355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусев » Дни » Текст книги (страница 3)
Дни
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Дни"


Автор книги: Владимир Гусев


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

И тут я бегу навстречу – бегу нерасчетливо и гораздо раньше, чем он мог ожидать. Хорошие вратари не бегают на таком расстоянии к одинокому форварду: спокойный удар мимо ног или даже – хуже того – о позор! – финт, обвод – и ваших нету. Но я знаю, что делаю, и я прав. Он растерян, не ожидал: он знает, я опытный, «злой» вратарь и я не позволю глупостей. Но тут нужна именно глупость, и я делаю ее; он же теряет секунды – и вот наказан: когда он наконец собирается бить, я как раз падаю на бок перед мячом, и мяч попадает мне в грудь… вот он, мяч. Без обмана.

…Футбол не терпит обмана. В нем невозможен обман…

…Стальные гантели…

Мы знаем двое – лишь я и он, – что́ он делает.

В этот кратчайший миг судья не видит – товарищи далеко, – а мяч уже вот он, и только он, только он это видит, что мяч уже вот он – прижат к груди.

В тот же миг он пинает меня, лежащего, чуть под грудь, и пинает еще… вот он, мяч. Он уже прижат. Но всем, видимо, кажется, что он бьет – или хочет ударить – еще по мячу, не по мне. В крайнем случае примут за нерасчетливую, злую ошибку. Лишь я и он знаем, что бьет он – по мне.

И я счастлив – товарищи не узнали и не узнают. Они не узнают правды, но все же футбол – да, футбол без обмана. И кубок наш – невозможное совершилось.

И все это вздор – и ребята, и кубок… Главное – радость… радость и свет и сиянье в душе.

И больше уж я не помню…

1969

ЭКСКУРСИЯ

Саша, да не тот.

По скрипучей узкой деревянной лестнице (здание музея – в старом особняке городского головы) Саша спускается, держа путь в бухгалтерию. Успеет до экскурсии… Он высок и худ, почти не сутул, белые волосы на висках и темени мило растут вперед, пенсне с матовым ободочком; он в не новом, но и не затрепанном сером костюме, пиджак расстегнут… Осторожно минуя некоторые рассохшиеся и проваленные ступеньки, он имеет отчасти замкнуто-неприступный и глубокомысленный вид. Думает он о том, как он сейчас будет вести себя с бухгалтершей Зиной, «профсоюзным боссом».

Саша в душе не любит Зину и опасается ее. Зина – толстая и рыхлая девица двадцати восьми лет, презирающая всех на свете мужчин уже и за то, что никто не женился на ней, «хотя ухаживали многие». Зина вообще-то даже и не дурна, но слишком мясиста, нахальна, криклива; она так и не понимает, что «мущщины» (она эдак и произносит это слово – со вкусно-тревожным шипением) не любят ее вот именно за все это. Саша представляет ее серые глазки на румяном, чуть синевато-оплывшем и немного рябоватом лице, ее подкрашенные в желтое довольно пышные волосы, подобранные в чулок, всю ее фигуру, крепко и грузно занявшую стул, – и ему становится еще более неохота идти в бухгалтерию, выяснять отношения с Зиной, выслушивать ее вульгарные насмешечки, грубости. Зина не любит Сашу, считает его, как и всех музейных работников-мужчин, размазней, «не настоящим мущщиной», «интеллигентиком несчастным», хотя и не лишенным при этом осмотрительности и житейско-практической смекалки: «Этот не зарвется, лишнее не сболтнет…» Зина всем говорит об этом, да и ему, Саше, говорит в глаза почти то же самое, и это почему-то особенно неприятно. Пусть бы уж лучше за глаза, черт с ней. Впрочем, неприятно ли? Пусть себе… черт с ней, со старой девой, пусть бесится. Авось найдет кого… успокоится… но снова к ней идти, лишний раз ее видеть… ну, да ладно.

Подходя к двери с табличкой «Бухгалтерия», Саша заранее испытывает досаду и раздражение против Зины, против того нарочито-демонстративно-пренебрежительного взгляда, которым она сейчас его смерит, против тех небрежно-вульгарных слов, которые она скажет.

И соответственно с этим, взявшись за медную ручку и открыв дверь, переступив порог, – шесть или восемь столов в два ряда, склоненные головы, вороха скрепленных бумаг, – Саша появляется в бухгалтерии именно тем человеком, каким он и предстает в воображении Зины. Он, несмотря на свой довольно внушительный рост и статную фигуру, слегка ссутуливается, суживается в плечах и, стараясь в своих шерстяных ботинках ступать еще плавнее и мягче, чем это и так возможно в них, с внешне независимым, а по сути неуверенным видом и сознавая это, сунув одну руку в карман расстегнутого пиджака, а другую бессмысленно, как официант, согнув перед собой в локте, чуть-чуть краснея и вытянув розовую шею с жалкими белыми волосами над нею и еще выше, – идет к Зининому столу: он, как назло, четвертый или третий от входа, несколько секунд надо идти под молчаливыми взорами всей женской компании, и прежде всего самой этой толстой, рыхлой Зины.

– Зина, – подходя к столу и стоя, как школьник перед учителем, хотя внешне и стараясь хранить независимый вид, говорит Саша браво, а на деле нелепо и сам сознает это – «но черт с ним», – прищелкнув пальцами, – я хочу просить вас подождать с путевками. Я отвечу через три дня.

То, что он говорит, «подождать», то да се, как назло и как это всегда бывает у него с Зиной, в высшей степени отвечает ее представлению о нем. Туда, сюда – ничего мужского, никакой твердости… Но Зина смотрит на него с улыбкой и говорит, плавно растягивая свои толстые губы и как бы распуская, весело размягчая некие блестки в своих серо-зеленых глазках:

– Хорошо, Сашенька, я подожду. Это и правда не очень к спеху. Вы особенно не тяните, – становится Зина чуть строже, но сразу видно – только для приличия, для блезиру, – но все же я могу подождать. Но не больше трех дней.

Она мягко и валко сидит за своим столом, с пером в руках, над реестрами и колонками и, подняв расслабленное улыбкой круглое, полное лицо, смотрит на Сашу этими чуть суженными серо-зелеными глазами. Саша невольно тоже чуть улыбается ей и, чувствуя облегчение, связанное не только с самим ее согласием, а и с чем-то иным, не спеша и с достоинством, а по сути обрадованно говорит:

– Спасибо. Не затяну. Ну, я пошел. А то скоро экскурсия.

Но он еще чего-то медлит, хотя и правда надо идти. Зина смотрит уже чуть вопросительно.

– Ишь как позвонил Алешечка-то, она и с нашим-то с Сашей добрая стала, – нарочито-народным и разухабистым тоном подает голос Мария Степановна из-за Сашиного плеча. Женщины слегка хихикают. – Каждый день бы он тебе звонил, как бы все довольны были.

Саша с улыбкой оглядывается на нее. Мария Степановна – из тех особ, неизбежных в женской компании, чье амплуа состоит в резании в глаза правды-матки: «Пусть я и груба, и нетактична, а я старая и скажу…» О ней и говорят: «Мария Степановна режет начистоту, на нее нельзя обижаться». И Зина не обижается. Напротив, она довольна: теперь-то уж вся бухгалтерия и этот Саша слышат, что ей звонил красивый Алешка. Пусть знают. Зина с улыбкой смотрит то на широкую, толстую, с прямым пробором, в бордовом платье Марию Степановну, то на замешкавшегося Сашу.

Саша понимает весь этот механизм… И все же, идя по коридору, он уже не испытывает прежнего раздражения против Зины. Умом он сознает, что она глупа, вредна и взбалмошна и сегодняшнее ее настроение – лишь одно из ее настроений, один из ее капризов, – и все же где-то глубже, чем в уме, где-то в более важном месте Саша, кажется, испытывает к Зине некое теплое чувство. Или нет? Просто ушло раздражение? Да нет, что-то есть – какая-то теплота, которая постепенно остывает. Саша не думает обо всем этом: просто, есть в нем такое ощущение.

«Так как же? Как же быть с отпуском? Дать согласие Николаю, Белое море… или путевка?» – думает он. Идя по коридору, он целиком поглощен этой мыслью, этими сомнениями… И вдруг его окликают:

– Саша, вас просил сегодня зайти Ростислав Ипполитович.

– Хорошо, Людмила Владимировна.

Это Крылова – старший научный сотрудник, в отличие от Саши – младшего. Она высока, тонка, с узким лицом и жиденькими волосами, неизвестно зачем заплетаемыми в косички, обматываемые вокруг головы. Она в длинной и будто пустой небесно-голубой кофте, которая еще портит ее и без того нелеповатую, длинную фигуру. «Что там еще? – думает Саша, вежливо глядя на Людмилу Владимировну и становясь в душе тем заносчивым, зазнаистым человеком, которым она его считает, и опасаясь отчасти, как бы она не заметила этого. – Вот еще». Саша вроде и не боится директора, но все же при известии о том, что его вызывают, всегда испытывает в душе некий – хотя и мелкий, несильный – невольный холодок.

– Сейчас или позже?

– Как хотите. Но лучше сейчас; у вас экскурсия, вы помните? – кратко и четко говорит Людмила Владимировна и громко долбит каблуками дальше по темному и тесному коридору.

Саша поднимается на второй этаж и без стука приоткрывает мягкую дверь к директору:

– Можно, Ростислав Ипполитович?

– Можно.

Саша почти физически чувствует, как, переступив порог, он тотчас же стал тем задиристым и ершистым – «молодежь, молодежь…», – на словах вечно готовым нервничать, горячиться, но на деле работоспособным, толковым – «головастым» – и даже и безобидным человеком, которым считает, которым воспринимает его Ростислав Ипполитович. Он угрюмо и коротко сказал «здрасте» и, держа руку в кармане пиджака, но уже не чувствуя другую, свободную руку лишней и даже не думая о ней, вежливо и молча остановился перед директором, пока тот что-то писал: мол, чего прерывать, не я же тебя, а ты меня вызвал. Сам все знаешь, так чего же тратить слова.

Директор на секунду поднял лицо – старческое, красное, с неровной, бугристой кожей, с продольными седыми усиками – и, старчески приоткрыв рот еще прежде, чем сказал свою фразу, – произнес, кивнув:

– Садитесь, садитесь, Александр Васильич.

Тон у директора староинтеллигентский и еле заметно извиняющийся: мол, я понимаю, что ты голова и горяч, но ладно уж, вот – заставляю ждать.

– Ничего, я люблю стоять, – прохладно и несколько отчужденно ответствовал Саша: мол, кто тебя знает, зачем ты вызвал, – может, ругать? Я, пожалуй, готов. За все готов отвечать – я-то знаю, у меня все в порядке. Но к чему же вежливость? Вызов так вызов. В то же время в душе у него все же есть и тот холодок, что явился еще в коридоре.

И директор, подняв лицо, все это почувствовал. Он почувствовал и то, что Саша спокойно и независимо готов ко всему – молодец хлопец, – и то, что в душе Саша все же держит уважение и некоторый страх перед ним, директором. И все это понравилось Ростиславу Ипполитовичу. Старческий его взгляд смягчился, почти увлажнился. Саша продолжал с отчужденным, независимым видом стоять перед столом. Он непроизвольно ощущал, что директору нравятся и его независимость, и его скрытое уважение, тактичная дистанция по отношению к начальству, и почти невольно для самого себя все больше входил в ритм того и другого, все больше выпячивал это в своей позе, манере, хотя и стоял, казалось бы, неподвижно.

– Садитесь, садитесь, Александр Васильевич, – сказал еще раз Ростислав Ипполитович, слегка привставая и махая тылом ладони на стул с этой стороны стола, – как бы чуть отбрасывая его, этот стул. – Садитесь, прошу вас.

Саша молча и с независимым видом сел, заложив ногу за ногу, – обнажились короткие черные носки, туго подхватывающие голую щиколотку, – поставил локоть на стол, кулаком изящно подпер розовую щеку. Он так же молча продолжал смотреть на директора: ну же, говори, мол. Мы с тобой деловые люди, я тебе подчиняюсь, но в чем-то и от души симпатизирую, уважаю. Но говори, ты же начальник. Директор чуть-чуть засуетился, как часто бывает с человеком, который должен что-то объяснить хладнокровному и твердо-спокойному собеседнику.

– Видите, дорогой Александр Васильевич, зачем я вас позвал, – начал директор, явно стараясь объяснить поскорее, чтобы Саша не думал, будто начальство чем-то недовольно. – Нам надо бы устроить специальную экспозицию на трудовую тему. На рабочую тему, – поправился Ростислав Ипполитович, чувствуя себя во всех этих терминах не очень уверенно. – У нас, как вы знаете, организован специальный цикл лекций для рабочих и… сотрудников (он не сразу подобрал это слово: кто же, кроме рабочих, там должен быть на заводе? Ну, Ростислав… в своем) завода имени Орджоникидзе, над которым у нас шефство, и несколько лекций должны быть специально посвящены трудовой… теме. Для этого должна быть экспозиция.

Ростислав говорил высоким хриплым старческим голосом.

Давний просветитель, он, ощущалось, с одной стороны, искренне верил в необходимость и полезность для народа мероприятия, о котором говорил, а с другой – старый провинциальный искусствовед старой же закалки – в душе подозревал, что что-то здесь не так. Саша не то что подумал, а, скорее, нутром почувствовал все это; и в своем поведении и разговоре невольно учитывал все это. На последней фразе Ростислава он сделал нервическое движение стоящей на столе рукой, плечом и лицом: мол, при чем здесь я-то? Опять я должен разное… это…

– Нет, вы подождите, не горячитесь, Александр Васильевич, – тотчас же, протестующе приподняв ладонь с растопыренными пальцами, обращенную к Саше, заспешил Ростислав Ипполитович. У Саши и верно сейчас был вид хорошо вышколенного и твердого человека, сдерживающего нервическое раздражение с помощью воли и скрытых запасов хладнокровия. – Я понимаю, вам не очень хочется. Но поймите и меня. Поймите. Людмила Владимировна не возьмется, у нее это не получится, она сугубый академист. Да и трудно с ней разговаривать: характер такой… Из молодых же сотрудников лучше вас не сделает никто. Вы сумеете сделать и то, что надо, с идейно-тематической точки зрения – и в то же время не вульгарно, не прямолинейно… со вкусом. Я вам помогу отобрать, – спешил директор, не давая Саше привести обратную аргументацию. – Из девятого зала не берите, там, как вы знаете, сороковые – конец тридцатых, но из восьмого – двадцатые, тридцатые – можно отобрать много по-настоящему интересного. Ну, так что вы хотите сказать? – наконец спросил он, слегка шамкая, подмаргивая склеротически-старческим веком и автоматически берясь двумя пальцами за седые усики. – Пожалуйста.

– Ростислав Ипполитович, – начал Саша, еще больше розовея нежным лицом и время от времени как бы слегка в смущении – неохота доставлять старику неприятность! – поглядывая на ноготь своего указательного пальца. – Я не понимаю, почему я вечно должен заниматься такими делами. В конце концов, и всем прочим тоже надо учиться, а так что ж. – Он сказал «всем прочим» не обидно – старик просветитель не любил «неуважения к коллективу», и Саша непроизвольно это учел – а мягко, как бы на проходе и спокойно, так, что это прозвучало как само собой. – Кроме того, вы знаете мою позицию по поводу всех подобных дел.

Саша говорил твердо и, несмотря на то что поглядывал и на палец, время от времени пристально и сверляще смотрел и в глаза директора. Тот сидел, слегка театрально и старомодно подперев голову у виска растопыренными и чуть прогнутыми пальцами, и глядел на Сашу словно б задумчиво, но со скрытой легкой растроганностью и одобрением: вот, мол, молодежь. Вот молодежь. Твердость, уверенность. Ум. А говорят, молодежь не та. А ершистость – это пройдет. Да раболепие и не к чему… человек – это звучит гордо. Саша нутром чувствует все эти мысли директора.

– Тех же рабочих пора как следует приучать к настоящему искусству и к настоящему его пониманию, а не долбить им о «трудовой теме» (он выделил это легко-ироническим тоном). Не мне вам объяснять, что дело не в темах.

– Нет, вы не правы, – неожиданно бросив голову и ткнув пальцем в направлении Саши, живо возразил директор. – Дело и в темах тоже. Вы вот, молодежь, горячитесь и готовы с водой выплеснуть ребенка. Я говорю не о вас – я уважаю ваше мнение, и потом, в вас все это еще перебродит… перебродит – но многие готовы все, все ниспровергнуть. – Мысль старика было устремилась в привычные для нее русла; но все же удержалась в прежде заданном потоке. – Я понимаю вашу горячность. Вам дорого настоящее искусство; мне оно тоже дорого. Но все же дело и в темах, молодой человек. Не пренебрегайте жизненным материалом, не отрывайтесь от земли.

– Да все я понимаю, Ростислав Ипполитович, – горячился Саша, в то же время неизменно чувствуя, что старику его горячность нравится, нравится, хотя внешне и сердит. – Но нельзя же эти бесконечные выставки, экспозиции…

– Я знаю, что вы понимаете, – кивая, отвечал Ростислав Ипполитович. – Потому и говорю я – с вами, а не с кем-нибудь другим. Мне ваша позиция, ваши принципы понятны, и все же прошу я вас, а не кого-то другого… У вас экскурсия?.. Но минутку…

Наконец Саша согласился, и они расстались, довольные друг другом. Вернее, особого довольства Саша не ощущал: у него просто было чувство, что и еще одно дело, и еще один разговор проведен именно так, как надо, как полагается. У него была удовлетворенность сделанного. Что же касается самого спора и чувств при этом, то, закрыв за собой мягкую дверь, Саша почти физически ощутил, как и в душе, и в уме у него вместе с этой дверью словно бы раз – и одним ударом захлопнулась какая-то крышка. Был разговор, был шум, раз – и нет. «Так как же с отпуском?.. Белое море… только и слова, что Белое… тайга или Грузия? Может, лучше тайга…»

Идя к своему кабинету, Саша еще раз встретил Людмилу Владимировну.

Она неожиданно остановилась перед ним, резко развернувшись, как всегда делала, к собеседнику всем своим неизящным корпусом, и сказала, глядя лишь чуть-чуть снизу вверх – так она была высока:

– Саша, между прочим, сегодня утром вы не поздоровались. Я понимаю, это просто от рассеянности… но все же: хочу сказать.

Перед Людмилой Владимировной стоял тот самый внешне вежливый, а по сути самовлюбленный, самонадеянный, зазнаистый Саша, каким она и считала, и всегда знала этого молодого человека. Он порозовел и улыбнулся настолько сдержанно, что ирония была лишь еле-еле заметна. Губы не просто улыбнулись, а и слегка скривились на одну сторону и в угол – вот и все.

– Неужели? – Он помолчал, глядя на нее и лишь еле-еле, слегка улыбаясь. – Простите, Людмила Владимировна. Я и п-правда ненарочно. – Он запнулся на слове «правда» от вдруг совершенно отчетливо мелькнувшего у него мгновенного сознания, что все, все, что бы он ни сказал, каждое его слово, будет истолковано ею не в его пользу. И тут безнадежны всякие «правда». И он и действительно вновь вдруг с особой силой почувствовал, что та правда, которую он сейчас ей сказал, – по сути, по главному смыслу – неправда, поскольку она вот стоит и смотрит на него неверящими, осуждающими, строгими круглыми глазами старой моралистки и… «видит его насквозь». Саша покраснел и запереминался перед ней еще больше; и улыбнулся улыбкой, которая выглядела и была еще кривей и ироничней первой.

Людмила Владимировна с достоинством помолчала, как бы давая ему время насладиться своей лживой заносчивостью.

– Я тоже уверена, что это ненарочно, – сказала она, лишь тоном давая оценку истинности этого утверждения. – Но все-таки вы уж больше не забывайте. Я старая педантка, я люблю формальности. Вы уж меня извините. Вы, конечно, человек сугубо иронический, но каждому свое.

– Да нет, Людмила Владимировна, ну зачем…

– Ну, ладно, ладно. Не страдайте. И главное, не улыбайтесь. Я уж знаю, что я неумна, отходящее поколение, так зачем же еще и улыбаться над старухой?

– Ну, зачем же уж старуха…

– И на том спасибо. Расщедрились на комплимент – как это вы? В душе, наверно, вы только себе-то и говорите комплименты.

– Да нет, не только себе.

– О боже! Как это сказано! Какой сарказм! Так и видно, что… Ну ладно, хороши мы. Стоим, ругаемся в коридоре. Вас ждет экскурсия.

В зал, где собираются группы для начала осмотра, Саша, наискось вверх держа длинную указку, входит с тем видом неуловимого превосходства над всеми праздно толпящимися вокруг, который присущ почти всем экскурсоводам: он делает дело, он знает, они же… должны слушать. Саша почти прям в спине – только слегка, по своей привычке, съежил плечи – и свободен, легок в движениях, он идет по паркету в своих мягких ботинках плавным, легким, округлым шагом. Пенсне поблескивает, глаз за ним не видно; лицо розовое, строгое, на нем особая экскурсоводская непроницаемость.

– Здравствуйте, товарищи, – четко, негромко и просто говорит Саша и останавливается, чуть перемявшись с ноги на ногу – оттенок волнения, много людей – и держа указку двумя руками вверх – наискось – перед группой экскурсантов, глядя чуть поверх голов впередистоящих: ожидая, пока эти вечно безалаберные задние, спрятавшиеся за спины аккуратных передних, перестанут лепиться по стенам и глазеть по сторонам и поверху и тоже обратят к нему свои взоры. Ему нестройно отвечают «Здравствуйте» и постепенно затихают.

– Как вы знаете, наш город – значительный центр культуры, – начинает Саша более высоким, чем его обычный, голосом, невозмутимо и в то же время с едва заметным оттенком превосходства. – И так обстоят дела не только сейчас – так было и раньше. – Некоторая вольность, фронда экскурсовода с самого начала должна привлечь публику. – Не только после революции, но и в предшествующие ей два-три столетия культура нашего города и губернии развивалась довольно интенсивно. Что касается общего ее развития, то об этом имеется богатый материал в музее краеведения; он напротив. Мы же коснемся лишь вопросов истории изобразительного творчества в наших краях. Подойдем вон к той стене.

Саша с указкой мягко идет вперед, толпа с надлежащим покорством шелестит вслед за ним. Лиц пока Саша не различает; вот если начнутся вопросы, тогда другое дело. У стены стоят покрытые лаком столики с глиняными надбитыми и надтреснутыми горшками, с костяными ножами и спицами, веретенами; над ними висят холсты с народным лубком.

– Здесь ранние этапы развития искусства в нашей области. Конечно, это еще не Крамской и даже не Лактионов. – Саша мельком охватывает взглядом лица, полукругом обращенные к нему, стараясь по реакции быстро схватить дух и тип аудитории. Несколько смешков, редкие улыбки, остальные непроницаемы. Аудитория, кажется, разношерстная, но есть… ядро. – Но это действительно интересно. – Саша смотрит на горшки, на холсты, и в глубине души у него мелькает чувство, что ничего-то интересного в этом нет… Саша историк, в музей изобразительных искусств он попал немного случайно: надо было устраиваться, а он еще в студенческие годы, вслед за знакомыми девчонками, время от времени посещал немноголюдный кружок по истории живописи, возглавляемый Ростиславом Ипполитовичем, и тот его запомнил. Ведь Саша был интеллигентен, умен, жив, сообразителен. Но в глубине души Саша до сих пор не может понять всех этих восторгов по поводу «линий и красок», «композиции и ракурса», «свежести, оригинальности решения задач светотени». Все это кажется ему глубоко фальшивым – не только сами эти избитые, трафаретные слова – их-то фальшь ясна ему сама собой, – но и сами те понятия, те особенности живых картин, которые за ними стоят. Сам Саша живо владеет всей этой терминологией и системой фраз и хорошо знает, где какую из них говорить, а где лишь намекать, а где недоговаривать, чтобы выглядеть и даже и быть умным, толковым, разбирающимся в деле, остро мыслящим молодым человеком; и таковым его и считают, и никто не сомневается на этот счет, но у самого Саши порой мелькает странная мысль, что или его самого дурачат все эти Алпатовы, Джоны Ревалды, Барские и Русаковы, Ростиславы и Людмилы, или он ровным счетом ничего не понимает в живописи. Он говорит о ней всегда умно, остро, современно и живо, но если вырвать из его речи, запечатлеть, остановить любое его суждение и проанализировать, добраться до его сути, выяснить происхождение, то в конечном счете всегда окажется, что это суждение хотя бы в третьей, четвертой или даже и в десятой инстанции, но исходит не от самого Саши, рождено, произведено на свет не им самим… Мысль о том, что он ничего не понимает в живописи, мешает Саше нормально и уверенно работать, и потому он ее обычно быстро прогоняет. Особых усилий это ему не стоит… Но все же в истории было бы как-то спокойней внутренне: факты и политико-экономические шапки к ним, и все… А тут вечно есть в душе какой-то оттенок тревоги: вдруг попадется некто, кто действительно… разбирается в живописи… Историю Саша тоже особенно так уж не любит… но все же… В целом Саша считает, что он понимает в живописи не хуже, а лучше многих других, и потому тон его уверен.

– На этих глиняных горшках, неказистых с виду, вы видите орнаменты, нанесенные удивительно стойкой голубой краской – видите, она до сих пор почти не потемнела, – поражающие плавностью линий и искусной затейливостью узора.

Он смотрит на горшки, и линии, орнаменты в данный миг искренне, действительно кажутся ему удивительно плавными, мягкими, легкими. Почему бы нет? Саша розовеет еще больше, его голос обретает оттенок живого волнения и патетики. В то же время внешне он остается сдержан и корректен и чувствует, знает, что это должно производить на людей очень хорошее впечатление – это то, что называют: «сдерживаемое волнение». Знающий, живой и в то же время сдержанный человек, который не выставляет свою любовь, понимание искусства, а спокойно владеет ими.

– Эти сосуды найдены в Снежково, в курганах, относимых ко второму тысячелетию до нашей эры. Но, как видим, человек уже и тогда был человеком. Эстетическое чувство – один из вернейших признаков подлинной человечности. Посмотрите, какое чувство симметрии, какая линия.

– Да. Да. Скажите! – шелестят, вздыхают дамы в толпе.

Мужчины, как всегда, немного трунят над женщинами, над сентиментальностью:

– Вам бы такую кастрюлю, Мария Витальевна. Вы бы любовались весь день и кашу не варили (добродушный, тихий смешок экскурсантов с тихо-заигрывающе-робким поглядыванием на экскурсовода).

Но по тону и взгляду острящего, по робости и застенчивости этого смешка и по всем уже прочим взглядам, жестам стоящих вокруг Саша чувствует, что и мужчины, и вся вообще публика настроены к нему благожелательно, несколько растроганы. Главное – не в самих словах его, а в тоне, в манере держаться – уверенной и скромной, всезнающей и заинтересованной, сдержанной и с подавленным волнением. Молодежь, она все же крепкая. Мы, молодежь, не подведем – такова атмосфера, постепенно незримо и невысказанно устанавливающаяся вокруг Саши.

Вот он ведет экскурсию в зал, где выставлены полотна XVIII века.

– В нашем музее представлены авторские копии с холстов выдающихся мастеров-портретистов восемнадцатого столетия – Федора Степановича Рокотова, Владимира Лукича Боровиковского. Рокотова высоко ценили крупнейшие деятели искусства прошлого века и новейших времен. Вы, конечно, знаете эти строки Заболоцкого:

Ты помнишь, как из тьмы былого,

Едва закутана в атлас,

С портрета Рокотова снова

Смотрела Струйская на нас…


Саша далеко не уверен, что из его группы все, «конечно, знают» Заболоцкого, и потому, читая стихи, мысленно обращается в основном к трем девицам старшекурсного вида, стоящим, сцепившись под руки, на правом фланге. Но не глядит на них, чтобы этим выделением не сделать бестактность по отношению к прочей аудитории. Стихи Заболоцкого, хотя и всегда нравились игрой созвучий, не волнуют Сашу, но он читает их так, как и следует, чтобы знатоки (а одна из девиц, вон та черная в очках – Саша видит краем глаза, – несомненно такова) внутренне отметили в нем своего: он читает без обыденного, житейского эмфазиса на смысловых кульминациях, враспев и подчеркивая ритм внешне как бы и безразличным тоном, за которым скрыто хорошее чувство стиха и ритма. Краем глаза он видит, как черная девица в очках заулыбалась и закивала ему, как своему.

– У нас портрета Струйской нет, но вы видите вот здесь небольшую копию с портрета Санти. Точно еще не установлено, авторская это копия или искусная подделка. – «Да и как это можно установить?» – мелькает в душе у Саши какая-то детски-наивная, но в то же время для него, если разобраться, и удивительно трезвая и убедительная мысль. – Казалось бы, все отвечает обычной манере Рокотова: тончайшая серебристая гамма, мягкость линий, поэтичность нежного женского характера. Но специалисты считают, что есть некоторые черты, могущие намекать на подделку. Таков, например, этот слишком темный фон, обыкновенно несвойственный Рокотову.

Саша искоса смотрит на аудиторию, совершенно бессознательно ища на чьем-нибудь лице оттенка насмешки, зловещей «легкой иронии». Но все лица, в том числе и черной девицы, вполне серьезны и сосредоточенны, они вглядываются в маленький холст в золоченой деревянной раме с толстыми краями и резными дубовыми листками по дереву – вглядываются, стараясь рассмотреть, усвоить особенности фона. И тотчас же собственные слова кажутся Саше необыкновенно убедительными, профессионально-точными и вескими, и это еще раз отражается во всем его виде: сплошная корректность, квалифицированность и скрытая взволнованность силой искусства, понятной и внятной душе, но так и невыразимой до конца в постных искусствоведческих словах…

– Конечно, в коротких определениях и формулах трудно выразить всю полноту рокотовского обаяния: его надо чувствовать. Копия есть копия, но все же еще раз вглядитесь в нее повнимательней, – добавляет Саша. Краем глаза он видит, что три девицы смотрят на него уже с полным доверием. Все они как на подбор некрасивы, но их доверие приятно. Внимательно относиться к Рокотову сейчас очень принято. – А вот портреты светских красавиц Лопухиной и Нарышкиной работы Владимира Лукича Боровиковского. В то время в его творчестве были сильны влияния сентиментализма, и это отразилось и в наших картинах… Одна из них – подлинная авторская копия…

Саша случайно ловит взгляд черной, очкастой – она почему-то пристально смотрит не на портреты, а на него, на Сашу (вероятно, случайно), – и вдруг забывает, какой из портретов – копия подлинная, а какой – мнимая. Он смотрит на холсты. Обе вроде одинаково хороши: эта розово-милая красавица в сером, с нежной грудью, высокой седой прической, в дымке на темном фоне и эта… эта… некогда размышлять. Саша слегка, незаметно для аудитории краснеет и, лишь чуть-чуть заикнувшись, продолжает:

– Но обе выполнены с достаточным мастерством. (Быстрая интуиция безошибочно подсказала Саше, что не следует говорить о том, где же подлинник, сразу после запинки: досужая аудитория после сразу проверит по подписям.) – Подлинная копия, портрет Нарышкиной, – непринужденно и как бы между прочим во вводной фразе продолжает Саша, – разумеется, все же гораздо более привлекательная. Вглядитесь. Характер здесь выражен более тонко, более поэтично.

Саша умолкает, давая возможность вглядеться, и тихонько проходит взором по лицам: разумеется ли? Да, вполне разумеется. Все очень серьезны, в том числе и черная, все внимательно смотрят; подписи никто не читает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю