Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)
В середине июля дядюшка Дэн увез Люсетт в Калугу, где ей предстояло пробыть с Бель и Франш дней пять. В городке гастролировали лясканская балетная труппа и немецкий цирк, но особо желанным зрелищем для детей оставались соревнования среди школьниц по хоккею на траве и плаванию, которые и старина Дэн, этот великовозрастный ребенок, регулярно посещал в соответствующее время года; к тому же Люсетт надо было «пообследоваться» в Тарусской больнице, чтобы выяснить, отчего у нее так ненормально колеблется вес и температура при том, что ест она с аппетитом и на здоровье не жалуется.
В ту самую пятницу, после дождя, когда папаша с дочкой намеревался возвратиться, он также имел в виду прихватить с собой адвоката из Калуги в Ардис, где ожидался редкий гость – Демон.
Предстояло обсудить дело с продажей некого «ценного» (торфяного) участка, принадлежавшего обоим кузенам и от которого оба, по разным причинам, спешили избавиться. Как это обычно, если тот особо тщательно планировал, приключалось с Дэном, что-то не сработало, стряпчий утверждал, что может выбраться лишь совсем поздно, так что перед самым приездом Демона его кузен аэрограммой известил Марину, чтоб «отужинала с Демоном» и чтоб их с Миллером вечером не ждали.
Подобный контретан[232]232
Искаж. русск. от contretemps – помеха, препятствие (фр.).
[Закрыть] (как Марина в шутку называла всякий, не обязательно неприятный сюрприз) для Вана оказался весьма кстати. За последний год он отца видел достаточно редко. Ван любил его легко и самозабвенно, в детстве боготворил, теперь, в более снисходительном, но и более осведомленном возрасте, питал к отцу неколебимое уважение. Однако с годами к любви и почитанию примешалась некоторая доля антипатии (подобную же антипатию Ван питал и к проявлениям собственной безнравственности); вместе с тем, чем старше становился, тем острее Ван ощущал в себе готовность с радостью, с гордостью, при любых обстоятельствах и без колебаний жизнь отдать за своего отца. Когда в конце 1890-х годов впавшая в жуткий старческий маразм Марина время от времени прохаживалась, оглашая неприглядные, отвратительные подробности насчет «проступков» покойного Демона, Ван испытывал жалость к обоим, хотя по-прежнему оставаясь равнодушен к Марине и пылок к отцу, – так продлилось вплоть до нынешних, страшно поверить, 1960-х годов. Никто из поганых любителей обобщений с их грошовым интеллектом и черствой душой не смог бы объяснить (вот моя сладчайшая месть за всевозможные нападки на дело всей моей жизни) характер субъективных причуд, что определяют названные и сходные с ними явления. Без подобных причуд не может быть искусства, не может быть гения, таков конечный приговор, предающий анафеме всех фигляров и болванов.
Часто ли в последние годы Демон наведывался в Ардис? 23 апреля 1884 года (в тот день был затеян разговор о том, чтобы Вану провести лето в поместье, последовали договоренности, заверения). Дважды летом 1885 года (когда Ван осваивал горные тропы в Западных штатах, а дочери Винов путешествовали по Европе). Заезжал отужинать в 1886 году, в июне или июле (интересно, где был тогда Ван?). В мае 1887 года наведывался на пару дней (Ада в обществе какой-то немки предавалась ботанике где-то в Эстотии или Калифорнии. Ван развратничал в Чузе).
Воспользовавшись отсутствием Ларивьер и Люсетт, Ван с Адой вовсю развлекались в подручной детской; сейчас Ван выглядывал, свесившись вниз из дальнего ее окна, откуда так хорошо видно подъездное шоссе, и вот уж послышалось бархатное урчание отцовского автомобиля. Ван ринулся вниз – он летел с такой скоростью, что перила жгли ладонь, вызывая веселые воспоминания о подобных ощущениях в детстве. В зале никого не было. Вошедший в дом со стороны боковой галереи, Демон сидел в светившейся солнечной пылью музыкальной зале, протирая свой монокль специальной замшинкой («shammy») в ожидании своего «предбрендичного» бренди (допотопный софизм). Крашеные, черные, как смоль, волосы; зубы белые, как у собаки. При виде сына гладкая, лоснящаяся загаром физиономия с черными, аккуратно подстриженными пышными усами и влажными темными глазами расплылась в улыбке, лучась любовью, какую и Ван испытывал к отцу и которую оба пытались скрыть под маской привычной шутливости.
– Привет, папа!
– А, привет, Ван!
Très Américain. Отец, хлопая дверцей машины, идет сквозь метель. Как всегда, в перчатках; как всегда, без пальто. Может, «руки ополоснуть», отец? Родина, милая родина.
– Не хочешь ли «ополоснуть руки»? – спросил Ван, подмигнув.
– Спасибо, нет, я уж мылся сегодня.
(Короткий вздох как подтверждение быстротечности времени: он, как и Ван, помнил до мелочей каждый их, отца и сына, совместный ужин в Риверлейн, походя роняемое, заботливое предложение посетить ватерклозет, лебезящих преподавателей, гнусную еду, мясное пюре, «Боже, спаси Америку!», конфузливых сынков, плебеев-папаш, титулованного британца и грека-вельможу, выставляющихся друг перед дружкой яхтами на Багамудах, ухарством и охальством. Можно, сын, я незаметно перекину на твою тарелку сей изысканный синтетический продукт под розовой глазурью? «Ах, тебе не нравится!» (с притворной обидой). Храни Господь вкусовые пристрастия бедных американцев!)
– Твой новый автомобиль на слух – прямо-таки чудо! – заметил Ван.
– Ты так считаешь? Пожалуй. – (Не забыть спросить у Вана про ту горнишон – французско-русское жаргонное словцо для обозначения смазливой камеристочки самого низкого пошиба.) – Ну а вообще как дела, славный мой мальчик? В последний раз мы виделись, когда ты приезжал из Чуза. Вся наша жизнь проходит в разлуках! Как играет нами судьба! Знаешь, давай до осеннего триместра месяцок поживем вместе в Париже или Лондоне?
Роняя монокль, Демон утер глаза модным, кружевным платочком, торчавшим из нагрудного кармана его смокинга. Слезные железы у него срабатывали мгновенно, если только истинное горе не заставляло сдерживать слезы.
– Выглядишь ты, папа, дьявольски здорово! Особенно с этой свежей гвоздикой в петличном глазке. Ты ведь, кажется, не долго был за Гарцем, откуда обзавелся таким загарцем?
Страсть к доморощенным каламбурам была для Винов не в новинку.
– En effet[233]233
Вообще-то (фр.).
[Закрыть] я сам себе позволил поездку в Акапульково, – отвечал Демон, непроизвольно и без особой нужды вызывая в памяти (с тем же назойливым пристрастием к сиюминутной детали, которое докучало и его детям) лилово-черную, полосатую рыбку в аквариуме, в таких же полосках кушетку, ониксовые прожилки, высвеченные субтропическим солнцем на блуднице-пепельнице посреди каменного пола, кипу потрепанных, закапанных апельсиновым соком журналов «Повеса» (playboy), привезенные им ювелирные украшения, фонограф, выпевающий вкрадчивым женским голоском «Petite nègre, аи champ qui fleuronne»[234]234
«Малютка негр в полях среди цветов» (фр.).
[Закрыть], и восхитительный животик ужасно дорогой и ужасно вероломной и вместе с тем прелестной юной креолки.
– Скажи, а та, как ее, тоже была с тобой?
– Знаешь, мой мальчик, с каждым годом становится все сложней и сложней определяться терминологически. Давай поговорим о вещах более очевидных. Но где ж напитки? Мимолетный ангел обещал мне их доставить.
(Мимолетный ангел?)
Ван потянул зеленый шнур звонка, посылая мелодичное напоминание в буфетную, чем вызвал ответное вспенивание в углу музыкальной залы допотопного, в бронзовом оплете, аквариума с единственной в нем узницей рыбкой-цихлидой (реакция, вводящая в прострацию своей самогазацией и понятная лишь посудомою Киму Богарнэ).
«Может, пусть вызовет ее после ужина?» – размышлял про себя Демон. Сколько тогда по-местному будет времени? Хотя стоит ли, надо поберечь сердце.
– Не знаю, известно ли тебе, – сказал Ван, вновь опускаясь на пухлый подлокотник отцова кресла. – Дядюшка Дэн с Люсетт и стряпчим прибудут только после ужина.
– Отлично! – отозвался Демон.
– Марина с Адой вот-вот спустятся – ce sera un dîner à quatre[235]235
Предстоит ужин вчетвером (фр.).
[Закрыть].
– Отлично! – повторил Демон. – А ты, любезный мой дружок, прекрасно выглядишь – и тут я нисколько не грешу перед истиной, как приходится делать в отношении стариков с сияющими, точно ботинки, прилизанными головами. И смокинг твой весьма мил – вернее, весьма мило узнать стиль своего старого портного в одежде собственного сына – словно поймать себя на воспроизведении фамильного жеста, – такого, скажем (трижды грозит указательным пальцем левой руки на уровне виска), таким вот небрежным жестом мать моя выражала добродушное несогласие; ты этот ген не унаследовал, я же обнаружил его у себя в зеркале своего парикмахера, когда не давал мазать «Кремлином» свою плешь; и, знаешь, у кого еще проявился этот жест – у моей тетки Китти, которая после развода с жутким распутником, писателем Левкой Толстым, вышла замуж за банкира Боленского.
Демон предпочитал Диккенсу Вальтера Скотта, а о русских писателях был мнения невысокого. Как всегда, Ван счел уместным внести свои коррективы.
– Толстой – фантастический мастер слова, папа!
– Ты фантастически славный мальчик, – сказал Демон, роняя очередную сладкую слезку.
Он прижал к щеке красивую, сильную ладонь сына. Ван приложился губами к волосистой кисти отца, уж настроившейся на пока предстоящий стакан с чем-то крепким. Несмотря на присутствие мужественной ирландской крови, все Вины отличались крайней нежностью при характерных приливах чувств, будучи весьма скупы на их выражение.
– Ну и ну! – воскликнул Демон. – Что такое – ручища грубая, как у плотника. Покажи-ка другую! Боже правый! (себе под нос) – Венерин Бугор весь изрезан, Линия Жизни сплошь в рубцах, но чудовищно длинная… (теперь на цыганский манер, распевно) – Мечта твоя сбудется, на Терру попадешь, а вернешься – мудрей и радостней станешь (снова переходя на свой обычный тон) – Как хироманта меня озадачивает странное положение Сестры твоей жизни{78}. И еще – твои мозоли!
– Маскодагама! – выдохнул Ван, играя бровями.
– Ах ну да, какой же я тупица! А теперь скажи – как тебе Ардис-Холл?
– Я от него в восторге, – ответил Ван. – Для меня он – château que baignait la Dore[236]236
Замок, купающийся в Ладоре (фр.).
[Закрыть]. С радостью всю свою жизнь, странную и в рубцах, провел бы здесь. Но все это бесплодные мечты.
– Бесплодные? Как знать. Мне известно, что Дэн собирается оставить Ардис Люсиль, только Дэн жадноват, а я ворочаю такими делами, что способен удовлетворить жадность, и немалую. В твои годы наисладчайшим из самых звучных в языке слов мне представлялось слово «бильярд», и теперь я вижу, что недаром. И если тебе, сын, действительно это имение приглянулось, могу попытаться его откупить. В моих силах оказать известное давление на мою Маринушку. Когда на нее наседаешь, она, я бы сказал, проседает с оханьем, как пуф. Черт побери, здешняя прислуга расторопностью Меркурия не отличается! Дерни-ка снова шнурок! Может, Дэн и согласится продать поместье.
– Черновато мыслишь, папа, – довольно заметил Ван, ввернув жаргонную фразочку, почерпнутую от Руби, своей кроткой юной няньки, родом откуда-то из Миссисипи, где судьи, благотворители, священнослужители и прочие почтенные щедрые граждане в основном сохранили темную и смуглую кожу своих западноафриканских предков, первых мореплавателей, достигших Мексиканского залива.
– Так-так, – прикидывал Демон, – покупка может обойтись в пару миллионов, больше едва ли; за вычетом того, что мне должен кузен Дэн, за вычетом к тому же и пастбищных земель Ладоры, которые испоганены до крайности и их постепенно надо сбывать с рук, если только местные сквайры не взорвут новый керосино-водочный завод, стыд и срам (shame) нашего графства. Я не слишком в восторге от Ардиса, но ничего против него не имею, хоть окрестности здесь и отвратительны. Городок Ладора превратился в грязную дыру, и игровой бизнес здесь уж не тот. Соседи, прямо скажем, сплошь престранные. Бедняга лорд Ласкин вообще свихнулся. Как-то на днях во время скачек разговорился я с одной дамой, за которой охотился много лет тому назад, о да, задолго до того, как Моисей де Вер наставил в мое отсутствие рога ее супругу, а после на моих глазах его застрелил, – каковую сентенцию ты, несомненно, слыхал уж и раньше из этих же уст…
(Сейчас скажет про «родительскую склонность к повторам».)
– …но любящий сын должен прощать легкую родительскую склонность к повторам – так вот, она утверждает, что сынок ее и Ада довольно часто встречаются и все такое прочее. Это верно?
– Не совсем, – сказал Ван. – Встречаются время от времени – на обычных сборищах. И он, и она любят лошадей, скачки, только и всего. Обо всем таком и речи быть не может.
– Прекрасно! Да, говорят, скоро грядет необыкновенный футбольный матч. Прасковья де Прэ страдает худшим из снобистских пороков: склонностью к преувеличению. Bonsoir[237]237
Добрый вечер (фр.).
[Закрыть], Бутейан! Ты стал багров, как вино, что пьют у тебя на родине, – впрочем, с годами, как говорят америкашки, все мы моложе не становимся, а та моя хорошенькая посланница, должно быть, была перехвачена более юным и более удачливым субъектом?
– Прошу, папочка (please, Dad)! – проговорил Ван, вечно опасавшийся, что иные отцовские невразумительные шутки способны слугу обидеть, да и себя коривший за то, что порой бывает излишне резок.
Между тем – употребим этот древний повествовательный оборот – старый француз слишком хорошо знал своего прежнего хозяина, чтоб принимать близко к сердцу свойственный джентльмену юмор. Его ладонь еще хранила приятное горение после наподдавания молодке Бланш по ладненькой заднице за то, что переврала простейшую просьбу мистера Вина да еще и цветочную вазу грохнула.
Поставив поднос на низкий столик, Бутейан отступил на пару шагов, как бы продолжая держать в изогнутых пальцах невидимый поднос, только тогда ответил на приветствие Демона полным почтения поклоном. В добром ли здравии месье? О да, можешь не сомневаться!
– Хотелось бы к ужину, – сказал Демон, – бутылочку твоего Шато Латур д'Эсток! – И когда дворецкий, en passant[238]238
Походя (фр.).
[Закрыть] убрав с крышки рояля скомканный носовой платок и отвесив очередной поклон, удалился, продолжал: – Как ты ладишь с Адой? Сколько ей нынче… почти шестнадцать? Что она, верно музыкальна, романтична?
– Мы с ней друзья, – сказал Ван (тщательно подготовив ответ к вопросу, который давно в той или иной форме ожидал). – У нас много общего, даже больше, чем, скажем, бывает между влюбленными, между кузенами или у брата с сестрой. Словом, мы прямо-таки неразлучны. Много читаем. Она, благодаря прадедовой библиотеке, несомненно начитанна. Да и вообще приятная юная особа.
– Ван… – начал было Демон, но осекся – как начинал и осекался уж столько раз в последние годы. Когда-нибудь это должно быть произнесено, но не наступил еще тот момент. Вставив монокль, Демон принялся рассматривать бутылку: – Кстати, сын, не хочешь ли отведать какой-нибудь из этих аперитивов? Мой отец позволял мне выпить «лиллетовки» или вон того иллинойского пойла – жуткое барахло, антрану свади[239]239
Русифицированное entre nous soi-dit – между нами (фр.).
[Закрыть], как сказала бы Марина. Подозреваю, что у твоего дядюшки есть за соландерами в кабинете тайник, где хранится виски получше, чем этот usque ad Russkum[240]240
Прямо-таки русский (русифиц. лат.) – перекличка с кельтским названием виски – usquebough.
[Закрыть]. Что ж, давай пить коньяк, как намечено, если ты неfilius aquae[241]241
Дословно – сын воды (лат.). Неудачный каламбур вокруг filium aquae – «золотая середина», посредственность. Можно интерпретировать как «не по этому делу».
[Закрыть].
(Каламбур выпал невзначай, но, когда заносит, можно и дать маху.)
– Нет, я предпочел бы кларет. Налягу (I'll concentrate) на «Латур» после. Да нет, вовсе я не аквафил, а и в Ардисе лучше воду из-под крана не пить.
– Надо предостеречь Марину, – сказал Демон, пополоскав во рту и неторопливо сглотнув, – не стоило б ее благоверному – после приключившегося с ним удара – напиваться до одурения, переключился б лучше на французские и кали-франкские вина. На днях видел его в городе, в районе Псих-авеню{79}, сначала он шел вполне нормально, но стоило ему меня заметить издалека, за квартал, как его часовой механизм начал давать сбои и он – такой беспомощный! – остановился, не в силах до меня дойти. Едва ли это нормально. Что ж, как некогда говаривали мы в Чузе, – выпьем, чтоб, не дай Бог, прелестницы наши прознали друг о дружке! Только юконцы воображают, будто коньяк вреден для печени, потому у них и нет ничего, кроме водки. Так я рад, что ты прекрасно ладишь с Адой. Это замечательно. Давеча вон в той галерее я столкнулся с на редкость миленькой субреткой. Она, ни разу не вскинув реснички, отвечала мне по-французски, когда я… прошу тебя, мальчик мой, задерни слегка эту штору, вот так, такое резкое закатное солнце, в особенности из-под темной тучи, не для моих бедных глаз. Или бедных поджилок. Скажи, как тебе такой типаж, Ван, – склоненная головка, обнаженная шейка, высокие каблучки, шустрая, вихляющая походка, – а, правда мило, Ван?
– Видите ли, сэр…
(Сказать ему, что я самый юный венерианец? А может, он тоже? Показать метку? Нет, лучше не стоит. Увернемся.)
– Видишь ли, я теперь отдыхаю после знойного романа, который был у меня в Лондоне с моей партнершей, помнишь, ты прилетал на последний спектакль, я танго с ней танцевал?
– Помню, ну да! Так ты забавно сказал – «отдыхаю».
– По-моему, сэр, вам хватит бренди на сегодня.
– Ну да, ну да, – проговорил Демон, отбиваясь от некого деликатного вопроса, ранее вытесненного из Марининой головы лишь ее неспособностью на сходную догадку, если только не проникнет она через какой-нибудь потайной вход; ведь несообразительность непременно созвучна перенасыщенности; нет ничего полней, чем пустая голова.
– Кто спорит, – продолжал Демон, – посвятить лето отдыху в деревне – это так соблазнительно…
– Свежий воздух и все такое прочее, – подхватил Ван.
– Надо же, юный сынок послеживает за отцом, не много ли тот пьет, – заметил Демон, наливая себе в четвертый раз. – С другой стороны, – продолжал он, грея в пальцах свой с позолоченным ободком неглубокий бокал на тонкой ножке, – пребывание на воздухе при отсутствии летнего увлечения может обернуться унылой скукой, но, я соглашусь, не так уж много приличных девиц имеется по соседству. Есть эта славненькая юная Ласкина, une petite juive très aristocratique[242]242
Уж такая аристократичная евреечка (фр.).
[Закрыть], но, насколько я знаю, она помолвлена. Между прочим, эта де Прэ утверждает, что ее сын поступил на военную службу и скоро ему предстоит принять участие в достойной сожаления заморской кампании, в которую нашей стране не стоило бы ввязываться. Интересно, останутся ли здесь у него соперники?
– Господи, о чем ты! – искренне воскликнул Ван. – Ада – серьезная юная леди. Нет у нее ухажеров – кроме меня, ça va seins durs[243]243
Каламбур, типа «собо самой» («само собой»), но с эротическим подтекстом.
[Закрыть]. A ну-ка, отец, кто, кто же, кто говорил так вместо «sans dire»[244]244
Само собой (фр.).
[Закрыть]?
– Ах это! Кинг Уинг. Когда я полюбопытствовал насчет достоинств его жены-француженки. Что ж, мне приятно слышать такое об Аде. Говоришь, она любит лошадей?
– Она, – сказал Ван, – любит то же, что и наши красавицы: балы, закат, ну и «Вишневый сад».
Тут в комнату собственной персоной вбежала Ада. Да-да-да-да, вот и я! Лучась улыбкой!
Демон, с радужными крыльями, торчащими горбом за спиной, привстал было, но тут же снова плюхнулся в кресло, обхватив Аду одной рукой, в другой сжимая свой бокал и целуя девушку в шею, в голову, вдыхая свежесть племянницы с пылом, дядюшке не свойственным.
– Ах ты Боже мой! – воскликнула Ада (в порыве детского восторга, который Ван воспринял даже, казалось, с большим attendrissment, melting ravishness[245]245
Умилением (фр. и англ.).
[Закрыть], чем ее ласкавший его отец). – Как рада видеть тебя! Когтями разрывая облака! Он канул вниз, где замок был Тамары!
(Парафраз Лоуденом Лермонтова.)
– Последний раз я имел удовольствие видеть тебя, – сказал Демон, – в апреле, ты была в плаще с черно-белым шарфом, и от тебя прямо-таки разило мышьяковым духом зубоврачебного кабинета. Сообщу приятную новость, доктор Жемчужин женился на своей регистраторше! А теперь, дорогая, серьезно. Я допускаю это платье (узкое, черное, без рукавов), могу вытерпеть эту романтическую прическу, мне не слишком нравятся твои лодочки на босу ногу (on bare feet) и твои духи «Beau Masque»[246]246
«Прекрасная маска» (фр.).
[Закрыть] – passe encore[247]247
Еще куда ни шло (фр.).
[Закрыть], но, радость моя, мне гадка, мне отвратительна твоя сине-лиловая губная помада. Пусть это модно в доброй старой Ладоре. Для Манхэттена или Лондона это непристойно.
– Ладно (Океу)! – сказала Ада и, выставив свои крупные зубы, с силой стерла помаду с губ платком, извлеченным из лифа платья.
– Опять-таки провинциальная манера. Следует иметь при себе черную шелковую сумочку. Ну, а теперь блесну своей способностью угадывать: твоя мечта – стать пианисткой и концертировать!
– Ничего подобного, – презрительно сказал Ван. – Это чистый нонсенс. Она совершенно не умеет играть.
– Не имеет значения, – возразил Демон. – Наблюдательность не обязательно мать дедукции. Как бы то ни было, ничего предосудительного в платочке, кинутом на «бехштейн», я не вижу. Ну, любовь моя, не стоит так отчаянно краснеть. Чтоб внести умиротворяющую смешинку, позвольте вам процитировать:
– Напыщенное «не склонна» – авторское; а слон – мой.
– Не может быть! – рассмеялась Ада.
– Наш великий Коппе, – заметил Ван, – конечно, чудовищен, но есть у него один прелестный маленький опус, который наша Ада де Грандфьеф не раз более или менее успешно переиначивала на английский.
– Да ну тебя, Ван! – с несвойственным ей кокетством взорвалась Ада, хватая пригоршню соленых миндалин.
– Послушаем, послушаем! – оживился Демон, подцепив орешек из ее подставленной ладони.
Эта взаимослаженность и согласие жестов, эта веселая искренность семейных встреч, эти ни разу не спутавшиеся марионеточные стропы – их легче описать, чем вызвать в памяти.
– Старые средства повествования, – сказал Ван, – могут пародироваться лишь величайшими и злейшими из художников, но лишь близким родственникам можно простить парафраз выдающихся стихов. Позвольте мне предварить плод усилий кузины – не важно чьей – одним отрывком из Пушкина, чтоб сладить рифму…
– Изгадить рифму! – подхватила Ада. – Любой, даже мой, парафраз – все равно гладкий лист преобразует в гадкий глист, только-то и остается от нежного первородного корешка.
– Чего вполне достаточно, – заметил Демон, – чтоб удовлетворить меня, непритязательного, и милых друзей моих.
– Так вот оно, – продолжал Ван (пропуская мимо ушей, как ему показалось, неприличный намек, поскольку бедное растеньице считалось издревле в Ладоре не столько средством от укусов рептилий, сколько залогом легких родов у слишком юных матерей; но это к слову) – Стишок на случай сохранился; его имею; вот вам он: «Leur chute est lente», всяк их знает…
– Я знаю их! – внедрился Демон:
Прекрасные строки!
– Да, это у Коппе, а вот кузинино, сказал Ван и стал читать:
Неспешно их паденье. Любо
Под падом листьев мнить ответ:
Лист медно-красный – отзвук дуба,
Кроваво-красный – клена цвет.
– Фу-у! – отозвалась стихоплетчица.
– Ничего подобного! – вскричал Демон. – Это «падом листьев» – маленькая восхитительная находка!
Он притянул Аду к себе, та опустилась на подлокотник его Klubsessel[250]250
Мягкое кресло (нем.).
[Закрыть], и Демон приклеился пухлыми влажными губами к розовому уху, просвечивавшему сквозь густые темные пряди. По Вану пробежала восторженная дрожь.
Теперь наступил черед Марининого появления, и она в платье с блестками, в восхитительной игре света и тени, в приглушенном фокусе лицо, к чему звезды стремятся в зрелости, возникла, простирая руки, в сопровождении Джонса, несшего два подсвечника и одновременно пытавшегося, в рамках приличия, престранным образом незаметно отпихивать ногой назад что-то на него наскакивающее, коричневое, тонущее в тени.
– Марина! – воскликнул Демон с дежурной сердечностью, похлопывая ее по руке и присаживаясь с ней рядом на канапе.
Издавая мерное пыхтение, Джонс поставил один из роскошных, змеей обвитых подсвечников на низкий комодик и хотел было водрузить второй туда, где Демон с Мариной завершали предварительный этап обмена любезностями, но Марина торопливым жестом руки указала, чтоб поставил подсвечник на стойку рядом с полосатой рыбиной. Джонс, пыхтя, зашторил окна, скрывая истинно живописные останки догорающего дня. Этого весьма старательного, серьезного и неповоротливого Джонса наняли недавно, и приходилось постепенно привыкать и к нему самому, и к его сопению. Спустя годы, он окажет мне одну услугу, которую мне никогда не забыть.
– Она – jeune fille fatale[251]251
Роковая девушка (фр.).
[Закрыть], этакая бледная краса, сердцеедка, – говорил Демон своей бывшей возлюбленной, нисколько не заботясь, слышит его или нет объект разговора (а она слышала) из дальнего угла комнаты, где помогала Вану загнать собачонку в угол – при этом слишком выставляя напоказ голую ножку. Наш старый приятель, в возбуждении под стать остальным членам воссоединившегося семейства, вслед за Мариной ворвался со старым, отороченным горностаем шлепанцем в жизнерадостной пасти. Шлепанец принадлежал Бланш, кому было велено загнать Дэка к себе в комнату и которая, как обычно, не сумела должным образом его удержать. Обоих детей пронзило холодком déjà-vu (даже удвоенного déjà-vu, если рассматривать в художественной ретроспекции).
– Пожалста без глупостей (please, no silly things), особенно devant le gens[252]252
При людях (челяди) (фр.).
[Закрыть], – произнесла глубоко польщенная Марина (нажимая на конечное «s», как делали ее бабки); и когда медлительный, с по-рыбьи разинутым ртом лакей уволок обмякшего, выпуклогрудого Дэка с его жалкой игрушкой, Марина продолжала: – Воистину, в сравнении с местными девицами, скажем, с Грейс Ласкиной или Кордулой де Прэ, Ада смотрится тургеневской героиней или даже мисс из романов Джейн Остин.
– Вот-вот, вылитая Фанни Прайс! – уточнила Ада.
– В сцене на лестнице! – подхватил Ван.
– Не будем обращать внимания на их мелкие колкости, сказала Марина Демону. – Мне всегда были непонятны их игры в маленькие тайны. Однако мадемуазель Ларивьер написала изумительный киносценарий про таинственных деток, занимающихся в старых парках странными делами, – только не позволяй ей нынче заговаривать о своих литературных успехах, тогда ее не уймешь.
– Надеюсь, супруг твой не слишком поздно пожалует? – заметил Демон. – Сама знаешь, в летнюю пору после восьми вечера он не в самой лучшей форме. Да, кстати, как Люсетт?
Тут Бутейан величественным жестом распахнул обе створки дверей, и Демон подставил калачиком (в форме изогнутой полумесяцем русской булочки) свой локоть Марине. Ван, которому в присутствии отца свойственно было впадать в какую-то колючую игривость, предложил руку Аде, но та с сестринской sans-gêne[253]253
Бесцеремонностью (фр.).
[Закрыть], которую Фанни Прайс могла бы и не одобрить, легонько шлепнула его по кисти.
Еще один Прайс, типичный, даже слишком типичный, старый слуга, которого Марина (вместе с Г.А. Вронским в период их краткого романа) непонятно по какой причине окрестила прозвищем «Гриб», поставил во главе стола, где сидел Демон, ониксовую пепельницу, поскольку тот между блюдами любил перекурить – русское традиционное попыхивание. Соответственно же на русский манер столик для закусок щеголял многоцветием закусочной снеди, средь которой serviette caviar (салфеточная икра{80}) отделялась от горшочка с Graybead (икрой свежей) сочным великолепием соленых грибков, белых и подберезовичков, а розовость лосося соперничала с алостью вестфальской ветчины. На отдельном подносе поблескивали на разном настоянные водочки. Французская кухня была представлена chaudfroids и foie gras[254]254
Заливным из дичи… гусиной печенкой (фр.).
[Закрыть]. За раскрытым окном кузнечики стрекотали с головокружительной скоростью средь темной недвижной листвы.
То был – если продолжить в духе романа – веселый, вкусный, затяжной ужин, и, хотя беседа в основном состояла из родственных колкостей и веселых пустячков, этому семейному сбору суждено было остаться в чьей-то памяти событием странно примечательным и не вполне приятным. По восприятию это было сродни очарованности неким полотном в картинной галерее, запоминанию строя сна, одной из его подробностей, осмысленного богатства красок и линий в по-своему бессмысленном отражении. Надо отметить, что во время этого застолья никто, ни читатель, ни Бутейан (раскрошивший, увы, драгоценную пробку) не проявили себя лучшим образом. Легкий элемент фарсовости и неподлинности портил картину, препятствуя ангелу – если б таковой над Ардисом возник – чувствовать себя здесь вольготно; но все же то было зрелище восхитительное, какое ни один художник упустить бы не пожелал.
Скатерть и мерцавшие свечи привлекали как робких, так и стремительных ночных бабочек, среди которых Ада, словно дух какой ее наущал, не могла не признать своих старых «крылатых подружек». В гостиную из темноты жаркой влажной ночи то и дело вплывали или влетали, тихонько или с шумом, то бледные самозванки, чтоб лишь распластаться нежными крылышками по какой-нибудь блестящей поверхности, то насекомые в припущенных мантиях, с лета врезавшиеся в потолок, то наскакивавшие на сидящих за столом бражники с красными, при черной опоясочке, брюшками.
Так не забудем же, запомним навечно: тогда, в середине июля 1886 года, в Ардисе, графство Ладора, стояла темная, жаркая, влажная ночь и за овальным обеденным столом сидело семейство из четырех человек; стол убран цветами и горит хрусталем – и это не сцена из спектакля, как могло бы – скорее, должно было бы, – показаться тому, кто смотрит со стороны (с фотоаппаратом или программкой в руках), из бархатного сада-партера. Минуло шестнадцать лет после окончания трехлетнего романа Марины с Демоном. Различные по протяженности антракты – двухмесячный перерыв весной 1870 года – некогда лишь усиливали их чувства и душевные муки. Эти до невероятности погрубевшие черты, этот наряд, платье с блестками и сеточка, поблескивающая на крашеных, розовато-блондинистых волосах, эта покрытая багровым загаром грудь и театральный грим с избытком охры и бордо – ничто даже отдаленно не напоминало тому, кто некогда любил ее страстно, как ни одну другую в своих донжуанских похождениях, ту очаровательную, порывистую, романтичную красавицу Марину Дурманову. Демон был удручен – полным крахом прошлого, развеиванием его странствующих дворов и бродячих музыкантов, фатальной невозможностью связать это смутное настоящее с неоспоримой реальностью воспоминаний. Даже закуски эти, выставленные на закусочный стол Ардисского поместья, и эта цветистая гостиная никак не вязались с их прежними petits soupers[255]255
Интимными ужинами (фр.).
[Закрыть], хотя, Бог свидетель, неизменно трапезу зачинала та же заглавная троица – молодые соленые грибки с блестящими, туго посаженными, желтовато-коричневыми шляпками, в сероватых бусинках свежая икра и паштет из гусиной печенки, с четырех сторон тузами пик украшенный трюфелями.
Демон сунул в рот последний кусочек черного хлеба с нежной лососинкой, хватил последнюю стопку водки и занял свое место за столом, прямо напротив Марины, сидевшей на дальнем конце за громоздкой бронзовой чашей с точеной формы яблоками кальвиль и продолговатым виноградом Персты. Алкоголь, уж пропитавший его могучий организм, как всегда, способствовал распахиванию того, что Демон с пристрастием галлициста именовал «заколоченными дверьми»[256]256
Английское «condemned doors» (досл. «проклятые двери») Набокова перекликается с французским «les portes condamnées» («забитые двери»).
[Закрыть], и теперь, непроизвольно широко зевнув, что случается у многих мужчин при развертывании салфетки, Демон, рассматривая претенциозную, ciel-étoile[257]257
«Звездное небо» (фр.).
[Закрыть], Маринину прическу, пытался постичь (в полном смысле этого слова), пытался овладеть реальностью факта, проталкивая его в свой чувственный центр: неужто она – та самая женщина, к которой он испытывал нестерпимую страсть, которая любила его истерично и своенравно, которая убеждала, что надо предаваться любви на ковре или на брошенной на пол подушке («так любят все порядочные люди между Тигром и Евфратом»), которая через две недели после родов способна была нестись стремительным бобслеем вниз по заснеженным склонам или заявиться Восточным Экспрессом с пятью чемоданами, с предком Дэка и горничной к д-ру Стелле Оспенко в ее ospedale[258]258
Больницу (ит.).
[Закрыть], где Демон лечил царапину, нанесенную шпагой во время дуэли (след которой и по сей день белеет рубцом под восьмым позвонком, хоть минуло уже больше семнадцати лет). Как странно: когда после долгих лет разлуки встречаешь однокашника или толстуху тетку, обожаемую в младенчестве, тотчас охватывает неизбывное, теплое чувство человеческого родства, а в случае со старой возлюбленной ничего подобного не случается – как будто вместе с прахом нечеловеческой страсти начисто сметается единым порывом все человеческое из былого чувства. Демон, похваливая превосходный суп, смотрел на Марину: она, эта раздобревшая матрона, – без сомнения добродушная, хоть и суетливая и с виду малоприятная, нос, лоб и щеки которой поблескивают смуглым маслянистым покрытием, которое, по ее мнению, «молодит» больше, чем пудра, – была ему знакома меньше, чем Бутейан, кому пришлось однажды выносить ее, изобразившую обморок, из виллы в Ладоре прямо в кеб после окончательной, да-да, окончательной ссоры, накануне ее свадьбы.