Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 40 страниц)
Затем мучения возросли до невыносимости, обрели облик кошмаров, Аква истошно кричала, ее рвало. Она велела (и ей было позволено, спасибо больничному парикмахеру Бобу Бобовому), чтоб черные ее кудри сбрили начисто, оставив на черепе аквамариновый ежик, так как она утверждала, будто волосы на голове прорастают внутрь сквозь пористую кожу и там внутри завиваются. Небо и стена расползались, как части головоломки, и как бы ни стараться их сводить, все равно неловкий толчок или локоток медсестры с легкостью нарушали единство этих легоньких частей, превращавшихся в непонятные белые слепки неопознанных вещей или в безликие перевертыши фишек «скраббла»{18}, которые Акве никак не удавалось обратить к себе живой стороной, потому что руки были связаны санитаром с черными Демоновыми глазами. Но через мгновение отчаяние и боль, точно пара детишек в разгар шумной игры{19}, с последним взрывом хохота унеслись в кустики, чтоб заняться друг другом, это из «Анны Каренин» графа Толстого, такой роман, и снова ненадолго, совсем ненадолго, все стихает в доме, и маменьку зовут, как и ее матушку.
Одно время Акве казалось, что мертворожденный шестимесячный младенец мужского пола, удивленный эмбрион, резиновая рыбка, которую она произвела на свет в ванной, в неком lieu de naissance[27]27
Месте рождения (фр.).
[Закрыть], четко помеченном знаком «X» в ее снах, после того как с разгона на лыжах налетела на лиственничный пень, был, однако, каким-то образом спасен и препровожден с приветами от сестрицы к ней в Nusshaus – увернутый в пропитавшуюся кровью вату, но все же в отличном виде, живой-здоровенький, – и обозначили его ее сыном Иваном Вином. В иные моменты Аква была убеждена, что это внебрачный ребенок ее сестры, рожденный во время нескончаемого, но притом жутко романтического снегопада в горном приюте на Секс-Руж, где доктор Альпинэ, специалист широкого профиля и любитель горечавки, сидел, протянув ноги к деревенской печке из красного кирпича, и прозорливо ждал, когда просохнут ботинки. Не прошло с тех пор и двух лет, как случилась некая конфузил: сентябрь 1871 года, память Аквы с гордостью хранила еще столько дат; она, убежав из очередного своего приюта, сумела добраться до незабвенного мужнина загородного дома (прикинулась иностранкой: «Signer Konduktor, ay vant go Lago di Luga, hier geld»[28]28
Синьор кондуктор, мне надо до Лаго в Луге, вот деньги! (Смесь исковерканных итальянских, английских и немецких слов.)
[Закрыть]), воспользовалась тем, что мужа массажировали в солярии, скользнула на цыпочках в их бывшую спальню – и тут ожидал ее восхитительный сюрприз: ее гигиеническая пудра по-прежнему стояла на столике у ее кровати в наполовину опустошенном флаконе с яркой этикеткой «Quelques Fleurs»[29]29
Здесь: «Цветочная смесь» (фр.).
[Закрыть]; ее любимая огненного цвета ночная рубашка валялась скомканная у кровати на коврике; и Аква решила, это просто черное кошмарное затмение заставило ее совершенно позабыть, что она, оказывается, о радость, все это время спала со своим мужем, спит давно, со дня рождения Шекспира, с того самого дождливого вешнего дня; однако, увы, для большинства окружающих это означало, что Марина (после того как кинорежиссер Г.А. Вронский бросил ее ради очередного с пушистыми ресничками Khristosik'a, как именовал он всех хорошеньких начинающих звезд) решила, что, c'est bien le cas de le dire, будет восхитительной идеей заставить Демона развестись с полоумной Аквой и жениться на ней, Марине, которая полагала (с радостью и не без основания), что снова беременна. Марина провела с Демоном моншерворкующий месяц в Китеже, однако стоило ей (как раз накануне появления Аквы) бесцеремонно огласить свои намерения, как Демон выставил ее за дверь. Все же впоследствии, на конечном, коротком этапе безнадежного существования Аква отделалась от этих двусмысленных воспоминаний и обнаружила, что в роскошном «сан-астории» в Кентавре, штат Аризона, с блаженством беспрестанно читает и перечитывает письма своего сына. Он неизменно писал по-французски, обращаясь к ней petite maman[30]30
Маменька (фр.).
[Закрыть], и рассказывал про забавную школу, где будет, видимо, обитать после своего тринадцатилетия. Сквозь еженощный шум в ушах от новых, оптимистичных, вот-вот готовых умчаться бессонниц к Акве пробивался его голос, успокаивал ее. Обычно он называл ее mummy, или мама, по-английски ударяя последний слог, по-русски – первый; кто-то утверждал, что тройни и наличие змиев в геральдике случаются в триязыких семьях; однако теперь уже не оставалось никаких сомнений (разве только, быть может, сохранилось в злобной, не живой давно, пребывающей в аду памяти Марины), что Ван ее, ее, Аквы, возлюбленный сыночек.
Не желая подвергаться очередному рецидиву после блаженного момента, когда разум пребывает в состоянии идеального покоя, но понимая, что так долго продлиться не может, Аква проделала то, что предприняла когда-то другая больная в далекой Франции и в гораздо менее радужном и привольном «доме». Некий доктор Фройд, один из кентавров-распорядителей или, может, эмигрировавший в Арденны брат известного доктора Фройта Зигни-Мондьё-Мондьейского, но с новым паспортом и видоизмененной фамилией, если, что более вероятно, не сам доктор Фройт, поскольку и тот и другой из города Вьенн на Изере, и каждый – единственный в семействе сын (как ее, Аквы), породил или возродил некое терапевтическое средство, предназначенное для развития «группового» чувства, воплощавшееся в помощи наиболее благополучных пациентов персоналу, если «к тому тяготеют». В свою очередь, Аква точь-в-точь повторила уловку хитроумной Элеоноры Бонвар, а именно: вызвалась стелить постели и промывать стеклянные полочки. Этот асториум в Кент-Таурусе, или как он там назывался (кому интересно! – все мелкое забывается слишком быстро, если тебя несет в потоке нескончаемой беспредметности), был, наверное, посовременней и пейзаж окружающей глуши имел более изысканный, чем паршивенькая врачебница холодного дома в Мондефройде, однако и там и там любой помешанный пациент мог в два счета обдурить всякого недоумка с его теориями.
Меньше чем за неделю Аква сумела скопить больше двух сотен таблеток различной мощности. Многие ей были знакомы: слабенькие успокоительные, еще какие-то, от которых отключаешься с восьми вечера и до полуночи, а также несколько разновидностей сильнейших снотворных, после которых проваливаешься на восемь часов и встаешь с ватными руками-ногами, с тяжелой головой, еще таблеточка, просто восхитительная, но если ее запить жидким чистящим средством, известным под названием «балдеж», можно и концы отдать; была еще пунцовая таблетка шариком, глядя на которую Аква не без смеха вспоминала пилюли, с помощью которых цыганочка-колдунья из испанской сказки (обожаемой ладорскими школьницами) усыпляет всех охотников и их собак-ищеек в самом начале охотничьего сезона.{20} Чтоб тот, кому больше всех надо, не смог оживить ее в процессе угасания, Аква смекнула, что надо обеспечить себе максимально длительный период отключки, но только подальше от стеклянного дома, а осуществление этой второй половины ее замысла произошло при помощи и поддержке очередного представителя или дублера изерского профессора, некого д-ра Зиг Хайлера, которого все обожали, считали замечательным малым, почти что гением, – как говорится, местного разлива. Пациенты, которые под приглядом студентов-медиков особым подрагиванием века или прочих интимных частей тела показывали, что Зиг (слегка обрюзгший старикан, но еще хоть куда) постепенно вырастает в их глазах в этакого «папашку Фига», пошлепывателя девиц по задницам и в сердцах плевателя в плевательницы, зачислялись в выздоравливающие, и им разрешалось по пробуждении участвовать в нормальных мероприятиях на свежем воздухе, как-то: в пикниках. Хитрющая Аква изобразила подергивание, притворно зевнула, распахнула бледно-голубые глазки (с такими же странными и неожиданно бездонно-темными зрачками, как у ее матери Долли), облачилась в желтые слаксы и черное болеро, направилась через небольшой сосновый бор, продолжила путь, проголосовав, на грузовичке с мексиканцем за рулем, приглядела в густых зарослях чаппареля подходящее глубокое ущелье и там, написав короткую записку, принялась спокойно поглощать содержимое своей сумочки, цветистым бугорком высыпанное на ладонь, точно какая русская деревенская девка, лакомящаяся ягодами, которые только что собрала здесь же, в лесу. Она улыбалась, в мечтах упиваясь мыслью (сродни Каренинской по эмоции), что ее уход из жизни, верно, люди воспримут не иначе, как внезапный, загадочный и абсолютно необъяснимый обрыв комикса в давно выписываемой воскресной газете. То была последняя ее улыбка. Аква была обнаружена гораздо раньше, зато скончалась гораздо быстрее, чем ожидалось, зоркий Зигги, расставив ноги в шортах цвета хаки, отметил, что сестра Аква (так почему-то все называли ее) возлежит, как бы упокоенная в доисторические времена в позе fetus-in-utero[31]31
Зародыша в утробе (лат.).
[Закрыть], – комментарий, понятный, пожалуй, его студентам, как, возможно, и моим.
Посмертная ее записка, обнаруженная при теле и адресованная мужу и сыну, написана так, как мог написать наиразумнейший человек на этой и на той земле.
Aujourd'hui[32]32
Сегодня (фр.).
[Закрыть] (heute[33]33
Сегодня (нем.). Произносится: «хойте».
[Закрыть] – ой, ты!) я, Кукла-Закати-Глазки, заслужила пси-китч'еское право насладиться пешей прогулкой в обществе герра доктора Зига, медсестры Иоанны Грозной и нескольких «пациентов» в близлежащий bor (сосновый лес), где оказались точь-в-точь такие скунсовидные белки, Ван, каких твой Темносиний предок завез в Ардис-парк, бродить по которому тебе, несомненно, еще предстоит. Стрелки больших часов (clock), даже вставших, обязаны помнить и указать, пусть самым безмолвным ручным часикам, где встали, иначе и тот и другой циферблат – не циферблат, а бледный лик с накладными усиками. Так и chelovek должен знать, где стоит, иначе он даже и не klok человеческий, не «он», не «она», а «морока одна», как, мой маленький Ван, бедняжка Руби звала свою правую, нещедрую на молоко грудку. Я же, бедная Princesse Lointaine, уже très lointaine[34]34
Слишком далеко (фр.).
[Закрыть] и не понимаю, где стою. Значит, пора упасть. Итак, adieu, мой милый, милый сын, прощай и ты, бедный Демон, не знаю, какое нынче число или время года, но по резону и, верно, по сезону день прекрасный, и за моими симпатичными пилюльками выстроилась уж целая череда умненьких муравейчиков.[Подпись] Сестра моей сестры, которая теперь из ада («Now is out of hell»).
– Если мы хотим увидеть стрелку на солнечных часах жизни, – рассуждал Ван, развивая в конце августа 1884 года в розовом саду поместья Ардис вышеприведенную метафору, – то следует помнить, что признак силы, достоинства и радости в человеке – это презрение и ненависть к теням и звездам, скрывающим от нас свои тайны. Лишь нелепая власть боли заставила ее сдаться. И мне часто кажется, что и в эстетическом, и в экстатическом, и в эстотическом смысле насколько было бы верней, будь она и в самом деле моей матерью.
4Когда в середине двадцатого столетия Ван взялся восстанавливать свое глубинное прошлое, то вскоре обнаружил, что подробности его детства, представлявшие реальный интерес (для особой цели, ради которой велось восстановление), можно лучше понять, а нередко только и можно понять, если они возникают вновь на других, более поздних стадиях его отрочества и юности в виде внезапных наложений, которые, высвечивая часть, оживляют и все целое. Вот почему его первая любовь возникает здесь раньше, чем его первая запомнившаяся обида или первый дурной сон.
Ему едва минуло тринадцать. До сих пор Ван еще ни разу не покидал уютный родительский кров. До сих пор еще не понимал, что этот «уют» не обязательно определенная данность, просто начальная штампованная метафора из некой книжки про некого мальчика и некие школьные годы. Неподалеку от его школы держала лавку художественных изделий и, можно сказать, антикварной мебели некая миссис Тапиров, вдовствующая француженка, но изъяснявшаяся по-английски с русским выговором. Ван заглянул туда как-то зимним солнечным днем. В переднем зале все было заставлено хрустальными вазами с карминно-красными розами и золотисто-коричневыми астрами – вазы стояли на деревянной позолоченной подставке, на лакированном ящичке, на полке в застекленном шкафу и просто на ступеньках ковровой лестницы, ведущей на второй этаж, где громадные гардеробы и аляповатые комоды полукругом обрамляли одинокое скопище арф. Он порадовался, что цветы искусственные, и подумал, как странно, что такие поделки предназначены, чтобы радовать исключительно глаз, а не дарить прикосновению влажную упругость живых лепестков и листьев. Когда на другой день Ван зашел туда за вещицей (теперь, спустя восемьдесят лет, он уж не помнил, какой именно), что отдал накануне то ли починить, то ли заменить, оказалось, что заказ то ли не готов, то ли не доставлен. Проходя мимо, он тронул полураскрытый бутон розы, и – вместо очевидного безжизненного касания ткани – живые, прохладные лепестки, как губы, встретили его поцелуем.
– Моя дочь, – сказала миссис Тапиров, заметив изумление Вана, – непременно вставляет несколько настоящих в букет искусственных pour attraper le client[35]35
Сбить клиента с толку (фр.).
[Закрыть]. Вы везунчик!
Когда Ван выходил, вошла она, школьница в сером пальто, с каштановыми локонами до плеч, хорошенькая. В следующий свой приход (так как некоторая деталь – кажется, рамочка – того забытого предмета потребовала определенного времени для починки, а без нее вызволить весь предмет оказалось совершенно невозможным) Ван увидел, как девочка уютно расположилась в кресле с учебниками – такое домашнее существо среди вещей, выставленных на продажу. Он ни разу не заговорил с ней. Он любил ее безумно. Это длилось, должно быть, целый семестр.
То была любовь, естественная и таинственная. Менее таинственны и гораздо более уродливы были страсти, которые так и не удалось искоренить многим поколениям школьных наставников и которые еще в 1883 году были необыкновенно популярны в Риверлейн. В каждом дортуаре был свой мальчик для наслаждений. Несколько мальчишек-иностранцев, в основном греков и англичан, предводимые Чеширом, регбистом-асом, облюбовали себе в качестве жертвы одного истеричного юнца из Упсалы, косоглазого, с отвислой губой, с какими-то до невероятности нескладными руками и ногами, но обладателя удивительной нежной кожи, а также округлых, пухлых прелестей Купидона кисти Бронзино (самого толстого, которого смеющийся сатир обнаруживает в будуаре дамы){21}. И Ван, подавляя в себе отвращение, отчасти куража ради, отчасти из любопытства, с холодным вниманием наблюдал их вульгарные оргии. Вскоре, однако, он отказался от этого суррогата ради более естественного, хотя и столь же бездушного развлечения.
Престарелая особа, торговавшая ячменным сахаром и журнальчиком «Дикки Страус» в лавке на углу, куда школьникам по традиции ходить особо не возбранялось, завела себе юную помощницу, и Чешир, отпрыск прижимистого лорда, быстро смекнул, что эту толстушечку можно запросто поиметь за русский зелененький доллар. Ван был в числе первых, воспользовавшихся ее благосклонностью. Это происходило в полутьме, среди мешков и ящиков, где-то в глубине лавки уже после закрытия. Заявив ей, что ему шестнадцать, а не четырнадцать и что он повеса, не девственник, наш юный развратник пришел в явное замешательство, когда, стремясь быстрыми действиями восполнить свою неопытность, испустил на гостеприимный матрас то, что она с такой радостью готова была принять без остатка. Дело пошло успешней минут через пять, когда со своим покончили Чешир и Заграфос. Но лишь во время следующего совокупления Вану выпало по-настоящему насладиться ее нежной податливостью, мягким сладостным сжатием, азартом толкающего усилия. Видя в ней всего лишь жирненькую свинку-потаскушку, он отстранялся локтем, если, когда он кончал, она тянулась его целовать, и еще, подглядев, как это делает Чешир, быстро ощупывал карман – на месте ли бумажник; но непонятно почему, хоть уж последний из десятков не менее четырех пароксизмов потух и сгинул в привычном потоке сминающегося времени и поезд уже катил Вана мимо то темневших, то зеленевших полей в Ардис, внезапно в его памяти с неожиданной поэтичностью ожил образ той убогой девицы, кухонные ароматы ее рук, влажные веки, озаряемые внезапным вспыхиванием зажигалки Чешира, и даже скрип шагов старой глухой миссис Джимбер в спальне наверху.
В элегантном купе первого класса, когда рука в перчатке продета в качающуюся сбоку бархатную шлейку, невозможно не ощутить себя, глядя как зримо проносится мимо необозримый ландшафт, истинно светским человеком. Но рассеянный взгляд нашего пассажира то и дело замирал на мгновение, он прислушивался к легкому зуду где-то внизу в надежде (благотворной, слава Богу!), что это лишь пустячное раздражение эпителия, не более.
5Пополудни Ван сошел с двумя своими чемоданами в солнечную тишь маленькой сельской станции, откуда дорога, петляя, вела в Ардис-Холл, в который ему впервые в жизни предстояло попасть. Где-то в глубине воображения он ожидал увидеть оседланную для него лошадь; на самом же деле даже двуколки не оказалось. Начальник станции, загорелый толстяк в коричневом кителе, заметил, что его, видно, ожидают с вечерним поездом, который идет медленней, зато там вагон-ресторан. Он вызвался тотчас позвонить в Холл, но сперва дал сигнал отправления нервничавшему машинисту. Внезапно к платформе подкатил наемный экипаж; рыжеволосая дама, поддерживая шляпку, кинулась к поезду, сама веселясь своей гонке, и успела вскочить на подножку как раз перед тем, как поезду тронуться. Ван решил воспользоваться транспортом, предоставленным ему судьбой на данном отрезке времени, и уселся в старую calèche[36]36
Коляску (фр.).
[Закрыть]. Занявшая полчаса поездка оказалась весьма приятной. Коляска везла Вана через сосновые рощи и каменистые овраги, цветущий подлесок звенел голосами птиц и насекомых. Солнечные блики и кружевные тени плясали у него на ногах, заряжая зеленым мерцанием лишенную пары пуговицу на камзоле кучера. Миновали Торфянку, сонную деревушку, состоявшую из трех-четырех бревенчатых изб, мастерской починки молочных бидонов да кузницы, потонувшей в зарослях жасмина. Кучер махнул невидимому приятелю, и податливый экипаж слегка накренился за движением его руки. Далее кружили пыльной проселочной дорогой среди полей. Дорога ныряла и вздымалась, и на каждом пределе старое заводное такси притормаживало, вот-вот готовое замереть, но все же покорно превозмогало свою немощь.
Протряслись по булыжникам Гамлета, наполовину русской деревушки, и снова кучер помахал, на сей раз малому на вишне. Сквозь расступившийся строй берез въехали на мост. Впереди сверкнула Ладора с черными развалинами замка на вершине скалы и веселым многоцветьем крыш по берегам, как все это будет неоднократно возникать в памяти потом, к концу жизни.
С въездом на аллею, огибавшую Ардис-Парк, растительность обрела более южный вид. При очередном повороте взору открылся романтический особняк на небольшом, как в старых романах, пригорке. То был великолепный загородный дом, трехэтажный, из светлого кирпича и лиловатого камня, которые при определенном освещении, казалось, взаимно меняли облик и цвет. При всем обилии, разнообразии и буйстве огромных деревьев, которые уже давно поднялись из аккуратных традиционных посадок в два ряда (скорее рожденных архитекторской идеей, нежели образным оком художника), Ван мгновенно узнал Ардис-Холл по старой, двухсотлетней давности, акварели, висевшей в гардеробной отца: особняк был запечатлен там на возвышении фасадом к маловыразительному лугу, посреди красовалась корова, рядом вели беседу два человечка в треуголках.
К моменту появления Вана никого из семейства дома не оказалось. Слуга у крыльца принял лошадь, Ван вступил под готические арочные своды прихожей, где Бутейан, старый лысый дворецкий, ныне отрастивший себе неподобающие дворецкому усы (окрашенные в знойный красно-коричневый цвет), встретил его с нескрываемой радостью: он когда-то служил камердинером у Ванова отца.
– Je parie, – сказал он, – que Monsieur ne me reconnaît pas[37]37
Сдается мне, месье меня не признал (фр.).
[Закрыть].
И пустился рассказывать Вану то, что тот и так уж помнил без посторонней помощи: как Бутейан когда-то помогал ему запускать на лугу, усеянном бабочками, фарманекена (особого вида коробчатого бумажного змея, какого теперь невозможно сыскать даже в величайших музеях, где хранятся игрушки прошлого). Оба глядели вверх: маленький красный прямоугольник на мгновение косо завис посреди голубого весеннего неба. Дом славился своей потолочной росписью. Чай пить еще рано: желает ли Ван, чтоб вещи распаковал Бутейан, или позвать горничную? Да, да, пусть кто-то из горничных, кивнул Ван, мимоходом прикидывая, который из предметов школьного багажа вполне способен горничную ошеломить. Фото обнаженной (модели) Розочки-Грезочки? Ерунда, ведь теперь он – мужчина!
Последовав совету дворецкого, Ван отправился совершать tour du jardin[38]38
Прогулку по саду (фр.).
[Закрыть]. Направившись извилистой дорожкой, беззвучно ступая по розовому ее песку полотняными кедами, образчиком школьной формы, он столкнулся с особой, в ком с досадой узнал свою бывшую гувернантку-француженку (эти места кишели призраками!). Она сидела на зеленой скамейке в сени персидской сирени, держа в одной руке зонтик, в другой – книгу, которую громко читала маленькой девчушке, а та ковыряла в носу и затем задумчиво обозревала пальчик, прежде чем вытереть его о скамейку. Ван решил, что это, должно быть, Арделия – старшая из двух его малолетних кузин, которых он до сих пор в глаза не видал. В действительности же то была младшая, Люсетт, неброская девочка восьми лет, с лоснящейся рыжевато-белесой челкой, веснушчатым носиком-кнопкой: весной она переболела пневмонией и все еще имела тот странный, приторможенный взгляд, который появляется у детей, в особенности озорных, после тяжелой, на грани смерти, болезни. Но тут мадемуазель Ларивьер глянула на Вана поверх зеленых очков, и в результате ему пришлось в очередной раз стерпеть теплую встречу. В отличие от Альбера, мадемуазель ни на йоту не изменилась с тех самых пор, как трижды в неделю появлялась с сумкой, полной книжек, и с подрагивающим (ныне покойным) пудельком, которого нельзя было оставлять, в городском доме у Вина Мрака. У пуделька были блестящие, похожие на печальные черные маслины глазки.
И втроем отправились обратно к дому: охваченная грустью воспоминаний гувернантка, покачивая под муаровым зонтиком головой с увесистым носом и внушительным подбородком, Люси – со скрежетом волоча за собой невесть где подобранную мотыгу, и юный Ван в опрятном сером костюмчике и свободном галстуке, заложив руки за спину, опустив взгляд на свои аккуратно и бесшумно ступающие ноги, непонятно почему стараясь строить шаги по одной линии.
У крыльца остановился легкий двухместный экипаж. Обгоняемые шустрой таксой, из экипажа вышли дама, похожая на мать Вана, и темноволосая девочка лет одиннадцати-двенадцати. У Ады в руках была охапка полевых цветов. На ней – белое платье с черным жакетиком, длинные волосы подвязаны белым бантом. Ни разу больше Ван этого наряда не видел, и когда потом, возвращаясь памятью назад, о нем упоминал, она неизменно резко бросала в ответ, что, должно быть, это ему приснилось, что такого платья никогда у нее не было и темного жакета никогда в такую жару не надевала, однако Ван до конца дней упорствовал в том первом своем впечатлении.
Лет десять назад, то ли накануне, то ли после его четырехлетия и к концу долгого пребывания матери в одном из санаториев, «тетушка» Марина налетела на него в городском парке, у большой клетки, где разгуливали фазаны. Посоветовав няне заняться своими делами, Марина потащила Вана к будке рядом с оркестровой раковиной, где, купив ему мятный изумрудный леденец на палочке, сказала, что, если папа пожелает, она заменит ему маму и что нельзя кормить птичек, не спросив позволения у леди Амхерст: по крайней мере, так он ее понял.
Теперь же они пили чай в нарядно обставленном уголке центральной залы, в остальном весьма невыразительной, откуда парадная лестница вела наверх. Сидели за нарядным столом на стульях, обитых шелком. Адин черный жакетик и розово-желто-синий букет, составленный ею из ветреницы, чистотела и водосбора, лежали на дубовом табурете. Пес наполучал больше кусочков торта, чем обычно ему выпадало. Прайс, старый лакей со скорбной физиономией, подававший сливки к клубнике, по виду напомнил Вану учителя истории «Джиджи» Джонса.
– Он похож на моего учителя истории, – сказал Ван, когда лакей удалился.
– Я раньше обожала историю, – заметила Марина. – Мне нравилось представлять себя какой-нибудь известной особой. У тебя тарелка, Иван, с божьей коровкой. Особенно кем-то из знаменитых красавиц… второй женой Линкольна или королевой Жозефиной.
– Да, вижу – красивый фарфор. У нас дома сервиз похожий.
– Сливок (some cream)? Надеюсь, ты говоришь по-русски? – спросила Вана Марина, наливая ему чай.
– Неохотно, но совершенно свободно (reluctantly but quite fluently), – отвечал Ван, слегка улыбнувшись(with a slight smile). – Да, да, побольше сливок и три кусочка сахару.
– Мы с Адой такие же сумасбродки во вкусах, что и ты. Достоевский любил чай с малиновым сиропом.
– Бр-р-р! – отозвалась Ада.
На портрете – довольно удачном, кисти Трешэма, – на стене у нее над головой Марина была изображена в большой эффектной шляпе, в которой лет десять тому назад репетировала Сцену Охоты, – с романтически изогнутыми полями, с радужной вуалью и с огромным ниспадающим плюмажем, серебристым и с темной каймой; и Ван, вспомнив ту клетку в парке и мать, томившуюся в своей клетке, испытал странный привкус таинственного, будто все толкователи его судьбы вступили в тайный сговор. Ныне Маринино лицо было подгримировано под облик прежних лет, однако мода изменилась, ситцевое платье теперь смотрелось по-деревенски просто, золотисто-каштановые локоны поблекли и не вились у висков, и ничто уж больше в ее наряде и украшениях не напоминало ни всплеска того амазоночьего великолепия, ни ладной черепичности роскошного плюмажа, выписанного Трешэмом с талантом орнитолога.
Никаких особых воспоминаний то первое чаепитие не оставило. Ван заметил, что Ада ловко прячет ногти – то сожмет руку в кулак, то, когда берет печенье, разворачивает ладошкой вверх. Ей было скучно и неловко слушать, что говорит мать, а когда та принялась рассказывать о Тарне, то есть Новом Водоеме, Ван обнаружил, что Ада возле него уж больше не сидит, а стоит слегка в отдалении спиной к чайному столу у распахнутого окна, а рядом с ней со стула, упершись в подоконник расставленными врозь лапами, тянется носом в сад собачонка, тонкая в талии, и Ада тихим, вкрадчивым шепотом интересуется, что такое она там унюхала.
– Тарн хорошо видно из окна библиотеки, – сказала Марина. – Ада непременно покажет тебе все комнаты в доме, да, Ада?
(Она произносила это имя на русский манер, утопляя и притемняя оба «а», делая его похожим на английское «ardor»[39]39
Страсть, сильное влечение (англ.).
[Закрыть].)
– Даже отсюда немножечко видно, – проговорила Ада, поворачивая голову, pollice verso[40]40
Здесь: большим пальцем, как указательным (лат.), дословно: «вывернутым большим пальцем».
[Закрыть] направляя взгляд Вана, и тот, поставив чашку на блюдце, промокнул губы изящной, вышитой салфеткой и, запихивая ее в карман брюк, направился к темноволосой, белорукой девочке. Склонился, выгнув шею, над ней (он был тогда тремя дюймами выше, а когда она выходила замуж за православного христианина, уже вдвое против того, и за ней стоя, тенью своей увенчивал, точно брачным венцом), Ада повернулась, увлекая и его повернуться в том же направлении, и ее волосы коснулись его шеи. Каждый раз это касание, легкой молнией возникая в ранних грезах о ней, обжигало нашего мечтателя с такой невыносимостью и, точно занесенный меч, предвещало пламень и извержение неистовства.
– Допей чай, золотко! – крикнула Марина.
Затем, как она и сулила, двое детей отправились наверх.
«И почему ступеньки так отчаянно скрипят, ведь двое детей всего поднимаются?» – подумалось Марине, глядевшей, как до изумления похоже взлетают и скользят по перилам две левые руки, словно брат с сестричкой на первом уроке в балетном классе. «В конце концов, все знают, что мы с ней были близняшки!»
Еще плавный синхронный взлет рук, девочка спереди, мальчик сзади, последние две ступеньки, и на лестнице снова тихо.
– Старомодные страхи! – сказала Марина.