Текст книги "Дни"
Автор книги: Владимир Гусев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Но уговаривать – не мое амплуа…
– Ирина! – сказал я, однако, становясь у двери. – Ну угомонись ты, ей-богу. Бога ради. Ложись ты спать. Ну, слава богу, мы хоть куда-то попали; ложись ты. Не хочешь, я и не подойду; но угомонись.
– Алексей Иванович! Езжайте домой! – вдруг сказала она надрывно и «пьяно» (?). – Езжайте домой – я вам говорю! И отоприте… Я не люблю… когда заперто. Так уж было… стояли перед запертой дверью…
Что-то она, видимо, вспомнила о своем первом, что ли; или черт ее там знает, каком.
– Да хватит же, черт возьми, – сказал я, теряя терпение. – Меня не занимают твои воспоминания юности… детства! Я ничего не говорю… плохого. Я говорю: ложись спать… Ложись спать, черт возьми. Нельзя тебе выходить. Ложись спать. Ты понимаешь?
– Отоприте сейчас же! Отоприте, я вас прошу!
– Ну и черт с тобой. Я тебе не Иисус Христос, – объявил я в ярости.
Я щелкнул английским замком – поставил его на собачку.
Она как бы тут же и успокоилась: тихо открыла дверь и пошла – куда-то.
Хуже всего было то, что я подозревал, что она не пьяна; я и с пьяными-то, истинно пьяными, держусь как-то слишком всерьез; а тут…
Я был уверен, что она слегка походит и возвратится – настояла на своем, помнит меня, обо мне – деться некуда; но не тут-то было; но проходили минуты – я почти физически видел, как тает ее след на воде – ищи человека в огромном общежитии, в девять этажей, с длиннейшими заворачивающими коридорами, с одинаковыми дощатыми дверьми в серо-голубой окраске! – а она не появлялась; трудно передать, в какой я был ярости и тоске; вся моя любовь (любовь?) к ней, которая была, по каплям из разных углов души собралась в одно; все мои ревность, злость, весь неуют комнаты, весь алкоголь, вся моя затерянность, затерянность в этом мире – все собралось в некое одно место сердца, все обратилось против меня и бунтовало во мне; «что, друг? что, друг? Не любишь?» – только и спрашивал я себя – и что же, собственно, я этим хотел сказать?
Миновали минуты; не было ее; искать было бессмысленно.
Я ходил по комнате, я стоял у стола; постучали.
По робости стука я понял, что это хозяин комнаты.
– Да, да! – сказал я улыбчивым светским тоном.
Он вошел.
По его лицу я понял, что он заранее знает, что она удалилась; следили за дверью, что ли? А впрочем, есть закон общежития: в нем нет тайн.
Я с улыбкой пожал плечами: все ясно.
– Где она, черт возьми? – спросил я после паузы.
– Да я не знаю; да вы не огорчайтесь, – осторожно ответил он. – Так вы здесь будете?..
Оскорбительность была в этом: «На что тебе теперь моя комната».
– Я сейчас поеду.
– Может, посидите? Найдем…
Он имел в виду, найдем выпить.
– Да чего ж сидеть. Время позднее.
Я держался светского тона; это было единственно возможное в оголтелости, смуте этой довольно уж поздней ночи.
Я как бы переводил ее в день.
– Да вы не огорчайтесь, – повторил он.
Он был много моложе меня; от этого было и еще оскорбительней.
– Да я и не огорчаюсь. Не впервой.
Я принял стиль человека, который устал от своей возлюбленной.
– Да… про нее уж известно, – вдруг сказал он.
Это что же?
Что же им известно?
– Ну да, – ответил я, однако же, не сморгнув. – Не впервые.
– Вы ложитесь спать, а я на другой кровати. Мой сосед в отъезде.
– Да ладно, я сейчас поеду, – сказал я, «задумчиво» ходя по комнате руки глубоко назад – держась за локти: помню это свое…
Но я не уходил – естественно; он понимал меня – тоже естественно; от этого было и еще оскорбительней.
Мы стояли – ходили, – мы говорили о том о сем; я еще надеялся на «что-то», хотя и помнил, что эти «что-то» бывают лишь в кино, – а жизнь достаточно богата, чтобы позволять себе совпадения, когда она того хочет неведомо, и спокойно идти бытовым порядком, без всяких совпадений, когда не хочет. Когда «хочет» этого. Или ничего не хочет. Хотя в общежитии и нет тайн, а найди иголку в стоге. Найдется (тайны не будет!); но поздно.
Но оно пришло, в конце концов, – «совпадение»; во всяком случае, пришел толчок – движение жизни.
В дверь постучали снова.
– Да! Да!
Возник – именно возник – этак сторожко в проеме – малый: физиономия самая что ни на есть разбойничья, сказали бы в старину; плоское выражение.
– Осенин нужен, – сказал он. – Вы Осенин?
– Да.
– Вот вам передали, – спокойно-пасмурно усмехнулся он.
Он вынул и держал на весу какой-то ключ.
– Это что еще?
– Это ключ от этой двери. Ира случайно взяла его с собой.
– Где она?
– Ну, это…
Он усмехнулся снова.
– Где – все же?
– Я не могу сказать, – спокойно-сально ответил он. – А она просила передать ключ.
– Да какой к черту ключ? Тут английский замок.
– Она, когда уходила, случайно вынула ключ. Нижний ключ. Она слегка… не в себе, вы знаете. Боится запертой двери.
– Слегка! И вы завели к себе пьяную бабу? Вы мужики или…
Я «шел на обострение» – а что мне оставалось делать?
– Слушай, – вмешался мой черняво-бордовый. – Раз уж она нашлась, мы ее найдем. Лучше отпусти ее.
– А чего ее отпускать? Она сама уходить не хочет, – спокойно сказал этот. – А ключ – просила передать.
– Может, она, таким способом, зовет нас? – обратился я к своему хозяину.
Я стал как-то бодр; дело сдвинулось; все лучше, чем мерзкое, позорное ожидание.
– Нет, она вас не зовет, – спокойно ответствовал этот. Что-то было в его манере, напоминающее манеру самой Ирины. – Она вас не зовет, – помолчав, опять спокойно-сально повторил он. – Наоборот.
– Да на кой черт она тебя прислала – с этим ключом?
– Она просила передать, что у нее все хорошо. Просила, чтобы вы не беспокоились. Она знала, что вы будете беспокоиться, – сказал он, холодно-«поддато» меряя меня взором. – Ну, всего вам доброго.
– Погоди, друг, – сказали мы оба с хозяином. – Ты погоди.
Подруга Люся, от нечего делать, потом показала не только те, но и другие письма, относящиеся к разному времени; моральная сторона – дело подруги; наше же дело, как водится, – воспользоваться предоставленным психологическим, духовным материалом.
Вот одно из «нескромных» писем вновь полностью.
Письмо подруге Люсе
Здравствуй, Люся.
Получила твое письмо. Ты у нас опять в отъезде, а мы все здесь околачиваемся. В письме твоем много всякого, но я понимаю, что особенно тебя интересует вопрос об Алексее Ивановиче. Как тебе сказать. Ты знаешь мое прошлое и мои правила. Я не разбираю, какой я человек, хороший или плохой, это мне все равно, и ты знаешь, что я не люблю разговаривать на эти темы. Я человек искренний – уж это-то я про себя знаю; то есть вру я много и притворяюсь много, как и всякая баба, но ты понимаешь, о чем я говорю. В чем-то главном я всегда искренна. В главном для меня; для других – не знаю. Так вот, я искренна, но я просто не люблю разговаривать на эти темы: ты знаешь, Но вот в данном случае должна признаться, что меня тянет выговориться, а вернее, вот даже – выписаться. Раз тянет, так отчего же нет? Ну, ты понимаешь. Короче, вот нашел на меня стих – решила написать; ну, ты понимаешь. (Я повторяю это «понимаешь», как Алексей Иванович!) Этот Алексей Иванович. Алеша. Временами мне кажется, что я его ненавижу и могу убить; ну, я уже писала об этом когда-то. И ты думаешь, я влюблена в него? Ты, конечно, ответишь, что там, где ненависть, там и любовь, и так далее. Не знаю. Во-первых, само это слово – любовь… Во-вторых… Был момент, когда я готова была до того привязаться к нему, что могла бы выйти за него замуж, если бы он предложил. («А он предложил бы?» Не веришь? Не верь. Все мы, женщины, понимаем, а… Я знаю, что ты считаешь, что он не мог предложить, ну пожалуйста. Ты ответишь, что и я сама так считаю; пусть.) Могла бы пойти за ним, куда бы он захотел, могла бы сидеть при нем на кухне, ну и так далее. Был такой момент. Но очень короткий. После того случая, ну, помнишь, с этим платьем, и после других случаев, более ранних и более поздних, я как-то эдак холодно, что ли, насторожилась против него. И не могла отделаться, однако. Ты видишь, что я искренней, чем обычно бывают женщины в таких состояниях (вот накатило). Он человек… странный. Он вызывает злобу в женщине. Все время охота ему сопротивляться, даже наперекор себе. Для меня без чувства жалости к нему, даже пусть ложной, нет мужчины. А этот… он как пень, как камень. Его ничем не проймешь. И он ничего не понимает… Поэтому с ним нельзя помириться. И внутренне отделаться от него не просто. Какой-то… холод в нем. С одной стороны, он сам такой кремневый, его не растопишь. И ты знаешь, странная вещь: со мной он гораздо мягче, чем со всеми, и сам старается, я вижу, и сам об этом говорит. И все равно: ничего не понимает, и этот – холод. С другой же стороны… какая-то его эта нерешительность, беззубость в… ну, в этом… Я понимаю, два семейства, родственники и все такое… Это я все понимаю… Если б не это, может, и сама вела бы себя иначе… Но он-то? Он-то как себя ведет? Ты знаешь, я, кажется, поняла, что меня бесит: я чувствую, что этот человек, если он действительно чего-то захочет, гору свернет. Но он… не хочет? Да нет, вроде хочет. Ох, ну его. Ну, ты все понимаешь. Если бы он проявил… всю свою силу в этом, если бы… А, ну это старая песня. Это я пошла по избитому пути. Между тем мне, с моим прошлым и с моим «опытом», надо бы уж знать… Я отвечаю за себя и считаю, что жила и живу правильно. Как хочу, так и живу. А он что же – он будет меня учить? А уж будет… Пока не учит, но будет… Ну, в общем, это все пусть. Может, я наговорила лишнего; может, он, этот, вовсе мне не нужен. Я не притворяюсь в этой последней фразе; думаю, я к этому и приду. Этот… холод? Холод… А, все это, конечно, чепуха. Что-то я впала в чувства. Не по моей оно линии. Ну, до свидания, Люсь. Извини. Не буду уж писать о своей жизни, о том – об этом. Сама понимаешь. Все добиваются, какая у меня суть. А какая у меня суть? Ну, вот ты меня знаешь: какая у меня суть? Работала я всегда и везде хорошо, а до остального никому нет дела. Нет, лезут. Не злая я, когда не в заводе: тоже ясно. Нет, все равно лезут. Приедешь – поговорим. Только вряд ли я уж буду говорить на эти темы. Так что-то – понесло. Я с утра сегодня выпила чуть-чуть. Ты не бойся, лишь чуть-чуть – слегка шампанского. Так что ты меня не брани. Вообще-то живу я, как всегда, весело: я не вру. А алексей ивановичи… ну их. Ну, до свиданья, приезжай, не болей.
Ира.
Горы стояли в медленной дымке; светло-коричневый цвет их казался производным от тепла и от солнца; спутники разбрелись и не тревожили нас; море, в своем серебряном легчайшем тумане, казалось тем светом.
Алексей продолжал о том малом.
– Ребят, вы напрасно, – сказал он, повернувшись уже из двери. – Девочка знает, что делает. Тут никаких… проблем. Вы уж… не волнуйтесь.
И он повернулся снова. Мы кинулись за ним.
– Ты вот что, – говорю я. – Ты уж раз пришел, скажи, где она; затащили пьяную бабу, и рады. Давай говори.
Я держал его за рукав; мой черняво-бордовый стоял за моим плечом.
Рука того была как бы дряблая, но неуловимо и опасно, погружающе живая втайне. Чувствовался слабенький пот его.
– Ребят, я вам говорю, – терпеливо-сонно вновь начал он. – Где девочка, я вам не скажу. Она сама не велела. Вы понимаете? Она знает, чего хочет. Вы какие-то странные, ребята.
– Все же скажи.
– Да не скажу я. Идите домой. Она этого хочет.
Мы смотрели.
– Драться будем?
Он с полминуты смотрел на это молча.
– Зачем драться? Девочку я вам не покажу, – наконец отвечал он. – Она и не со мной. Что я, друга выдам? Вы считаете, это хорошо?
– Говори все же.
Так мы стояли некое время; но тут появилась кастелянша в черном халате – и с ходу начала:
– Здесь драться? Нет, нет. А ну разойдитесь.
Она схватила мою руку, отдирая от его рукава; он тотчас же сориентировался – лишь слегка дернул руку под ее отдирания – освободил ее и пошел – ушел: кастелянша преграждала мне путь:
– Нет! Нет-нет!
Мы стояли с этим: в коридоре, у раскрытой двери.
– Пойду узнаю, кто он такой, – сказал он.
– Да как ты узнаешь?
Мы, как бывает меж мужиками в таких ситуациях, незначаще перешли на «ты».
– Да как ты узнаешь? – снова спросил я – «неисправимый рационалист». – Бывает, что морда знакомая, а не знаешь кто. А эта вроде и не мелькала.
– Узнаю, – отвечал он, – апологет инстинкта и темных бытовых сил.
– Мне без драк! И не пойдешь ты! – погрозила нам женщина; мы только поглядели – мол, сделала свое дело, стерва.
– Небось она его знает, – тоже по какому-то наитию, сказал я: вдруг поглядев на нее внимательно. На ее эдакое плоско-«ханжеское» лицо.
– Маш? – обратился к ней мой хозяин (я так и не ведал его имени).
– Не знаю, – слишком решительно ответствовала она, мотнув головой.
– Э-э-э, Ма-аша, – запели мы оба, одновременно оборачиваясь к ней всем телом.
– А, Маш?
– Знаю, что на девятом; а на моих этажах таких нет, – сказала она, невольно обозначая и причину своей откровенности: лишь бы да не в моем хозяйстве.
– Где на девятом?
– Не знаю, – напористо отвечала она; ей важно было сплавить от себя беспокойство, и в то же время она и не хотела кого-то там подводить.
– Сходим? – сказал я.
– Пойдем.
Он уж тоже внутренне принял свою роль.
Мы пошли; девятый этаж велик.
Как сыщики, мы вслушивались в печальные и нестройные общежитейские шумы: не «гуляют» ли; не раздается ли женский визг.
Мы ходили туда и сюда; наконец у одной из одинаковых дверей мы услышали – уж неведомо что.
Мой партнер услышал.
Мы постучали; извечное это чувство – стеснительность стука в незнакомую дверь… И ожидание.
Там возились.
Но вот приоткрыли – он, этот самый; первая мысль подспудная: «по крайней мере, нашли».
Он две секунды глядел на нас, меряя взором; потом – все же – еще приоткрыл.
При свете голого верхнего света, в неимоверно густых клубах дыма сидели за голым столом Ирина – бросились в глаза обрюзгло, тяжко обвисшие плечи и весь какой-то брезгливо-«порочный», весь тяжкий вид – и – «еще» какая-то… девка, иначе не скажешь; они обе курили, неряшливо бросив ногу на ногу, и смотрели; Ирина – тяжко-спокойно и пьяно-укоризненно вроде бы; а тем временем – в продолжение этого мига-взгляда – летел к двери второй парень – чернявый, нервический и тонкий; теперь я думаю – наверное, это был тот самый, что и в больнице… а может, что на Кубе. Черт их не разберет.
В дверях мы заклубились четверо; вскоре и Ирина выплыла между нами – эти груди, вид… материнский как бы; чернявый, ни более ни менее, схватил меня за рубаху – я стоял «спокойно», – и, повернув к Ирине голову, я проговорил:
– Что ж, драться? Бить первым? – странным образом помня наш разговор о драках – о «бить – не бить».
– Не надо. Не надо драться, Алеша, – пьяно-спокойно с полуслова понимая меня, тяжело-медленно отвечала Ирина; вся она была… неприятна в этой и тяжести, и «обрюзглости». Лицо ее отяжелело особо. Щеки, иные мускулы на вид онемели.
– Не надо? А вот увидим, – сказал я, свинцово берясь за тонкую руку, держащую меня за грудки, и начиная крутить ее; но тут они, как бывает, все кинулись – и через миг меж нами (с чернявым) было несколько человек, которые в свою очередь рубили воздух руками и угрожали друг другу.
Явилась неизбывная кастелянша; ведь не се этаж?..
– Эт что? Эт что! Не-е-ет! Не-е-ет! Это что? Милицию? Дружину? Это я бы-ы-ыстро! Э-э-то я бы-ыстро.
Она тоже вставилась между нами; что было делать? Не отпихнешь и даже не отстранишь, коли сама того не захочет – все-таки «это» сидит в нас, интеллигентах паршивых; а она, т. е. кастелянша, того не хотела и знала и это наше свойство; пока мы говорили:
– Маша, уйди! Маша, уйди, говорю! – те как-то живо – как они, такие, умеют – рассосались; отступили, отодвинулись и – бац – кто-то захлопнул дверь изнутри – звяк замок; Ирина – там, внутри; а эта – Машка – купленная? – хозяйски встала спиной к двери, черный халат, руки за спину:
– Идите!
Идите, а то позову милицию!
Фразы, они известны. А жизнь повинуется.
Глядя на круглое, хитрое лицо Маши, я сей миг понимал, что никакие призывы помочь чужой бабе, которая в сто два раза красивей ее, пьяна и не подруга ей и из-за которой сей же миг дерутся четверо (что ли) мужиков, – не воздействуют на Машу; со «спокойной» ненавистью глядя в это ее заведомо победное лицо, я молчал, слушал ее нарочито громкие (собрать публику!) крики насчет милиции – и думал холодно-огненно: «Что делать?»
Бог знает какие картины представлялись моему мужскому воображению; вдребадан, вдребезину пьяная Ирина (или, наоборот, вовсе не пьяная? и лишь прикидывается пьяной? что еще хуже!!) в компании с этой девкой, крашенной во что-то серо-сиреневое (волосы) и желто-оранжевое (губы), и двое пьяных, опытных, «цинических», уверенных в себе мужиков – «там, за дверью»: как говорится; и, судя по шорохам и прочему, может, там, сейчас, как раз все и начинается; и эта баба, ухмыляющаяся у двери – черный халат, руки назад: мол, пусть неудачник плачет; эта баба; что с ней делать?
– Маша, отойди отсюда, не то… – сказал я, грозя пальцем.
Самые неожиданные жесты выплывают из недр нашего существа в такие минуты.
– Что не то? – с готовностью спросила она; этих не испугаешь.
Я, знаешь, часто думал над тем, что вся литературщина по поводу силы взгляда, заставившего отшатнуться там кого-то, по поводу глубины страдания или презрения или ненависти, отразившихся на лице и понудивших такую-то женщину, такого-то палача или начальника смилостивиться, и принять участие, и отодвинуть судьбу и так далее, – что все это «лажа» простая; во всяком случае, для нашего времени. Есть, конечно, и такое, что действует; прежде всего, это прямое твое самоуничижение, хотя сам я этого не умею, а лишь наблюдал (именно не просто унижение, а и самоуничижение – с просьбами, стонами, с руганью в свой адрес) – или твоя прямая власть, сила, грубая сила; все остальное зыбко. Бывают ситуации – в наше время? в любое время? – бывают ситуации, когда мощь взаимоотчуждения людского настолько мощна, что уж ничто не поможет: ни воля взгляда, ни напор бешенства и отчаяния на твоем лице.
Не знаю, может, я тут танцую лишь от своего, может, некие люди обладают и силой взгляда и силой чувств на лице, движущей горы; не знаю. Знаю только, что, судя по косвенным рассказам разных людей о разных эпизодах столь же решительного свойства, у многих чувство то же самое; это чувство напоминает то известное чувство отчаянного, последнего бессилия, которое испытываешь во сне, когда надо бежать от чего-то, а ноги ватные.
Молча стоял я перед кастеляншей, слушая самые невозможные, самые подозрительные «шорохи» из-за двери и не умея сдвинуть с места эту бабу – сдвинуть своим взглядом, чувствами на лице; и, я думаю, вся энергия и отчаяния и бешенства и всего остального выражалась в моем взгляде, в моем лице, но толку не было – ни малейшего, никакого; глядя спокойно в мои глаза, она лишь уверенно наслаждалась моими эмоциями и своей властью над ними – во всяком случае, ничего иного я в тот миг не видел в ее взгляде, в ее лице; я чувствовал, как все силы тьмы, смуты и багрового, черного пламени подымаются со дна моего желудка, моей печени, как они посылают сигналы в скулы и в горло; жесткие, пружинно-виты́е жилы заходили в моих суставах, в моих ладонях; «не знаю, чем бы это все кончилось», длись оно еще минуту, вторую; спасительные «вдруг»! Где вы? Но «вдруг» опять не было: жизнь жестока, именно спокойно-жестока, насмешлива в таких положениях; она не дает потачки. Она забывает о тебе. Так в мелочах; так и в крупном.
Всё стояли мы против Маши, заслонившей амбразуру; мой минутный приятель что-то говорил – упрашивал, что ли, Машу; но она смотрела рассеянно – на него, спокойно-ненавидяще (видя мои чувства в ее адрес и, по-женски, еще более укрепляясь от этих моих чувств) – на меня, – и все кричала:
– Идите! Идите отсюдова! А ну идите! Сейчас милицию!
Хоть она и кричала, но не на пределе; все эти оттенки интуитивно известны. Она кричала, пугая нас – меня; но, видимо, будучи не уверена в крепости своей общей роли в этой истории, предпочитала не форсировать; так стражник, держащий факел у бочки, слышит гул ног по каменным лестницам, но медлит. А то взлетит замок – и сам взлетишь: была кастелянша Маша, нет кастелянши, и никто и не заметит за общим событием.
В данном случае своими криками Маша подавала сигнал, который и обычно подает, в сторону лестницы, этот стражник: убирайтесь, мол, – а то взорву замок.
Мы стояли; некая сила хранила меня. Я не ошибаюсь в словах: именно хранила меня. Некий человек во мне – на самом дне моей души – сам удивлялся, как это я до сих пор не кинулся, не убил Машу; этот человек – о хитрец! – даже – успел – упрекнул меня в «малодушии» и в отсутствии решительности. Может, он был и прав – не буду защищать свои «стихийные силы»; знаю только, что коли бы я поддался в тот миг и им, и тому голосу, то мы бы не сидели тут ныне в этом блаженном, хотя и условно-блаженном, месте. То есть я бы кинулся и начал душить Машу; в самых кончиках пальцев я уж чувствовал всю сладостность этого порыва – схватить эту… И все же стоял – стоял.
Не знаю, сколько прошло секунд; по-моему, довольно много; никаких «вдруг» не было – жизнь, да, не шла навстречу; Маша вопила, но публики не было – может, случайно, – вокруг в комнатах никого не было дома – а может – а может, «публика» инстинктивно чувствовала, что крики именно не те, чтоб вмешиваться; в общежитиях и подобных местах такие вещи тоже усекаются с ходу. Здесь, да, психологи… интуитивисты.
– Н-ну, Маша, – говорил я.
Тут дверь открылась; из-за нее блеснуло – свет, не свет – по-видимому, угловая настольная лампа; все же – слава богу; если бы полная тьма, не знаю б… снова.
Это не было «вдруг»; все те мгновения уж прошли; жизнь, судьба как бы дала возможность – уничтожить Машу, – но, видя, что я эту возможность то ли не использовал, то ли не поддался на нее – тут уж как трактовать – и видя, что ритм – этот «неуловимый» жизненный ритм! – уж замялся и будто бы смотрит дальше – она словно б нехотя произвела этот следующий толчок: мол, надо ж дальше, придется дальше. Вывела этого малого – того, первого: того посланца с ключом.
Его одежда была в порядке, хотя лишь в относительном, разумеется; но уж полных порядков от «ситуации» и не приходилось ждать. Все это я понял мгновенным взором.
– Ребят, – сказал он примирительно – становясь рядом с Машей и – одновременным этим спокойно-вкрадчивым движением – прикрывая дверь. – Ребят, перестаньте шуметь. Девочка не выйдет; ее никто не держит силком, она сама хочет. Я вам сказал. А вы кончайте.
– Баба пьяная, – сказал я, глядя. – Ты что́ же, здоровый мужик, только с пьяными умеешь?
– Это я все слышал. Она не со мной, я сказал.
– Опять? Уйди ты…
– А ты что же… – вместе заговорили сам этот малый (ладонью досадливо ко мне), Маша (обращаясь к нему с «уйди ты») и мой сопутствующий: обращаясь к нему же.
– Ребят, всё, – сказал он. – Уйдите, ребят.
И, «неожиданно» толкнув дверь задом, – этакое воровское изящество, – снова исчез и стукнул-звякнул замком, не дав мне перехватить дверь; впрочем, и Маша тут снова встала грудью.
– Да вы уйдете или нет? – опять начала она. – Ну, смотрите, ребята; я вас по-хорошему…
И так далее.
Слова малого автоматически стояли в моем мозгу.
Вдруг я понял смысл их.
Странная – странная ли? – усталость – знакомое! – начала подниматься из «тех же» недр моего существа, из которых минуту назад вставали и ярость и черно-кровавые силы.
Человек убил себя или кого-либо – возврата нет: это мгновение, оно так и застывает; а не убил почему-либо – и через мгновения наступают – иные мгновения.
Я стоял и смотрел на Машу уж более задумчиво.
«И на черта мне все это? – вдруг ясно, трезво, как-то сверху пришло в душе. – Я что́, влюблен в нее так уж безоглядно? Нет. Будь иначе, я и вел бы себя иначе. Моя жена есть главная моя женщина; так было – так будет. Мой звездный пик уже позади… Так чего же мне надо? Зачем я столь упорно спасаю эту бабу, которая столь упорно не хочет спасаться? Она хочет, она не хочет. Да пусть она хочет, что хочет. Она пьяная, она не пьяная. Да не все ли равно?»
Еще с полминуты я молча смотрел в лицо Маши, повторявшей свои слова; но я знал уж, что мое стояние отныне есть более самолюбие, чем иное: на данный миг; а раз так, то… А раз так, то два (что ли) часа ночи, общежитие, пьяные, Маша и вся «ситуация» – все оно не то, ради чего стоит – стоило бы. Да, не скрою, что в душе моей были и усталость – и другое; это другое было: не стоит – неизвестно из-за чего. Не стоит – неизвестно из-за чего. Не знаю уж, для чего я еще берег себя в тот миг, но это чувство – было. Назвать его трусостью? Как угодно.
Я еще постоял, повернулся и пошел.
– Вот давно бы так, – сказала Маша в спину традиционное, назидательное; я не оглянулся. Парень плелся за мной.
Молча мы спустились по этажам; подошли к его комнате.
Вошли; сели; голый верхний свет; унылейшая мужская комната.
Я у стола – локоть на стол, ладонь под голову; нога за ногу. Достоинство и спокойствие; и задумчивость.
«Вот теперь-то уж там все и происходит», – думал я на самом деле; но не подавал виду.
Парень сидел на кровати – на боковой планке, чтоб глубоко не провалиться; согнулся, бордовый свитер, и разглядывал ногти.
– А зря мы ушли. Мы бы ее вытащили, – вдруг сказал он. – Это все тут… запросто.
Он не поднимал головы.
Я поразился тому, чему поражался в жизни не раз: несоответствию людских состояний душевных…
Мне казалось, я так много пережил за эти минуты, что продолжение возможно лишь под напором мощных душевных сил, под гнетом неслыханных обстоятельств; но сидит же рядом человек, который готов к продолжению просто – от нечего делать, из самолюбия, из сочувствия и по доброй воле.
– Но есть ли смысл? – «между тем» спросил я «спокойно».
– Это другое дело. Но попробовать надо бы! С какой стати они…
Стук в дверь.
Невольно дернуло где-то в сердце; как бы оживилось, воспрянуло, стало свеже-зеленым все окружающее пространство.
Но конечно же то была Маша.
– Вот так, ребята, – сказала она, развязно садясь. – А ты-то, Коля, чего лезешь не в свое дело?
– Это ты, Машка, влезла не в свое дело, – отвечал Коля.
– Зря ты, Коля, – сказала она развязно-игриво – и я с удивлением заметил еще одну сторону (или «линию», что ли? тебе видней) этой «запутаннейшей» коллизии.
Маша явно симпатизировала Коле, и между ними, уж видимо, «что-то было». Недаром и там она как-то старалась не смотреть на него, а если смотрела, то слишком рассеянно.
Уж не отбивала ль она его от предполагаемой новой пассии?
«И вот на чем вертится мир».
В этом случае можно сказать, что мои чувства к Машке у двери были напрасны, ибо у нее была конкретная причина, «интерес» – а такое всегда извинительней, чем «просто зло»; однако ж мы – все еще по закваске XIX века! – слишком часто связываем логической цепью то, что, по сути, не связано в человеке. Интерес интересом; но, я думаю, и не будь Коли, Маша все равно не пустила б меня за дверь. И ведь не пустила б то по мотивам, вполне простейшим: тех ребят знает, а меня нет, с теми пила, а со мной нет, те дали трояк, а я нет… а вот не пустила б. Во всяком случае, взгляд и отчаяние не имели б силы.
– А может, пустила б? – все же спросил я Алексея, привалившегося к своему камню и по-прежнему глядящего в сторону моря… но видящего иное!
– Ну, тут мы ввяжемся в старый спор… споры, – ответил он, потухая.
– Продолжай, – торопливо подхватил я: не давая ему остыть. – Да и ты прав… наверно.
– Зря ты, Коля, – сказала она.
– Это ты зря, – сказал он с раздражением мужика, которому уж надоедает женщина, но он еще вежлив, «совестлив».
…Во всяком случае, теперь хотя бы ясно стало, почему она появилась на не своем этаже…
– Да ведь Коля, – начала она примирительно (известное дело!), усаживаясь на кровать напротив и глядя то на него, то на меня – как бы за поддержкой: тоже известное дело. – Да ведь Коля; ну, поймите, ребята. Ну, вот я вижу… как вас?
– Алексей.
– Ну, вот я вижу, Алеша ее любит. (Она употребила именно это слово; не знаю – раньше его, этого слова, как-то вот эдак на проходе не было средь людей. Это слово, в таком контексте, вообще не в нашем духе; говорили – «жалею», «присохла к тебе» – да мало ли. Любовь – это слово было предельно ответственным; лишь в самом крайнем, грозном случае шло оно в ход. А теперь – от телевидения, что ли.) Ну, вот я вижу, Алеша ее любит, Ирку. Да ведь б… она! – сказала она с народной четкостью и не сознающей себя беспощадностью, которая обо всем позволяет говорить просто; тут есть свои неудобства для слушателей; но есть и свои великие преимущества.
Я невольно улыбнулся; хотя улыбка моя, я думаю, вышла кривой. Но Маша не обратила внимания на эти тонкости. Впрочем, если она косвенно хотела кольнуть и «отвадить» и Колю, то вряд ли попала в цель; такое известно про мужиков, и уж особенно Машам, но все же они слабы: сбиваются на «дешевку», хотя это и против них самих: и в смысле морали, и в смысле дела.
Может, снова почувствовав все это, а может, и без задних мыслей, Маша продолжала, уж обращаясь, и внешне и внутренне, лишь ко мне:
– Ну, сам посуди, Алеша. Ну, на кой она тебе? Ведь это если так… а то ведь что ж. Вот и будешь бегать за ней? За этими не убе́гаешь. Тут надо помнить. Я знаешь каких ребят знала, а свихнулись вот на этих. Они там… а ты будешь под дверью, что ли? Так, что ли?
Она желала уж слышать ответ.
– Пойми, Маша, она вдрызг пьяная, а они этим пользуются, – с улыбкой отвечал я. – Только о том и речь.
– Да какая она пьяная? Ох, любишь ты ее, вот и… эдак. Мудришь ты. Какая она пьяная?
– Ну, пьяная-то она, положим, пьяная. Дело в степени.
– Вот-вот. Эт-ты верно. В сте-пе-ни. А степень у нее… самая та. Не пьяная она та́к, чтоб… Да что́. Ты сам должен знать.
– Все-таки я мужчина, я ее привез сюда, и я должен бы и увезти; вот это меня и волнует. Тем более что и она, до всего, просила, чтоб я ей не дал остаться, – добавил я, хотя и не был уверен в этом.
– Это мы знаем; это всегда просят, а потом говорят, зачем ты меня не увез. Ты же и виноват, – живо поддержала Маша. – Только она знала, что она не уедет.
– До этого мне нет дела; а я обещал, я и должен.
Все это я, в данный миг, говорил уже скорей просто так, чем по сути; хотя мысль сейчас уехать одному, оставив ее там, в том виде, вновь казалась мне чудовищной и невозможной; лучше самоубийство: сейчас казалось.
Но Маша приняла мою мысль практически; она взяла из нее только то, что я все равно не уеду, пока Ирина здесь. (Это я понял быстро, но, надо сказать, не сразу.)
– Б… она, оставь ее, – жестоко-спокойно повторила она.
– Но я же ее привез? – «спокойно» же – улыбаясь – повторил я.
– Ну, тогда мы ее сейчас выкинем, – заявила она с той неожиданностью поворота в бесповоротном решении, которая свойственна людям ее склада. – Раз ты хочешь, щщас мы ее выкинем. Пошли.