при свете дня: «Я помню, ты стрекозой кружила надо мною»; но захлебнулся на «…козой» и пал к ее ногам, к арочным подъемам голых ножек в лаковых черных Хрустальных Туфельках, той же грудой безнадежной нежности, с той же самоотреченностью, так же открещиваясь от жизни демониакальной, точно так, как он обычно проделывал уже задним числом в самом сокровенном тайнике своего рассудка всегда, когда вспоминал ее невыносимую полуулыбку в момент прислонения лопатками к стволу того финального дерева. Невидимка из постановочной челяди уж подставил ей стул, и Ада рыдала и гладила черные Вановы кудри, пока изливался у него этот пароксизм горя, благодарности и раскаяния. Сцена могла бы длиться гораздо дольше, если бы не благословенно пришедшее на смену первому неистовству другое, физическое, возмущавшее его кровь уже со вчерашнего дня.
Она, будто сбежав из горящего дворца и рухнувшего королевства, была в смятой ночной сорочке и накинутой поверх темно-коричневой, с проблесками благородной седины, шубке из морской выдры – то был знаменитый камчатский бобр древнего эстонианского купечества, известный также на лясканском побережье под названием «лютромарина»: «мой натуральный мех», так Марина с нежностью называла свою накидку, унаследованную от одной гранд-дамы из Земских, тогда как при разъезде с зимнего бала какая-нибудь леди в норке, или нутрии, или в непритязательном manteau de castor[384]384
Бобровом манто (фр.) – параллель с касторовым пальто (шинелью) в надежде на двуязычного читателя.
[Закрыть] (то есть beaver, или немецкий бобр) при виде Марининой бобровой шубы стонала от зависти. «Старенькая! (old little thing)» – сияя, приговаривала обычно Марина с долей возражения (что предпочитала она в ответ на вежливый комплимент взамен кроткого «thank you», выдыхаемого той же бостонской леди из недр ее банальной норки или нутрии, – но это не мешало даме после возмущаться «кичливостью наглой актерки», вовсе далекой от желания выставляться). Адины бобры (величественное множественное от бобр) были даром Демона, который, как нам уже известно, в последнее время встречался с ней в штатах Запада значительно чаще, чем в Восточной Эстотии, когда она была ребенком. Наш экстравагантный поклонник обнаружил к ней ту же tendresse[385]385
Нежность (фр.).
[Закрыть], какую всегда питал к Вану. Это чувство в новом, применительно к Аде, выражении отдавало чрезмерной пылкостью, побудившей бдительных недоумков заподозрить, будто старый Демон «спит со своей племянницей» (на самом деле тот все более и более увлекался испаночками, становившимися у него с каждым годом все моложе и моложе, так что к концу столетия, когда ему, скрывавшему седину синевой ночи, уж было шестьдесят, воспылал страстью к строптивой десятилетней нимфетке). Настолько слабо разбирался свет в реальном порядке вещей, что даже Кордула Тобак, урожденная де Прэ, а также Грейс Веллингтон, урожденная Ласкина, говорили о Демоне Вине с его модной эспаньолкой и непременным жабо как о «преемнике Вана».
Ни брат, ни сестра так и не смогли восстановить (а всё здесь, включая морскую выдру, не следует относить к прихотям рассказчика, – мы в свое время и не такое выделывали), что говорили, как целовались, как сумели совладать со слезами, как он увлек ее к кушетке, пламенея от гордости предъявить свою молниеносную реакцию ей, которая так же неодета (под своими жаркими мехами), как тогда, когда шла со свечой в волшебном стекле окна. С жадностью насладившись вдоволь ее шеей и сосками, Ван хотел было перейти к следующей стадии неудержимого безумства, но Ада его остановила, сказав, что прежде должна немедленно принять утреннюю ванну (да, то была новая Ада!) и что, кроме того, с минуты на минуту заявятся с ее багажом эти хамы из вестибюля «Монако» (она ошиблась подъездом – однако подкупленный Ваном верный привратник Кордулы буквально внес ее к нему на руках).
– Быстренько-быстренько! – заверила Ада. – Да, да, пара секунд, и Ада возникнет из пены!
Но обезумевший от долгого воздержания Ван, скинув халат, проследовал за ней в ванную, где Ада сначала потянулась через утопленную ванну, чтоб отвернуть оба крана, потом склонилась ниже, чтобы вставить бронзовую заглушку на цепочке; та, однако, всосалась сама, Ван же, приведя в устойчивость ее прелестный, изогнутый лирой торс, вмиг оказался у ворсистого истока, и был захвачен, был затянут в омут такими знакомыми, несравненными, с малиновой обводкой, губами. Она вцепилась в сокрестия кранов-двойняшек, тем самым невольно усилив гипнотическое звучание бегущей воды, Ван испустил протяжный стон облегчения, и теперь обе пары их глаз снова видели перед собой лазурный ручей Соснового Дола, а Люсетт, после короткого стука распахнувшая дверь в ванную, замерла как завороженная при виде Ванова шерстистого зада и ужасного шрама у него на левом боку.
Адины руки завернули краны. Багаж валялся в беспорядке по всей квартире.
– Я не смотрю, – по-идиотски сказала Люсетт. – Просто заглянула за своей коробочкой.
– Прошу тебя, киска, дай им на чай! – сказал Ван, вечно озабоченный чаевыми.
– А мне передай полотенце! – добавила Ада, но наша прислужница подбирала рассыпанные ею в спешке монетки, и тут Ада, в свою очередь, увидала алую лесенку Вановых швов. – Ах ты мой бедный! – вскричала она, чистым состраданием побуждая его возобновить действие, которое появление Люсетт грозило прервать.
– Не помню, захватила я с собой или нет ее дурацкие кранахские карандаши! – проговорила Ада через некоторое время с гримаской испуганного лягушонка.
Он следил за ее движениями, ощущая приправленное нежнейшим хвойным ароматом блаженство, пока она выдавливала в ванну струйками желеобразную жидкость из тюбика с лосьоном «Pennsilvestris».
Люсетт уже исчезла (оставив краткую записку с указанием своего номера в Уинстер-Отеле Для Барышень), когда двое наших любовников, теперь с подкашивающимися ногами, но вполне одетые, устроили себе роскошный завтрак (ардисовский налитой бекон, ардисовский прозрачный мед!), лифтом доставленный наверх Валерио, пожилым медноволосым римлянином, вечно нечисто выбритым и мрачным, но все же славным малым (именно он раздобыл в прошлом июне чистенькую Розу и теперь получал плату за то, что держал ее исключительно для Вина с Дином).
Сколько было смеха, сколько слез, сколько неотделимых поцелуев, какой поток нескончаемых планов! Какая привольность, какая свобода любви! Две не связанные родством цыганки-куртизанки, девушка-дикарка в знойной «лолите», с губками, как маки, с темным пушком на коже, подобранная в каком-то кафе между Грассом и Ниццей, и другая, подрабатывающая фотомоделью (помнишь, в рекламе фирмы «Феллата» нежно тянет губы к восставшему стержню губной помады?), метко прозванная Ласточкин Хвост патронами любоцвета в Норфолк-Бродз, – обе определили нашему герою одну и ту же причину, закрытую для семейной хроники, по которой он при всей своей удали, оказывается, абсолютно не способен к детопроизводству. Подивившись предсказаниям двух Гекат, Ван прошел некоторое обследование, и все доктора, хоть и отмахнулись от самого симптома как от случайности, сошлись во мнении, что Ван Вин, как любовник пусть могучий и выносливый, должен оставить надежду на продолжение рода. Вот уж весело Адочка захлопала в ладоши!
Ну как, хочет она остаться с ним в этой квартире до весеннего семестра (теперь он время мерил семестрами), чтоб затем вместе отправиться в Кингстон, или, может, предпочитает на пару месяцев укатить куда-нибудь за границу – скажем, в Патагонию, Анголу или Гулулу, что в новозеландских горах? Остаться здесь? Так ей здесь нравится? Да, если не считать кое-какого имущества Кордулы, от которого неплохо бы избавиться, – вон, пожалуйста, раскрытая браунхильская «Альма-Матер для гетер» поверх портретика несчастной Ванды. Беднягу, скорее всего в Рагузе, звездной ночью пристрелила подружка ее подружки. Да, сказал Ван, печальная история. Интересно, крошка Люсетт рассказывала ему об одной недавней проделке? Как обе, безумные Офелии, устроили каламбурию с верхушечкой клитора? Вожделея испытать клиторическое наслаждение?
– N'exagérons pas, tu sais[386]386
Ты же знаешь, не переходя границ (фр.).
[Закрыть], – прибавила Ада, отвергающе отмахиваясь ладошками.
Люсетт утверждает, заметила она, будто бы она (Ада) подражала вою горных львов.
Ван осведомлен. Вернее сказать, об-инцест-влен.
– Вот именно! – подхватила его всепомнящая собеседница.
Да, кстати сказать, Грейс – именно Грейс – была истинной любимицей Ванды, pas petite moi[387]387
Никак не я (фр.).
[Закрыть] с моим маленьким крестулечкой. Разве не отличалась она (Ада) странной манерой вечно разглаживать складки прошлого – флейтиста изображать сущим импотентом (полноценным только с женой) или позволить лишь разок себя обнять благородному фермеру, с которым случилась скорая эякуляция, этакое кошмарное в русском языке словцо из заимствованных? И пусть, пусть это ужасно, но ей так хочется снова сыграть в скраббл, до того как они окончательно устроятся. Но где, как? Разве мистеру Ивану Вину с супругой не всюду будет одинаково чудесно? А как же «холостая» отметка в паспорте? Достаточно сходить в ближайшее консульство и либо возмущенными криками, либо неимоверной взяткой исправить ее на «брачную» на веки вечные.
– Ах, какая я все-таки умница! Вот же ее знаменитые карандаши! Так заботливо и вместе с тем так мило с твоей стороны было пригласить ее на ближайший уик-энд! По-моему, она в тебя влюблена даже больше, чем в меня, бедная киска! Карандаши Демон приобрел в Штрассбурге. В конце-то концов, она теперь уже полудевственница… («Я слышал, вы с папой…» – вступил было Ван, но зачин новой темы был скомкан)… и нам можно безбоязненно у нее на глазах позволять себе ébats[388]388
Шалости (фр.).
[Закрыть] (намеренно произносит первую гласную à la Russe[389]389
По-русски (фр.).
[Закрыть] в хулиганском раже, за что и моя проза так ценится).
– Ты звучишь пумой, – сказал Ван, – а она – причем, мастерски! – моей любимой viola sordino. Кстати, имитаторша она потрясающая, и пусть ты лучше ее в…
– О моих талантах и моих штучках поговорим в другой раз, – прервала его Ада. – Тема малоприятная. Давай-ка лучше посмотрим эти фотографии.