Текст книги "Ада, или Эротиада"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
Все шло прекрасно, пока вдруг мадемуазель Ларивьер не вздумалось слечь в постель на пять дней: она потянула спину на карусели во время Праздника сбора винограда, избранного ею в качестве места действия очередного начатого рассказа (про то, как городской мэр задушил девочку по имени Рокетт), и, исходя из личного опыта, считала: ничто так не стимулирует творческий зуд, как le chaleur du lit[148]148
Тепло постели (фр.).
[Закрыть]. На это время предполагалось, что присматривать за Люсетт станет вторая горничная – Франш, чей нрав был лишен добродушия, а внешность – изящества и женственности, присущих Бланш, потому Люсетт изо всех сил стремилась избавиться от ленивой служанки и искала общения с кузеном и сестрой. Роковые служанкины слова:
– Что ж, если мастер Ван позволит тебе пойти с ним…
Или:
– Конечно, я уверена, мисс Ада не будет возражать, если вы вместе сходите по грибы… – прозвучали приговором любовной вольнице.
Пока беззаботно предававшаяся отдыху дама занималась описыванием бережка того ручья, где любила прогуливаться крошка Рокетт, Ада, сидя с книгой на бережку аналогичного ручья, то и дело с тоской поглядывала на манящие густые заросли (частенько предоставлявшие приют нашим любовникам), а также на босоногого, загорелого Вана с закатанными выше щиколотки штанами, ищущего свои часы, решив, что обронил их где-то среди незабудок (запамятовав, однако, что они на руке у Ады). Забросив свою скакалку, Люсетт, опускаясь на корточки у края воды, пускала в плаванье свою крохотную резиновую куклу. Время от времени Люсетт выдавливала из нее восхитительной струйкой воду через дырочку, которую Ада не от большого ума продырявила на скользком оранжево-красном кукольном животе. Внезапно проявив нетерпение, свойственное неодушевленным предметам, куколка умудрилась ускользнуть вниз по течению. Сбросив под ивой штаны, Ван настиг беглянку. Ада, мгновение обдумывая ситуацию, прикрыла книгу и сказала Люсетт, провести которую не составляло большого труда, что она, Ада, чувствует, что вот-вот превратится в дракона, еще чуть-чуть – и покроется зеленой чешуей, да-да, свершилось, она уже – дракон, и значит, Люсетт необходимо привязать ее же скакалкой к дереву, чтоб Ван в нужный момент мог ее освободить. Люсетт почему-то стала упираться, однако силенок на сопротивление у нее не хватило. Крепко привязав к стволу ивы и оставив одну негодующую пленницу, Ван с Адой взвились с места, изображая побег и погоню, и скрылись на несколько драгоценных мгновений среди хвойных зарослей. Бившейся у ствола Люсетт каким-то образом удалось ослабить один из красных веревочных охватов, и она уж было совсем высвободилась, но в этот момент принеслись обратно вскачь и дракон, и рыцарь.
Люсетт пожаловалась гувернантке, однако та, совершенно не разобравшись в происшедшем (к тому же, впрочем, и запутавшись в сочиняемом сюжете), призвала к себе Вана и, возлежа на кровати за ширмой, все в испарине, в облаке лекарственных ароматов, наказала ему воздерживаться от забивания головки Люсетт внушениями, будто она несчастная жертва из какой-нибудь сказки.
На следующий день Ада заявила матери, что Люсетт крайне необходимо принять ванну и что сама, хочет того гувернантка или нет, готова сестричке в том помочь.
– Хорошо, – сказала Марина (в тот момент в лучшей своей величественной манере готовясь принять соседа с его протеже, юным актером), – только чтоб температура была ровно двадцать восемь градусов (так было заведено еще с XVIII столетия), и не позволяй ей долго лежать, десять – двенадцать минут, не больше!
– Прекрасная идея! – говорил Ван, помогая Аде подогреть бак, наполнить водой старую, видавшую виды ванну и согреть полотенца.
Несмотря на то что ей всего лишь шел девятый год и на некоторое отставание в развитии, все же Люсетт не удалось избежать слабого намека на детский рыженький пушок. Под мышками у нее чуть поблескивали штрихами шелковинки, медно-золотистые волоски припорошивали пухлый пригорок.
Наконец жидкость заполнила камеру узницы, и будильнику было назначено прозвонить только через четверть часа.
– Пусть поотмокает, намылишь ее потом, – буркнул дрожа как в лихорадке Ван.
– Да, да, да! – выкрикнула Ада.
– Смотрите, я – Ван! – заявила Люсетт, держа меж ножками темно-красное мыло и выставив вперед лоснящийся животик.
– Если будешь так делать, – строго сказала Ада, – в мальчишку превратишься! И будет совсем не до смеха.
Девчушка несмело принялась погружаться ягодичками в воду.
– Очень горячая, – произнесла она. – Прямо жутко горячая!
– Нормальная, – отрезала Ада, – опускайся и лежи. Вот твоя кукла.
– Полно, Ада, ради Бога, оставь ее, потом! – бормотал Ван.
– И запомни, – продолжала Ада, – даже думать не смей выбираться из такой чудной теплой ванночки, пока не прозвенит будильник, иначе умрешь, как Кролик сказал. Я приду намылить тебя мылом, только не смей меня звать, нам надо перебрать все белье и отобрать Вановы носовые платки.
Двое старших, запершись в Г-образной ванной комнате изнутри, теперь удалились в самую ее глубину, в отсек между комодом и старым заброшенным катком для белья, недоступный для голубовато-зеленого зеркального ока в конце стены; но едва они успели завершить в этом укромном, не слишком удобном местечке свои неистовые экзерсисы под ритмичный аккомпанемент подскакивавшей на полке дурацкой пустой склянки из-под лекарства, как Люсетт уж принялась издавать звучные крики из ванной, а служанка забарабанила в дверь: мадемуазель Ларивьер также понадобилась теплая вода.
На какие только ухищрения не приходилось пускаться.
Скажем, однажды, когда Люсетт была особенно несносна, из носа у нее текло, она то и дело хватала Вана за руку, нудила и не отставала ни на миг, так что отвязаться от нее было прямо-таки невозможно, Ван, призвав на помощь всю силу убеждения, обаяния и красноречия, сказал Люсетт заговорщицким тоном:
– Послушай, золотко, видишь коричневый томик? Это одно из самых моих бесценных сокровищ. У меня в школьном пиджаке есть для него даже специальный карман. Знаешь, сколько мне приходилось драться с противными мальчишками, желавшими его украсть? А в томике этом (благоговейно переворачивает страницы) заключено такое богатство, собрание самых чудесных и знаменитых стишков, созданных на английском языке. Вот, к примеру, это крохотное стихотворение: его сочинил, проливая слезы, сорок лет тому назад поэт-лауреат Роберт Браун, однажды отец на побережье близ Ниццы мне его показал – тот, уже старый джентльмен, стоял высоко над нами на краю утеса под кипарисом и смотрел вниз на бирюзовые вспененные волны прибоя; это зрелище мне не забыть никогда. Стихотворение называется «Питер и Маргарет». Так вот, даю тебе, скажем (с серьезным видом поворачивается к Аде, прикидывая), сорок минут («Да дай ты ей час, она даже „Миронтон-миронтэн“не способна выучить!») – отлично, даю тебе ровно час, чтобы ты выучила вот эти восемь строчек наизусть. Уж мы-то с тобой (переходит на шепот) сумеем доказать твоей злюке и задаваке сестрице, что глупышка Люсетточка тоже кое на что способна. И если (легонько проходясь губами по ее коротко стриженным волосам), если ты, солнышко мое, сможешь прочесть стишок без запинки, чем положишь Аду на обе лопатки, – только чур не путать «тут-там» или «так-как»! Старайся быть внимательной! – словом, если справишься, я подарю тебе эту драгоценную книжку насовсем. («Дай ей лучше то, где он подбирает перо и воочию видит самого Павлина, – буркнула Ада, – оно потруднее») – Нет-нет, мы с Люсетт уже выбрали вот эту маленькую балладу. А теперь иди-ка сюда (открывает дверь) и не выходи, пока я тебя не позову. Иначе не видать тебе награды, о чем ты будешь жалеть до конца своей жизни.
– Ах, Ван, какой ты милый! – проговорила Люсетт, медленно проходя в свою комнату и не сводя восторженных глаз с Ванова автографа, запечатленного на форзаце его порывистым росчерком, а также с его восхитительных рисунков тушью – черной астры, получившейся из кляксы, дорической колонны (скрывающей собой что-то куда как непристойное), нежного, лишенного листвы деревца (видного из окна классной комнаты), нескольких ребячьих профилей (Кот-Чешир, Бык-Зог, Румянчик и собственный профиль Вана, похожий на Адин).
Ван поспешил вслед за Адой на чердак. В тот момент он был чрезвычайно горд своей находчивостью. Через семнадцать лет с пророческим содроганием ему придется вспомнить этот эпизод, когда он станет читать последнюю записку Люсетт, посланную ею 2 июня 1901 года из Парижа ему в Кингстон, в которой она «просто так» сообщала:
24«Я многие годы хранила – должно быть, она и сейчас в детской в Ардисе – ту антологию, что ты когда-то мне подарил; а маленькое стихотворение, которое ты заставил меня выучить наизусть, и поныне содержится слово в слово в тайнике моей помутившейся памяти, где упаковщики топчут мои вещи, опрокидывают корзины и слышатся голоса: пора в путь, в путь. Отыщи его в стихах Брауна и вновь оцени способности восьмилетней девчушки, как оценили вы со счастливой Адой в тот далекий день, который где-то там позвякивает на полке пустой склянкой из-под лекарства. Теперь прочти вот это:
„Тут было поле, – бросил гид, —
То место было лесом,
Тут на колени опустился Пит,
Вон там была Принцесса“.
„Ну нет! – приезжий возразил,
Как взгляд безжизнен твой!
Луг сгинул, лес свое отжил,
Она же здесь, со мной!“»
Вана огорчало, что теперь Письмомания[149]149
Lettrocalamity – очередное словообразование Набокова, образованное из английских слов letter (письмо) и calamity (бедствие).
[Закрыть] (старая шутка Ванвителли!) была во всем мире запрещена, даже само название в семьях самой-самой высокой знати (в британском и бразильском понимании), к которой и Вины, и Дурмановы по рождению принадлежали, стало восприниматься как нечто непристойное, и образовалась уж замена усовершенствованными суррогатами, воплощенными исключительно в таких наиважнейших «предметах обихода», как телефон, автомобиль – что еще? – и еще ряде всяких новейших приспособлений, о которых только и мечтает простонародье, пялясь, разинув рот и дыша часто-часто, как гончая (шутка ли, такую длинную фразу вынести!), а магнитофоны, эти безделицы, любимые игрушки предков Вана и Ады (князь Земский поставил по магнитофону у кроватки каждой школьницы своего гарема), уже более не производятся, может, только в Татарии, где их тайно выпускают в новом виде – «minirechi» («спикоминареты»). Если бы бытующие правила приличия и хорошего тона позволили нашим эрудитам-любовникам, стукнув хорошенько, привести в движение таинственный механизм, который однажды разыскали на чердаке, они могли бы записать на пленку (а также через восемь десятков лет прослушать) арии в исполнении Джорджо Ванвителли, равно как и беседы Вана Вина со своей возлюбленной. К примеру, вот что они могли бы услышать сегодня – испытав и удовольствие, и смущение, и печаль, и удивление.
(Голос рассказчика: в один прекрасный летний день, вскоре после начала поры поцелуев в их чересчур раннем и во многом роковом романе, Ван с Адой направлялись в Ружейный павильон, alias[150]150
Он же, сиречь (фр.).
[Закрыть] тир, там они облюбовали на самом верхнем ярусе крохотную комнатку в восточном стиле, где за ныне пыльными стеклами шкафов некогда хранились, судя по темным очертаниями на выцветшем бархате, пистолеты и кинжалы, – уединение, полное прелести и грусти, не без примеси затхлости, с мягкой кушеточкой под окном и с чучелом прилугской совы на полке рядом с пустой бутылкой, оставленной уже усопшим старым садовником, с датой на полустертой этикетке «1842».)
– Только не греми оружием! – сказала Ада. – Люсетт за нами следит, когда-нибудь возьму и придушу ее.
Они шли через рощу мимо грота.
– Формально говоря, – рассуждала Ада, – мы с тобой двоюродные по материнской линии, а двоюродным нужно специальное разрешение для вступления в брак, они должны обещать, что первые пятеро из их потомства будут подвергнуты стерилизации. Но, кроме того, свекор моей матери – брат твоего деда. Ведь так?
– Да, все так! – с грустью отозвался Ван.
– Не достаточно дальнее родство, – задумчиво произнесла Ада, – или достаточное?
– Чем далее, тем лучше.
– Забавно… у меня как раз… в голове возникла эта фраза, только фиолетовыми буковками, а у тебя получилось оранжевыми…{51} буквально за секунду перед тем, как ты сказал… Сказал… сигнал… Так, сначала видишь дым вдали, а потом слышишь грохот пушки. С физической точки зрения, – продолжала Ада, – мы с тобой скорее близнецы, чем двоюродные, а близнецам, даже просто брату с сестрой, нельзя жениться, разумеется, нет, иначе им грозит тюрьма, а будут упорствовать, их «выхолостят».
– Если только, – заметил Ван, – специальным указом их не провозгласят двоюродными.
(Ван уже отпирал дверь – ту самую, зеленую, в которую они, каждый в своем сне, так часто колотили бесплотными кулаками.)
В другой раз во время велосипедной прогулки (с несколькими остановками) по лесным тропкам и проселочным дорогам – вскоре после той ночи, Когда Горел Амбар, но до того, как обнаружили на чердаке гербарий, увидев в нем подтверждение тому, что уж сами предчувствовали со смутным наслаждением и именно физически, без моральных угрызений, – Ван вскользь упомянул, что родился в Швейцарии и в детстве дважды бывал за границей. Ада сказала, что была один раз. Лето в основном проводит в Ардисе; зиму – в их городском доме в Калуге – в двух верхних этажах чертога (палаццо) Земских.
В 1880 году Ван в десятилетнем возрасте отправился в путешествие по солнечным курортам Луизианы и Невады на серебристых поездах, оснащенных душем, в сопровождении отца, отцовой красавицы секретарши, восемнадцатилетней секретаршиной сестрицы, девицы в белых перчатках (частично исполнявшей роль гувернантки-англичанки, а также молочницы), и еще ангельски-целомудренного существа, учителя русской словесности – Андрея Андреевича Аксакова («А.А.А.»). Вспоминалось, как А.А.А. втолковывал негритенку, с которым Ван успел сцепиться, что в жилах Пушкина и Дюма текла африканская кровь, в ответ на что негритенок показал А.А.А. язык, и эту новую для себя проказу Ван не преминул воспроизвести, за что был награжден оплеухой младшей мисс Форчун, сказавшей при этом: «Потрудитесь, сэр, спрятать и больше не высовывать!» Еще Вану вспомнилось, как при нем один подпоясанный кушаком голландец в вестибюле отеля сказал приятелю, будто Ванов отец, который проходил мимо, насвистывая один из трех памятных ему мотивов, известный «картошник». (Картошку копает, что ли? Откуда же у него лопата? Ах нет, «картежник».)
До ученья мальчика в интернате, если им не случалось отправиться за границу, прелестный, во флорентийском стиле, дом отца меж двух незастроенных участков (Манхэттен, Парк-Лейн, 5) становился зимней обителью Вана (вскоре два стража-гиганта встали по обеим сторонам – из тех, кому дом с места стащить ничего не стоит). Летние месяцы, проводимые в поместье «Радугадуга», «еще одном Ардисе», были значительно холодней и скучней, чем проведенные в этом, в Адином Ардисе. Однажды как-то Ван пробыл здесь и зиму и лето; то было, должно быть, в 1878 году.
Конечно, конечно, ведь именно тогда, вспоминает Ада, она впервые увидала Вана. В маленькой белой матроске и синей матросской шапочке (Un régulier[151]151
Сущий, чистый (фр.).
[Закрыть] ангелочек, прокомментировал Ван на характерном для Радуги жаргоне). Ему тогда было восемь, ей было шесть. Дядюшка Дэн неожиданно изъявил желание наведаться в старое поместье. В самый последний момент Марина заявила, что также поедет, и, невзирая на все протесты Дэна, подхватила маленькую Адочку – хоп-ла! – вместе с ее обручем к себе в calèche. Скорее всего, рассуждала Ада, они сели на поезд в Ладоге до Радуги, потому что ей вспоминалось, как начальник станции со свистком на шее шел по платформе мимо замерших экипажей местных жителей и с клацаньем захлопывал одну за другой двери всех вагонов, по шесть в каждом, а каждый вагон состоял из сцепленных вместе карет тыквенного образца и об одном оконце. Ван назвал это «башней во мгле» (в духе ее любимого образа), а затем, когда поезд тронулся, кондуктор всходил на подножку каждого вагона уже тронувшегося поезда, и снова открывались все двери и продавались, компостировались, собирались билеты, и мусолился палец, пересчитывая сдачу, работка адова, зато – еще одна «розово-лиловая башня». Нанимали они автодроги до Радугидуги? Дотуда миль десять, наугад сказала Ада. Десять верст, поправил Ван. Ада стерпела. Он был не в доме, вспоминал Ван, на прогулке среди мрачного ельника со своим наставником Аксаковым и Багровым-внуком, соседским мальчишкой, которого поддразнивал, щипал, над которым до невозможности потешался, – милым и тихим малолеткой, имевшим тихую, похоже, патологическую страсть к зверской расправе над ночными бабочками, кротами и иными пушистыми существами. Однако когда семейство заявилось, стало совершенно ясно: дам Демон никак не ждал. Он восседал на террасе, попивая златодар (подслащенный виски) в обществе, по его утверждению, удочеренной им, прелестной ирландской дикой розочки, в ком Марина тотчас же узнала бесстыжую судомойку, краткое время служившую в Ардис-Холле, а затем похищенную каким-то неизвестным джентльменом – теперь уж ясней ясного каким. Подражая своему игривому кузену, в ту пору дядюшка Дэн пристрастился к моноклю, каковой и вдел в глаз, разглядывая эту Розочку, которой, не исключено, и он был обещан (тут Ван прервал свою собеседницу, посоветовав ей последить за выражениями). Вышла не встреча, а сущий кошмар. Сиротка лениво сняла жемчужные серьги, чтоб предъявить Марине. Из будуара приплелся колченогий дед Багров, спросонья приняв Марину за grand cocotte[152]152
Дорогую кокотку (фр.).
[Закрыть], что наша разъяренная леди поняла уже после, когда сумела наконец добраться до бедняги Дэна. Не оставшись на ночь, Марина гордо удалилась, призвав с собой Аду, которая, изначально получив указание «поиграть в саду», стянутой у Розы помадой под собственное бормотание метила кроваво-красными цифрами белые стволы рядком стоящих берез, вероятно, в преддверии какой-то игры, какой не помнит – вот жалость, огорчился Ван, – и тут мамаша ее подхватила и увезла на том же такси прямехонько в Ардис, оставив Дэна – наедине с его мороками и пороками, вставил Ван, – и прибыв домой к рассвету. И все же, добавила Ада, перед тем как ее умчали прочь, отобрав пишущий инструмент (помаду Марина зашвырнула подальше, к чертям собачьим (to hell's hounds) – выражение почему-то напомнило Аде Розиного терьера, все пытавшего пристроиться к Дэновой ноге), ей было уготовано судьбой запечатлеть беглым взглядом чарующий образ мальчика Вана, который вместе с еще одним хорошеньким мальчиком и белокуробородым Аксаковым в белой толстовке шел в сторону дома, после чего она, да-да, она и думать забыла про свой обруч, – хотя нет, он остался в такси. Что же касается Вана, то у него никаких воспоминаний как от того визита, так и о том лете не осталось, ведь все-таки жизнь отца всегда походила на вечно цветущий сад, и самого Вана не единожды поглаживали ласковые и без перчаток руки, а это Аде знать было неинтересно.
Ну а теперь не вспомнить ли 1881 год, когда девочек, одной восемь-девять, а другой пять, возили на Ривьеру, в Швейцарию, к озерам Италии вместе с приятелем Марины, некой театральной знаменитостью по имени Гран Д. Дюмон («Д» к тому же намекало на девичью фамилию его матери – Дюк, des hobereaux irlandais, quoi[153]153
Из ирландских дворянчиков, почему бы нет? (фр.)
[Закрыть]), благоразумно предпочитая то «Средиземноморский Экспресс», то «Симплонский», то «Восточный», а то и любой train de luxe[154]154
Дорогой экспресс (фр.).
[Закрыть] подхватывал трех представительниц семейства Винов вместе с гувернанткой-англичанкой, русской няней и двумя горничными, в то время как недоразведенный Дэн отправлялся куда-то в экваториальную Африку фотографировать тигров (которых, на его удивление, там не оказалось), а также иных кровожадных и диких животных, науськанных пересекать дорогу перед самым носом у автомобилиста, а также пышнотелых африканок где-то в гостеприимном приюте для туристов средь дебрей Мозамбика. Когда сестры играли в «сверку дорожных впечатлений», Ада, конечно же, куда лучше Люсетт припоминала и маршруты, и ландшафты, и моды, и крытые галереи со всевозможными магазинами, и красивого загорелого мужчину с черными усами, что все пялился на нее из своего угла в ресторане Манхэттен-Палас в Женеве; однако Люсетт, хоть была и много моложе, запоминала кучу всякой ерунды, какие-то «башенки», какие-то «бочоночки», бирюльки прошлого. Она, cette Lucette[155]155
Эта Люсетт (фр.).
[Закрыть], походила на маленькую героиню «Ah, cette Line!»[156]156
«Ох уж эта Лина!» (фр.)
[Закрыть] (одного популярного романа), «эдакой окрошки из сметливости, глупости, наивности и лукавства». Между прочим, Люсетт созналась, Ада вынудила ее сознаться, все было, как Ван и подозревал, а именно наоборот, – когда они вернулись к оставленной в бедственном положении крошке, та как раз изо всех сил трудилась, чтобы не высвободиться, а снова привязаться, потому как, вырвавшись, подглядывала за ними сквозь кусты.
– О Господи! – воскликнул Ван. – Вот почему она тогда так держала мыло!
Ах, да подумаешь, какое это имеет значение, пусть только, говорила Ада, бедняжке в Адином возрасте выпадет такое же счастье, любимый, любимый, любимый, любимый! Ван надеялся, что оставленные в кустах велосипеды сверканием металла сквозь листву не привлекут внимания никого из проезжавших по лесной дороге.
Потом они все пытались определить, сходились ли как-то в тот год в Европе их пути, а может, чуть-чуть шли параллельно и близко друг от друга. Весною 1881 года одиннадцатилетний Ван провел пару месяцев со своим учителем русской словесности и камердинером-англичанином на вилле своей бабушки близ Ниццы, в то время как Демон проводил время куда как успешнее на Кубе, чем Дэн в Мокубе. В июне Вана повезли во Флоренцию, в Рим и на Капри, где на короткое время появился его отец. Они расстались снова, Демон отплыл обратно в Америку, а Ван с учителем отправился сперва в Гардоне, на озеро Гарда, где Аксаков с благоговением показывал ему на мраморных плитах отпечатки ног Гете и д'Аннунцио{52}, а затем осенью недолгое время они прожили в гостинице в горах над озером Леман{53} (где некогда бродили Карамзин и граф Толстой). Подозревала ли Марина, что Ван в 1881 году находился примерно в тех же краях, что и она? Пожалуй, нет. Обе девочки подхватили в Канне скарлатину, Марина же со своим Грандиком была тогда в Испании. После тщательного выстраивания воспоминаний Ван с Адой пришли к выводу: ничего невероятного не могло быть в том, если бы однажды на одной из петляющих дорог в окрестностях Ривьеры они вдруг проехали мимо друг друга в наемных экипажах с откидным верхом, зеленого цвета и зеленой упряжью, как запомнилось им обоим; или, может, оказались в двух разных поездах, возможно, двигавшихся в одном направлении – и девочка, сидевшая у окна в спальном вагоне, скользила взглядом по коричневому спальному вагону шедшего рядом поезда, который постепенно отклонялся в сторону мерцающей бескрайности моря, видного из окна мальчику по другую сторону железнодорожных путей. Для романтической яви вероятность была ничтожно мала, и не внушала особой уверенности мысль о том, что они могли пройти или проехать мимо друг друга на набережной какого-нибудь швейцарского городка. Но поскольку Ван непроизвольно высвечивал лучом устремленной назад мысли эту мглу прошлого, в котором узкие, с зеркальным отражением, тропы не только ведут в разные стороны, но проходят и на разных уровнях (подобно тому, как влекомая мулом повозка проезжает под аркой виадука, по которому проносятся авто), он чувствовал, что прикасается, пока еще неявно и праздно, к знаниям, которым впоследствии суждено с одержимостью притягивать его в зрелые годы, – к проблемам пространства и времени, пространства в противовес времени, пространства, спутанного временем, пространства как времени, времени как пространства – и пространства, отчуждающегося от времени в завершающей трагической победе человеческой мысли: я умираю, следовательно, я существую.{54}
– Но ведь это, – воскликнула Ада, – существует на самом деле, это и есть реальность, чистейший факт – этот лес, этот мох, твоя рука, божья коровка у меня на ноге, этого у нас никогда не отнять, ведь так? (отнимут, отняли). Ведь все же сошлось воедино, вот здесь, как бы ни разветвлялись пути, прячась друг от дружки: они все равно сошлись здесь!
– Теперь надо отыскать наши велосипеды, – сказал Ван, – мы заплутали «в другой части леса».
– Ну, пожалуйста, не будем пока возвращаться! – взмолилась Ада. – Побудем еще!
– Но должен же я определить время и наше местонахождение! – заметил Ван. – Хотя бы просто так, из умозрительных соображений.
День клонился к вечеру; объятое мраком небо сохраняло лишь узкой полоской на западе сияющий отблеск, след догорающего солнца; всем нам доводилось встречать неизвестного прохожего, спешащего через улицу, не успев погасить улыбки, вспыхнувшей давеча при виде доброго знакомого, – и вмиг она меркнет под взглядом встречного, не вникшего в суть и принявшего улыбку за оскал психопата. Измыслив подобную метафору, Ван с Адой пришли к решению, что действительно пора домой. Когда проезжали через Гамлет, вид русского трактира вызвал у них такой прилив аппетита, что они, соскочив с велосипедов, нагрянули в маленькую полутемную таверну. Кучер звучно прихлебывал чай из блюдца, придерживая его громадной ручищей, – не хватало только, как в старых романах, связки баранок. В этой пропитанной парами забегаловке больше и не было никого, только женщина в платке, pleading with (уговаривающая) болтавшего ногой парня в красной рубахе доесть уху. Оказавшись трактирщицей, она поднялась, «вытирая руки о передник», и принесла Аде (которую сразу признала) с Ваном (в ком заподозрила, и не без оснований, «молодого человека» юной помещицы) маленьких «гамбургеров» на русский манер, именуемых биточки. Уплели по пол-дюжине каждый – после чего извлекли из-под жасминовых зарослей свои велосипеды и покатили дальше. Пришлось включить карбидные фары. Перед тем как окунуться во тьму Ардис-парка, сделали еще одну последнюю остановку.
По некоторому странному поэтическому совпадению они застали Марину с мадемуазель Ларивьер пьющими чай на застекленной, в русском стиле, веранде, где накрывали редко. Наша романистка, уже вполне оправившаяся после недуга, однако все еще пребывавшая в цветистом неглиже, только что закончила читать вслух первый удобоваримый вариант (который завтра предстояло допечатать на машинке) своего нового рассказа потягивающей токай Марине, которая пребывала в le vin triste[157]157
Хмельной печали (фр.).
[Закрыть] и была глубоко подавлена самоубийством джентльмена «аи сои rouge et puissant de veuf encore plein de sève»[158]158
Вдовца, с мощной, красной шеей, еще в самом соку (фр.).
[Закрыть], который, напуганный, так сказать, страхом своей жертвы, слишком сильно сдавил шейку девочки, изнасилованной им в порыве «gloutonnerie impardonnable»[159]159
Непозволительного сластолюбия (фр.).
[Закрыть].
Выпив стакан молока, Ван внезапно ощутил такой прилив сладкой истомы, наполнившей все члены, что решил немедля отправиться спать.
– Tant pis[160]160
Скверно (фр.).
[Закрыть], – проговорила Ада, жадной рукой потянувшись за кексом (по-английски fruit cake). И полюбопытствовала: – В гамак?
Едва стоявший на ногах Ван покачал головой и, поцеловав скорбно протянутую Мариной руку, удалился.
– Tant pis, – повторила Ада и в своей неукротимой ненасытности принялась густо мазать маслом увесистый кусок кекса – поверх шершавой, позолоченной желтком поверхности, инкрустированной изюмом, дягилем, вишневыми цукатами, цедрой.
Мадемуазель Ларивьер, с содроганием сердца и с отвращением следившая за действиями Ады, заметила:
– Je rêve. Il n'est pas possible qu'on mette du beurre par-dessus tout cette pâte britannique, masse indigeste et immonde![161]161
Поразительно! Как можно мазать маслом такой громадный кусок трудноусваемого, кошмарного английского кекса! (фр.)
[Закрыть]
– Et ce n'est que la primière tranche![162]162
И это уже не первый! (фр.)
[Закрыть] – заявила Ада.
– Не хочешь ли посыпать корицей свою lait caillé[163]163
Простоквашу (фр.).
[Закрыть]? – спросила Марина. – Знаете, Бэлль (обращаясь к мадемуазель Ларивьер), – она называла это «попесочить снежок», когда была малюткой.
– Малюткой она вовсе не была! – патетически возразила Бэлль. – Еще ходить не умела, а уж готова была сломать хребет своему пони!
– Интересно, – сказала Марина, – сколько миль вы отмахали, что наш атлет до такой степени сдох?
– Семь всего лишь, – ответила Ада, улыбчиво жуя.