355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусев » Дни » Текст книги (страница 13)
Дни
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Дни"


Автор книги: Владимир Гусев


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

Да, Пудышев; что за фамилия? Северянин?

Север… се…

Вдруг, как от толчка, я очнулся; я не понимал, что такое.

Ничего не происходило.

Масляно-серо горели ночные лампы, сосед подремывал – кивал; впереди тоже дремали или, во всяком случае, сидели молча; туристы давно затихли.

Я не понимал.

Я выглянул в иллюминатор.

Небо, космос по-прежнему были темны: хотя и не черны, но – темно-дымно-сини; а там, на краю всего, стояла четкая и ясная, нестерпимо желтая полоса; все молчало – все приготовилось; дымно, дымно, сине, сине; серо, синь, синь, серо; и – четкая, ясная полоса зари.

Самолет в это время поворачивал; заря виделась то в то, то в это окно; публика зашевелилась; Куба, этот cocodrilo или caiman (это разное!), на спину которому села palomita blanca (белая голубка), как написала одна кубинская поэтесса, мелькала под нами зеленым и бурым в сером дыме своего февральского утра.

Да, издавна считается, что Куба как остров имеет форму крокодила или каймана; они составляли основную фауну острова.

В слове «крокодил» для кубинца нет отрицательного оттенка; мы бы обиделись, а кубинец сам любит говорить об этом.

Мы не обижаемся на «медведей»; есть народы, которые высочайше чтут змей, мышей.

Человек одинаков в поклонении детскому; сами предметы поклонения – разные; так что же? Разве это повод для дискуссий?

Чувство-то одно и то же.

Самолет легко стукнулся колесами – и мы, как обычно, с некоторым тайным облегчением-радостью ощутили под собой неровности и надежную, как бы просторную твердь и силу «матери Геи»; вскоре, в солнце и зелени, мы шли в помещение аэропорта.

Я оглядывался, я вдыхал этот воздух; Куба… Куба.

Суша и океан.

По журналистской привычке я шел быстро и обогнал прочих; но вот я остановился у здания, поджидая их.

Я еще раз огляделся, уже не торопясь; у здания стояло несколько маленьких пальм с неимоверно гладкими, веретенообразными (утолщение смещено вверх) серыми стволами; я недаром обратил на них внимание; как я потом убедился, их гигантские братья господствуют на Кубе – дают основной фон пейзажу; это королевская пальма.

Небо было голубое – хочется сказать, как в Монголии или в Италии, но все-таки бледнее; солнце – белое, четкое, прямое – разумеется; его свет, напор, напор света; однако же было не так и жарко; ветер вообще прохладен; океан? февраль?

Впрочем, местные впоследствии говорили мне, что, когда у кубинца спрашивают, какова погода, он отвечает: «Двадцать градусов». Одна из наших догм: раз тропики, то всегда 50. На деле тропики – разные: как и все на свете. На Кубе жарко в конце июля – начале августа; да и то это не столько жара, сколько влажность. А градусов – 30. В это самое душное время было 26 июля – штурм Монкада в Сантьяго-де-Куба; как видим снова, погода не мешает действию… Действию, когда оно есть.

Кроме того, когда кубинца спрашивают, дождь или солнце, он отвечает: «Дождь, солнце».

Вернее: «Солнце – дождь».

На Кубе чаще всего – солнце, но в любой миг может случиться дождь, часто одновременно с солнцем.

Пока я стоял у здания аэропорта, разглядывая пальмы, небо, красноватую землю и еще некие деревца, как ни в чем не бывало (февраль и все же еще Северное полушарие!) цветущие малиновым, ярко-желтым и палевым (малиновое – ворса эдакая!), подошли все прочие, в частности и туристы – они последними; пока суд да дело, многие, подобно мне, остановились, озираясь – разглядывая эту землю.

Алексей, конечно, шел с этой дамой, но не рядом, а чуть сзади и через одного человека, что ли; она все время обращалась к нему, вообще показывала, что она при нем; он улыбался и нечто говорил ей, но и улыбался и говорил втайне хмуро и сонно. Тут уж возник ритм, отмеченный мной еще в самолете. Он при ней (при ней?) был именно устал не устал, а опущен, что ли; и все время был чуть поодаль, отстраняясь как бы. В самолете это могло показаться случайностью, сейчас, на ходьбе – когда человек так или иначе проявляет волю, – это было ясно. Шел он будто бы нехотя; я вспомнил, что он, как и я, любит быстро ходить (Заповедник!..), а тут ему приходилось плестись. Ибо женщина шла не быстро. Рядом с ней впритык, наклоняясь к ней сверху вбок с обычным в таких случаях слюняво-слащавым видом, тащился неимоверно пошлый брюнет; она отвечала ему и время от времени обращала на него свой долгий и словно бы стоячий взор, а затем полуобращалась к Алексею, как бы прося прощения и свидетельствуя, что она – тут; он сонно отводил глаза и отсутствующе смотрел на даль – на Кубу.

Что касается женщины, то это была поразительная красавица; я давно не видел такой. В белом солнце, на фоне кубинского неба, пальм, кустов в малиновых, ярко-желтых цветах она смотрелась втройне великолепно, хотя, как я сразу схватил своим старым «циничным» воображением, это все же была красавица скорее для дома, для интерьера, чем для натуры, пейзажа: всем известно, что в этом смысле бывают разные типы… Приходится повторить давнюю мысль: не скажу, что у нее были совершенно правильные, что называется, черты лица; нос вроде широковат, брови слишком густы, губы слишком нагло, кричаще сочные, хотя и прекрасно уложенные – не выпяченные, не завернутые и так далее; и так далее, вот именно; но все же она была красавица, красавица – это слово немедленно приходило на ум; а не «хорошенькая», «прелестная», «милая», «симпатичная», «ничего», «вполне» и тому подобное, что мы ныне говорим о женщинах. Глаза были совершенно «ненормально» громадные и какого-то, как сказал потом кто-то, иезуитски дымного цвета – не голубые, не серые, не зеленые, а все это вместе; во всяком случае, светлые; и эта полупрозрачная смесь, когда она останавливала на вас взор под темными ресницами, производила особо тайное впечатление – уводила вглубь – в дым. К тому же глаза резко блестели и, видимо, были всегда ясны. Лицо ее было великолепно; в нем был отсвет мулатского – эти губы, эта чуть темная кожа; что, как увидим, родило повод для «разговоров» на Кубе; и вот это неповторимое в сочетании с яркостью, резкостью, изяществом и красотой пропорций давало неотразимое целое. Сложена она была совершенно чисто, волнующе и не бравировала своей фигурой, а порой забывала о ней на ходьбе, что, конечно, только «усиливало силу»; редко у современной женщины увидишь такую гордую, одновременно мощную и красивую грудь: она именно несла ее – при этом забыв о ней; все остальное было соответственно; волосы были, я сказал, пепельные – ничего особенного, но они не мешали всему – как бы отстранялись, давая дорогу самой красоте, великолепию, превосходству; так конферансье в черном отстраняется, давая дорогу ослепительному созданию в светлом блестящем наряде, в лучах бриллиантовых прожекторов. Надо сказать, она была дразняще «наштукатурена»; но ей шло. «Тени», тушь на ресницах, блестящая помада на широких губах как раз лишь усиливали то, что есть: делали еще более резким. Обилие всего этого давало особую новую откровенность, открытость ее красоте. Кроме того, было и что-то еще в ее лице, красоте, чему все это было своим – родным, пригнанным. Одета она, ныне, была просто, но резко и ясно и сообразно себе: была в черной кофте и светлой юбке. Лет ей шло, на сей момент, двадцать пять – двадцать шесть, но это при внимательном взгляде; а смотрелась она – как бы сказать? – старше своего возраста, но старше не потому, что старше, а потому, что при взгляде на нее приходила мысль: красота как красота, как красавица, не может быть слишком юной; в этом смысле в самолете взгляд мой сзади был обманчив; юное значит неопределенное; здесь же – резкость. Мощь красоты. Кроме того, при еще более внимательном взгляде явно было, что эту красоту давит некий опыт. Явно было, что прежде она была и более легкая, и более… стройная, хотя и (?) сейчас стройнее и пластичнее этой женщины было трудно вообразить; может, я опять домысливаю, зная все; но не думаю… А такое не молодит женщину. Вообще, странное дело: при взгляде на нее «пелось» о чем угодно – о красоте, о слепительной силе чуда; но не о молодости. Это до того справедливо, что я буквально лишь сейчас и вспомнил об этом; ранее даже и мысли-сомнения на эту тему не приходили. Наблюдая ее и слыша о ней, я после ни втайне, ни внешне не наткнулся на то слово. И уж тем более – на слово «юное». А ведь она и теперь была молода. Любопытно, что, обращаясь к ней, никто из наших не говорил обычное – «девушка»; все называли «вы» или, если знали, по имени. Притом иногда – полным именем; уменьшительное, сюсюкающее не шло к ней; слово «девушка» именно и поэтому тоже не то; весь ее вид тотчас же вызывал мысль о возвышенном, серьезном, неимоверно живом; одновременно о чем-то вульгарном, но вульгарном – освещенном светом; и тут же, тут же возникало в уме: вот красавица. Очень красива.

Задумчиво смотрел я на приближающуюся кавалькаду; Вернее, конечно, на женщину и на Алексея; на нее, особенно внове, нельзя было не смотреть – она, конечно, привыкла к этому; Алексей меня интересовал особо; прочие туристы состояли в основном из свободных «мужиков», хотя, да, было и несколько женщин; кажется, две-три были «тоже ничего», но мужское население, понятно, так или иначе группировалось вокруг этой; те женщины, конечно, опять-таки самолюбиво-отчужденно держались в отдалении; силы были слишком не равны; ясно было, что, будучи рядом с этой, нельзя интересоваться иной на уровне «ничего»; она ярко, рельефно в фокусе, а остальные – не в фокусе: размыты.

Они подошли и остановились группой; все щурились на солнце, озирались, хихикали, улыбались, говорили лениво; брюнет – случайная фигура? – все шипел и чирикал около «этой»; мы с Алексеем раза два косвенно взглянули друг на друга; надо было заново установить отношения, но я не хотел подходить специально для этого.

Подъехал багаж, рассасывалась толпа у таможенных стоек: нам «с улицы» было видно.

Сухо-резко засмеялась красавица; все же странный смех.

Сейчас все поедут по своим делам. «Где-нибудь еще встретимся», – подумал я и, конечно, не ошибся; Куба остров хотя и не маленький, как мы мыслим (даже ария есть: «Ах, остров мой маленький, горы высокие, пальмы…» – хотя остров не маленький, а горы не высокие!), но мир тесен, а туристская группа – не пачка иголок; так и не выяснив отношений, я двинулся по своим делам.

У выхода меня встретили двое из тех, к кому ехал…

В Гаване мне было делать нечего. Электрик мой оказался в командировке в Сантьяго-де-Куба, – что не огорчило, так как мне предложили катить через весь остров, в Сантьяго и пообещали порадеть о машине; кстати, и тот человек, старый литератор, у которого была заветная испанская книга, жил там. Все к лучшему в этом лучшем из миров, все начинается с дороги, все начинается с удачи; о, совпадения. К тому же мне сказали, что Пудышев в Сантьяго-то в Сантьяго, но это конечный пункт, а по дороге он заскочит в Плайя-Хирон, в Тринидад, в Сьен-Фуэгос и куда-то; а уехал он «вот-вот, только что – вам не повезло»; с видом, вовсе не говорящим о невезении, я отвечал, что придется и мне заезжать во все эти города – вдруг он там еще.

– Да это все по дороге. Вот разве Хирон немного сбоку. Но он близко, – отвечали мне, притом с понимающей улыбкой.

Мы – то есть я и смуглый, как кубинец, Мусаналиев, курировавший электриков и оказавшийся приятелем моего приятеля лезгина! – мы снова улыбнулись, – он, кроме всего, был рад, что быстро отделался от новой заботы, при этом все довольны, – распрощались с теми ж улыбками, я напомнил о машине – и был таков.

Гавана сияла в солнце; пафос этого города – разумеется, море, хотя оно видно вовсе не из всех точек, а тот конец, где дом Хемингуэя, вообще далек от него; тут еще одно недоразумение – еще один блок мыслительный: Хемингуэя, из-за «Старика и моря», связывают с морем, и так и кажется, что он, в своей седой бороде саперной лопаткой, вечно сидит на берегу, у сетей.

А море в Гаване – оно видно, да, не отовсюду, но все же из многих, многих мест; а жизнь его конечно же ощутима во всем.

Море в Гаване удивляет собою тем, что оно одновременно и яркое, и темное: такой синий блеск. Это, понятно, когда солнце.

Обычно мы представляем Гавану, по фотографиям и кино, как нечто, где синее море и белые небоскребы; это впечатление – от района, называемого Аламар и не характеризующего Гавану как целое: плоское ходячее впечатление и тут ошибочно. Гавана более пестра, волнисто-разнообразна («барококо», острил кубинец), в общем, невысока и уютна; но ярких красок домов тут нет; преобладает серо-желтоватое и в том же роде.

Город, конечно, «зеленый»; пальмы, цветущие олеандры по краям улиц, какие-то цветущие и даже плодоносящие (типа ежевики, черешен, но кроны громадны!) деревья, хотя, повторяю, февраль; и даже бананы – эти огромные гофрированные светлые листья – как салат у великанов при Гулливере: у домов и в патио.

Мне, однако, понятно, не терпелось посмотреть старый город – Habana Vieja; я попал туда во второй половине дня.

Громадная белая статуя Иисуса нависала в низких лучах над входом в лиман, залив, – как назвать; я сначала думал, что это река Альмендарес, на которой, я знал заранее, стоит нынешняя Гавана, но после постиг, что она в другом конце: как раз туда, в сторону Аламара. Причем если б я случайно не выяснил это (проезжая потом через реку!), то так бы и считал: Старая Гавана – на этой реке; меня всегда занимала вот эта ситуация человеческого знания. Гавана на заливе – на Альмендаресе, – и, знай я то или это, ничто не переменилось в мире.

К тому же на реке ей было б стоять логичнее; потом, во дворце, я услышал, что воду возили издалека… Вычисляй реальную логику жизни.

С набережной, которая называется Малекон, что сведущие люди произносят с подмигиванием (malecón – сутенер), видны сразу ярчайше-синий, блестящий залив, дальнее открытое, уводящее в забытый звон и в туман, пространство моря; безымянный, неизвестный душе простор, а еще более – самое чувство этого простора действует томительно на сознание… Тут, ближе, – сама Habana Vieja.

Вот она часовня у воды, вот серая крепость; вот он дворец вице-губернатора – а вернее, генерал-капитана. Все бурое, кроме крепости. Внутрь дворца; уют каретных помещений с каретами, фонтаны и зелень патио, ствол орудия с надписью русского – мастера; галереи, колонны. Музейные чопорность и роскошества верхних этажей. Мостовая перед дворцом была когда-то сделана из клинышков, всаженных вертикально.

Неподалеку – площадь ратуши; неизбежные балконы метрах в четырех над булыжными веерами. Небольшой двумерный испанско-готический собор с башнями разной высоты: одна острее, другая закругленнее. На уступах скопилась за годы – за века благодатная кубинская рыжая-красная земля, дающая несколько урожаев в год; и весело, странно видеть, как там и сям из камня и рыхлой, набухшей серо-желтой штукатурки лезут стрелы стеблей, как ни в чем не бывало разворачивающие на себе зеленые листики разной формы и тонуса – тех, что положено. Тут же, на площади, слегка в узкой улице, тот кабак, который является неизбежной достопримечательностью; здесь бывали знаменитости, и все стены над тяжкими, уютными деревянными столами между угрюмыми колоннами, а особенно передняя стена, исчерканы и обклеены пестрыми знаками посещения: автографами, рисунками и афишами. Дверь в кабак – железная, старая. Собор – Сан-Игнасио, площадь – Сан-Игнасио, улица – Empedrada – мостовая его.

Далее выходишь в торговый город, который и ныне – торговый… но это меня занимало менее.

Время от времени знакомые туристы мелькали вдали, среди всех древностей: как и следует туристам; и таинственность индейской, испанской тропической старины налагалась сладостно на милый, картинный образ той женщины.

Я ее не видел, но представлял, замечая толпу туристов за башнями и за стенами.

К вечеру мы выехали в Тринидад с заездом в Плайя-Хирон.

По дороге к Плайя-Хирон – знаменитый крокодилий питомник.

Их, да, собрали со всей Кубы и поместили в одно место; справедливо ли это?

Это справедливо; и есть в этом и некая грусть; какая – трудно определить.

Ты едешь; шофер наш, по имени Napolis, водил машину быстро и незаметно; дороги на Кубе хорошие, янки старались, и он непринужденно использовал их преимущества.

Это был темный мулат, немного неловко скроенный, если он одет и не в машине; но в машине – смел и ловок и по-шоферски празднично молчалив; а на пляже – неожиданно мускулистый и собранно статный.

…Да, чего же стоят оценки с первого взгляда?

Вообще – чего стоит взор как ум?

Мы ехали: он, я, переводчик Альдо – рыхловатый снизу («Испанский, а не кубинский тип – один из типов», – объяснил мне спутник, мой Петр Петрович), но, в общем, довольно могучий телом (на Кубе все время обращаешь внимание на телосложение!), неглупый и по-особому, по-кубинскому добродушный малый; поехал, как видим, и Петр Петрович, у которого были дела в городах по дороге, да и в самом Сантьяго. «Лучше сразу отделаться. И освежу впечатления, – сказал он. – Во Франции, если нет времени, надо смотреть Париж; на Кубе – Кубу». Я с готовностью согласился.

Как бывает, в качестве варианта, при начале дороги, все более-менее молчали: иногда, наоборот, все нервно кричат. Альдо время от времени пытался комментировать окрестность, но, подобно многим южанам, был ленив в той ситуации, когда не ощущал очевидной необходимости действия; вскоре он перешел на свои семейные проблемы – учеба, с женой врозь, – а потом начал делать паузы; Петр Петрович молчал по обыкновению, шофер и подавно; а я, по своей любимой привычке, разделяемой мною с моим приятелем Алексеем, смотрел в окно.

Люблю, да, быструю езду с пейзажами за окном; это, прямо по Гоголю, безотчетно во всяком русском. Анализировать это бесполезно.

Мелькали заросли – мангровые кусты; открывалась степь – льянос, льянура, равнина, – похоже на Украину в августе, и даже домики, вдали, «те же» – белые под соломой; но, как выяснилось, тут не солома – тростник, а домик не мазаный, а дощатый: нет необходимости в плотных стенах; во всем испанском de facto нет слова «мороз» есть «frío» – холод; «helada» (мороз – холодок) недавно и мало употребимо. Не знаю, как обходились бойцы Боливара в ледовых Андах; да и в испанских сьеррах, наверно, не всегда жарко – средь белых пиков. И все же: вот – язык человеческий; он может не учесть чего-то; но он всегда жив – он дает пафос… Мы, проезжая близко, видели – это доски; но вдалеке – забудешься – степь… Украина… белые дома.

Лишь королевские пальмы – их стройные, строгие образы, – листья наверху во все стороны – разрушают иллюзию; они, в степи, одиноки или по две, по три; взглянешь – силуэт пальмы неповторим; какая уж тут Украина.

Неожиданно вскакиваешь в более плотные и вдруг ослепительно яркие заросли; малиновое, сиреневое, желтое, голубое и палевое; мелькает – рябит; началась деревня; эти дома – вблизи; живописные ауры сидят на проводах, на ветвях, на заборах; если летит-парит – кончики крыльев загнуты вверх, красная голова – вниз: особая, «странная» фигура полета; аура бурая, величиной с коршуна – не малая; это местный грифик, стервятник – они тут в роли ворон; люди их уважают – те санитары; уважают, конечно… насколько люди вообще умеют уважать разного рода санитаров. Все же смутное существо – человек; говорит о добре, о пользе, а любит – тигров, крокодилов и не любит гиен, стервятников (название-то!).

Мысли, как таковые, ленивы, моральные сентенции не идут мне впрок; и только вижу я – Куба… Куба.

Вот он и крокодилий рай; я долго и нудно веду речь о том, что здесь, наверно, не воспетые Александром Гумбольдтом гиганты кайманы Кубы – скуластые аллигаторы, по-своему добродушные, не опасные для людей: они перебиты, как и сами индейцы; а, наверно, cocodrilos – crocodili acuti – злобные крокодилы со сплошь узким (acutus) рылом; я говорю об этом, выходя из машины, и, не доверяя своему варварскому испанскому, через переводчика обращаюсь к светлому мулату, встречающему нас, улыбаясь. Он вежливо слушает, кивает: «Sí, sí». Ах, как это вы нас разгадали. Действительно, кайманы некогда были перебиты. Кубинцы вообще тактичны; в них есть достоинство южного, темпераментного народа, смешавшего в себе много рас и культур (всего повидали!) и при этом наклонного к гордости и грации; а ведь такт – это грация ума и души в сочетании с поведением.

Когда мы видим крокодилов вблизи, я сам понимаю пустоту своих рассуждений; тут, конечно, и кайманы, и крокодилы – вон они, и тупорылые и acuti; есть огромные, есть и малые; есть и темные с желтым брюхом и нежно-светлой изнанкой нижней челюсти, если так можно выразиться – подбородком; есть, конечно, и зеленоватые с темным. Пасти желтые.

Крокодил не так прост, как кажется.

Вот он лежит – недвижен, как только можно быть недвижным на этом свете: бревно бревном. При этом – смотрит.

И в его взгляде ты ясно видишь тоску; это тоска – и ничто иное.

Он смотрит не на тебя, а мимо; и, кстати, это тоже от той тоски.

Он не соизволяет смотреть; он говорит своим видом – ну что смотреть?

И так я знаю, кто ты и кто я; ты же – и так и так не знаешь. Чего смотреть?

И он лежит, умостив свою тяжелую нижнюю челюсть будто бы на (передние) лапы – как собака, когда ей грустно; на деле не на лапы – они коротки, – а просто на дерн, на тину.

Вы думаете, вы домыслили крокодила, он лишь спит с открытым глазом или, во всяком случае, втайне не функционирует: вы бросаете в него щепку… и надо видеть, как молниеносно его движение.

Только что лежало тупое тело, бревно, и только взор жил – жил тоской, но жил; вы решили, что тоски нет – жизни нет; и вот неведомая энергия вскидывает тело – оно словно исчезает на миг – и вновь является – является из тумана в иной позе – и вновь недвижно; но с тем же взором.

Стало быть, жизнь была… и тоска была?

Я отошел от заборчика, осмотрелся; еле видная тропка вела в кусты.

Через три минуты передо мною открылось это извечно мистическое и крутое зеркало – лесная вода; это было уж не то очерченное озеро, в котором обитают сами крокодилы, а свободное нечто – лесная река ли, озеро; склонилась зелень, вода прозрачная и бурая вместе, как – как дома; впрочем, тут она менее прозрачна… Особый этот мой рыбацкий взгляд внутрь воды – и я вижу рыбу… рыба шныряет, ходит. Рыбка маленькая…

Меня вновь посетило чувство, ведомое любому из нас; вот, я один в мире, и тут вода, и тут тихое и тенистое место, где я заслонен от всех и от вся; и никто не ведает, что я тут, тут – именно в этом месте.

Я отошел; по дороге, в густой траве, в тростнике, стояли деревья с как бы полуободранной корой – тонкой, лыкообразной, трухлявой; с одной стороны – белой и вообще похожей на березовую, с другой – красно-бурой.

Это сочетание намека на знакомое с совершенно странным и, по сути, не сочетаемым с тем – особенно давит на душу.

На тростник, на траву островов садились большие птицы – желтые, белые.

У нас таких нет.

Я вышел на общую тропу.

– А мы уж забеспокоились? – с улыбкой сказал Аль до.

– Да тут я, – ответил я, улыбаясь и озираясь.

Место было картинно, то, что называют – ни в сказке сказать, ни пером; склонялось солнце, и в его чистом, то шафранно-палевом, то золото-кремовом свете сияли нежно-малиновым, белым и желтым все эти огромные ворсообразные цветы прямо на голых, гладко-желтых с выщербинами суках (фламбойян!), молча жили глянцевитые крупные листья и мощные ветви тропиков; трава в тени стояла могучая и вообще вся преувеличенная как бы в стеблях, в цветах, в плодах, в листьях; я не оговорился – одни травы, деревья и верно цвели, другие плодоносили, третьи гнали в дудку свой стебель, его колена; от некоторых ветвей прямо в землю спускались корни – вонзались в рыхлую, благодатную почву; в то же время тут не было ощущения ядовитой чрезмерности – влажной густоты, сока-гнили; меж деревьями были чистые и простые поляны. Солнце тихо светило. Поляны стояли мягко, желто-тенисто и ясно, голубовато.

– Поехали, – молвил наконец Петр Петрович.

– Прекрасно… Что ж, едем, – объявил я.

На шоссе попадались кубинцы (иначе не скажешь!) на этих своих лошадках, порою – даже с лассо у седла справа; в сомбреро. Оно тут небольшое – неэффектное и нередко эдак стиснутое с боков. Кубинец одет в ковбойку и незаметные, нетехасские джинсы, а часто и просто вроде нас: штаны да рубаха. Но он – кубинец.

В селениях, у лотков придорожных, на тракторах (наши! «Беларусь»!), и в кузовах машин, и просто у дороги нам близко встречались люди, и было видно, что глядят они добродушно.

Я специально это говорю, ибо сейчас есть страны, где не любят чужаков, особенно некоторых, и смотрят угрюмо; помимо прочего, возможно, это просто реакция на чрезмерный «обмен туристами» и вообще на езду, которая затеяна по миру. Дом есть дом, и надоедает, когда все время… по нему шляются. Так что тут и не обвинишь. Но кубинец приветлив; я заметил, что люди, у которых врожденное чувство собственного достоинства, нередко держатся таким образом. Когда человек обладает чем-то, у него нет причин то и дело это доказывать; сия мысль относится не только к проблеме гостеприимства.

Молодая кубинка, как правило, и красива и эстетична; у нее рискованный, но сильный и верный вкус. Я устал вертеть головой вслед девам всех тонких оттенков кожи – от просто смуглого до иссиня-черного; как она ведет рукой, как держит шею; как питонно-упруго, предельно вольно вьется статями все ее плавное, удлиненное тело, одетое, положим, в плотные сиреневые синтетически-шелковые штаны до пят и в розовую кофту, или в малиновые штаны и резко-синюю кофту, или в голубоватые джинсы и белую расстегайку.

Особенно, кажется, хороши тут мулатки, близкие светлому типу и одновременно – темные. У них обычно сильные, тонкие лица, лишь немного утолщенные в губах и в ноздрях, отчего – ясная живость и эдакая веселая чувственность во всем общем мире лица; они особенно стройны.

Вновь это напоминало…

Мы ехали, Плайя-Хирон был близок. Вот оно и само селение. «Финские домики» и барачки; прокатили, свернули направо – в лес. Уж знакомые местные сосны с мягкими иглами. Дальше дороги нет, вон он берег.

Этот извечный просвет меж деревьями, это извечное ожиданье воды.

Мы вышли на простор, солнце садилось; палево-оранжевый шар солнца над самой чертой – это тоже то нетленное, что свойственно всем широтам над всеми водами; но в тумане Севера кажется, что это свойственно только Северу; в тропиках кажется, что шар солнца над той чертой – это лишь тропики.

Перед закатом на Кубе, в свете ее кратчайших сумерек, является нечто зеленоватое; а господствует сиреневое и желтое. Вернее, желтое – просто там, где солнце. Серо-сиреневый фон есть в окружающем мире; а дальнее восточное небо серо, голубовато, спокойно и независимо: будто и нет зари.

На берегу ожидали сюрпризы; я шел первым; оказалось, что весь он состоит из пористо-легкого (на вид), во все стороны острого камня: вроде слегка окаменели мягкие породы. На деле камень был натурален – неимоверно тверд: когда касался его рукою или босой ногой, тело чувствовало его силу, что ли. В этих моделях шхер, фиордов, лиманов и прочих узорных, кружевных, зигзагообразных, дробных углублениях, не имевших названия, стояла вода моря; коснешься – она неожиданно, неимоверно тепла; в выемках, в тьме и свете перед закатом она темна и кажется глубокой и полной тайны и тяжкой, как всякая вода, у которой не видно дна. «А там, вдали, на севере…» …только не в Париже. Средь камней и в заливчиках тотчас же начали попадаться окаменелые (именно!) фигуры морских животных – звезд и полипов, и всех ракушек, какие только возможны: полосатых толстых (закрученные коренастые пирамиды!) и белесо-гофрированно-ажурных, прежде цветных и серых, пестрых и бурых, розовых этих раковин и различных катушек, улиток.

Особенно это в тех местах, которые – как бы сказать? – то омываются, то не омываются водами; странное чувство; да, будто модель фиорда, а ты сверху: господь бог над землею – пилот над дальней Норвегией; камни, камни; и куски скал, именно – уж не камни, а мелкие куски скал; эти отверделые пупырчатые серые полипы, на изломах – меловые; эти ракушки с бледными следами полос и радуг или без оных и – вода: то зайдет вкрадчиво, маслянисто – еле-еле, но живо плеснув, то не зайдет вовсе – прошуршит лишь у входа: в зависимости от силы дальней волны… Вот тут именно особенно много этих замерших жизней.

Мощное, древнее живет в этом; и оно вызывает не грусть, а именно чувство напора жизни. Да, нет истинного цвета; впоследствии, когда я в музее в Ольги́не увидел реальное разнообразие раковин, у меня – многоопытного по части радуг! – все же в глазах зарябило… Нет цвета; но сурово и мощно напоминает жизнь: вот она, я – миллионнолетняя; и могучий камень, имеющий беззащитную форму и контуры живого, мягкого – это мое запечатление, подтверждение. Но есть и – грусть не грусть, а…

Мы, однако, шли не просто так, а купаться; пытаясь определить хотя бы относительно удобное место, мы, извиваясь на пористых и тонко, лезвиеобразно – каждый раз неожиданно! – острых камнях-шипах, ходили по берегу, смотрели в эти шхеры, фиорды… Он, берег, жил сам по себе в отдельных лучах и в тяжелом, палевом общем свете солнца, готового к своему «отдыху» и физически близящегося к нему – к исчезновению; сгущалось сиреневое и серое; было великолепно – мирно; на секунду я конечно же вспомнил фотографию: Фидель Кастро, с напряженным жестом и с неким хмуро-собранным, устремленным на что-то конкретное взглядом, как раз выпрыгивает из автомобиля; вид у него: «Ну что? Опять приходится? Ладно»; вспомнил я и слова шофера; я спросил: «Где тут были американцы?» (мы проезжали селение, поворачивали в лес); он улыбнулся и ответил: «Везде», грациозно махнув ладонью, на миг оторванной от руля; другая ладонь спокойно и вяло, будто и не управляя, лежала на этом глянцевом руле.

Но это было именно лишь на миг; тишайшая природа обладает удивительной, да, удивительной силой внушения по отношению к слабой душе человеческой; в отдалении стоял черно-фиолетовый лес; шар солнца близился к своей заветной черте; море – серо, блестко; кругом серо, сиренево, там – желтое; напротив – голубое и серое.

И спокойное…

Потеряв терпение, я разделся на этих камнях; ощутив их силу не сквозь подошвы, а à naturelle, как сказали бы далекие отсюда французы; я, иногда сдирая кожу, начал спускаться к морю.

Оно давно уже задним фоном напоминало нам о себе; его вечерние, агатово-серые изломы и блики были, как и обычно, таинственны; оно было тихо – океан, море; оно лишь посылало в камни эти свои – не волны, а нечто; физически казалось, что дышит громадное, добродушное, теплое, свежее существо, что нет никаких отдельных «волн», «шхер», а есть – жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю