Текст книги "Дни"
Автор книги: Владимир Гусев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
Он кратко вспомнил… и поморщился.
Они прошли.
«А, ччерт».
Он покосился; жена на миг зажмурилась, как от блеска; «живого ребенка», – шепотом повторила она.
– Шекспир был бы счастлив, – угрюмо «сострил» Алексей; инстинктивно он чувствовал: единственный выход – это держаться с ней «жестким» образом.
Они подошли к таблице.
Знакомая картина; чернильные фиолетовые линейки, цифры.
Он начал искать глазами.
Вот оно.
«Осенина Маша. Температура: 39,2. Состояние: среднетяжелое», – читал он про себя.
Будто серый укол под сердце, мелькнуло это «среднетяжелое».
И стало расплываться от места укола: как кровь от раны.
«Среднетяжелое»… как угроза.
Это «средне».
В просто «тяжелое» есть ясность; но «средне».
«Средне», которое на некоем черном канате.
«Средне», которое в любой миг может перейти в… в нечто темное.
Да.
Так.
И нет, нет Маши – не видно; где?
Где она?
Жена, молча прочитав, стала молча же, туда и сюда, сцепив руки перед собой, ходить по вестибюлю – грязный, желто-красный шахматно-кафельный пол; он молча же встал в очередь к их окошку. Подождав женщин с их напряженными или убито-плаксивыми и словно бы притворными в этой убитости лицами, – он не раз замечал, что истинное горе выглядит неестественно, что оно не умеет «подать себя», – он всунулся в окно; четко зеленые стены и четкий свет, и четкие очки у старухи, дающей эти ответы; все в противовес смуте, неуюту и тоске вестибюля. Таблицы и графики, и списки; все вроде б и успокаивает.
– Маша Осенина… вчера была операция.
– Так… Вам надо поговорить с врачом.
Пауза.
Вечные эти… загадки; любят у нас… это.
Будто нельзя… «не играть на нервах»…
Как бы отвечая ему, старуха сказала:
– Состояние… удовлетворительное. Но случай был не простой. Вам надо поговорить с врачом.
– Когда, где?
– Он скоро выйдет. Подождите.
«И то… слава богу».
Он отошел и начал – «от нечего делать» – читать таблицу: ту самую.
Впрочем, не совсем от нечего делать: он, сначала освоив первое и больное, пошел вокруг.
Он стал смотреть на столбцы у других детей.
Он обратил внимание, что слово «удовлетворительный» – это не слово, а термин; что больные разделены на градации – «тяжелое», «среднетяжелое», «удовлетворительное». Перед неким мальчиком было – «очень тяжелое»; он сразу же как бы представил его… колбы, трубки и «кислород».
– Что? – спросила жена; минуту она не решалась подходить – и он не подходил к ней; ему надо было решить… как формулировать.
Вообще, это уж возникло – как обычно; кроме самого несчастья, «проблемы», есть еще – жена… «как с ней».
– Говорит, состояние удовлетворительное, но надо поговорить с врачом.
– А что это… за «среднетяжелое»… – Ее передернуло после «средне». – У них какие данные… утро, ночь…
«Черт… а ведь и верно – какие же данные более поздние? Та говорит – удовлетворительно; да и по телефону они сказали… что-то такое… А здесь уж (уж!) – «среднетяжелое». Было удовлетворительное, а стало среднетяжелое?! А что же будет через два часа?! Нет, это…»
Он, хмурый, снова встал в очередь.
– Извините, – сказал он, дойдя. – Это все – Маша Осенина. Вы сказали – удовлетворительное, а там, – он указал в сторону списка, – там среднетяжелое. Какие данные более новые?
– Вы же понимаете, была операция, – устало-сухо сказала старуха в четких очках. – Там, здесь – это пока неважно. Вам надо поговорить с врачом.
Не найдя немедленного следующего вопроса – как в, очереди за железнодорожными билетами! – он отошел.
«Не хочет сказать? Не знает? А черт их знает. Со стороны – оно было б видно. А когда на себе…»
– Что?
– Да ничего. Ни черта они пока не знают. Надо и верно – врача.
Они слонялись по вестибюлю: порознь.
Встречались, говорили о том о сем; потом опять расходились…
Кругом сидели и ходили такие же люди; все как-то обходили друг друга; подобные несчастья не сплачивают людей; каждый видит, что и ему, и другому никто не поможет, «кроме господа бога».
Ходили…
Наконец вышел врач; его окружили сразу.
Он уселся на стул у голого «своего» стола; ему называли фамилии, детские – уменьшительные – имена; он давал разъяснения; мужчины слушали угрюмо, стесняясь чувств; женщины – матери, бабушки – не хотели «отпускать» врача к «следующему» – все задавали да задавали свои извечные «бестолковые» женские вопросы:
– А как он ест?
– Да нельзя ему еще есть как следует… Кормим… кормим. Так. Вы?..
– Нет, доктор (почему-то врача, в несчастии, зовут «доктор»! Что за странное заискивание!). Нет, доктор… я еще хотела спросить!..
– Да! – устало-терпеливо поворачивался назад, кивал нестарый чернявый врач.
– Я хотела спросить…
– Да… да.
– Это что? Вот это что – «флегмонозный»? Это уж… это уж… как… или как…
– Это ничего. Прободения нет. Это – ничего. Будем лечить.
– А… сколько ж ему тут быть?
– Сколько? Ну, еще две недели.
– Две… недели?!
– А что, мама? Бывает и месяц. Вам повезло. Все пойдет хорошо – выпишем через десять дней.
– Две… недели…
Отходит мать; отходит, обдумывая, слегка во сне.
Словно ее ударили деревянным молотком по голове – и теперь она «будет обдумывать».
Падать, не падать.
Чуть заболел животик у ее «ребенка» (так ныне любят говорить о детях!) – у ее сына Шурочки; вроде «температурка»; вроде тошнит немного; ну, вызвали врача; и вот, две недели.
Впрочем, другая мамаша – в принципе, видно, разбитная, но ныне хмурая и простая, – настроена по-иному; может, говорит, вы его еще и подержите, а то у меня…
Алексей отходит – бог ее знает, что там у нее; всё?
Алексей подходит.
Слушает еще одна женщина.
Надо спрашивать сразу, как врач ответит; не переждешь.
– Маша, Осенина, – ловит он взор врача.
Жена молча придвигается.
– Вы отец?
– Да.
– Мама здесь?
– Да… да…
«О, ччерт».
– Ну, что́ Маша Осенина. Она проснулась. Кормили ее.
Он так сказал «проснулась», что жена сразу взвыла:
– Проснулась?! Так это?!.
– Да, эта операция у детей идет под общим наркозом.
– Проснулась… и на том спасибо…
– Погоди!.. Что за аппендицит?
Врач секунду устало-угрюмо смотрит на Алексея: говорить ли.
Знает он этот взор.
Говори.
– Аппендицит гангренозно-перфоративный. Не знаю, понимаете ли вы? – четко говорит врач, глядя на Алексея.
– Да, кажется, – чуть подумав, говорит Алексей, угрюмо глядя сверху на сидящего у стола хирурга.
Мгновенная задержка внимания – взглядов; двое мужиков…
– То есть могло попасть и в полость; промыли. Но надо ждать… Поздно привезли.
– Так попало в полость… иль не попало?
– Не знаем; не должно. Настоящий перфорации нет. Но дырочка на отростке… была. Еле видная; но была. Могло и попасть. Будем ждать. Думаю… а впрочем, не будем пока загадывать.
– Ухудшения нет сегодня? – все же не забыл спросить Алексей.
– Ухудшения нет. Но это… так сразу и не бывает. Будем следить.
– Передачи?
– Ну, передачи. Обычное. Вон там написано. Соблюдайте примерно. А там наши – там разберут, что давать, чего не давать.
Они говорили – им было неловко; два «интеллектуала» – и как бы встретились не по тому поводу.
Он отошел; они сошлись за толпой.
– В общем, дело швах, – сказала она как-то выпито-безнадежно.
– Не вижу шваха, – «сурово» отвечал он.
Оказавшись дома, он как раз и решил звонить.
Но кому?!
Первая вспомнилась редакторша: подруга старая, и виделись лишь вчера; да и любила она говорить: мол, тому врача и тому врача; и москвичка старая – связи; и своих-то детей лечила; и – и.
Он набрал номер.
Взяла трубку именно она; повезло.
– А! Алеша! Что? Решил там что-нибудь изменить – в тех фразах?
– Да нет… тут…
Мучительное это – «переключаться» из рабочего, светского – в… в…
– А что такое?
– Тут Маша… попала в больницу.
Невольно ожидаемая, неизбежная пауза.
– Как? Машенька?
Знакомое уменьшительное имя, теперь встающее со стороны и из некоей черной и серой бездны, на краю которой все застыло, жестко толкнуло в сердце.
– Ну, да.
– А что? Что такое?
Трудно объяснить – но уже с этого вопроса Алексей ощутил странное чувство вины перед этой старой подругой; будто он нарушил договор, что ли.
«Не тот ритм отношений», – вспомнил он чье-то (свое же?).
– Да аппендицит, но тяжелый. Почти с прободением, а то и с прободением.
Говоря эти слова почти «спокойным» тоном, он с невольной досадой чувствовал, как на фоне чего-то серьезного он все же втягивается в ложные оттенки отношений, которые не приведут к добру.
Вдруг он вспомнил, что старая подруга не любит его жену – хотя бы и за то, что… да за что все старые подруги не любят жен. А эта – умная, истеричная, избалованная чрезмерно благополучными детством и юностью, – эта особенно; а его жену – более других.
Вдруг он вспомнил ее чересчур сюсюкающие интонации при виде Маши.
Вдруг он вспомнил – и зачем он все это вспомнил?
Почему оно вспомнилось?
У той несчастная любовь; любимый не захотел разбить ее солидного семейства; и остается – и остается лишь говорить: «Я не захотела»; и сам Алексей, еще до того на миг любимый ею и отстранивший – не захотевший не только любить, но и просто «привлечь» ее в некий прихотливый, капризный момент в те дальние времена; Алексею было не до нее, а такие не в восторге, когда не до них; как она изводила его потом!
И – главное – все это в ее голосе ныне; где-то в паузах – в последних и скрытых его вибрациях.
…Не человек жесток; природа жестока.
Будем так считать.
Алексей с отвращением слышал, как и в собственном его голосе звучит фальшь; как он слишком веско говорит слова, которые могут произвести светское впечатление – «прободение» и «тяжелый»; как то реальное его отчаяние, которое стоит за этим звонком, выглядит стыдливо и неловко.
«А Ирина?» – вдруг серо прошло в душе; некая смутная и чужая тревога.
– Какой ужас, – помолчав, как-то холодно сказала подруга. – Надо что-то делать. (О формулы!) В какой она клинике?
«Я бы так же «сдержанно-четко» спросил о человеке, к которому не питаю симпатии и для которого ничего не хочу сделать», – холодно-пронзительно, – с прозрением родителя, суетящегося над бедой своего кровного детища, – подумал Алексей.
– Так вот. Вы, может, знаете хирурга, который мог бы позвонить тому хирургу. Это на Полянке, – вяло-холодным голосом продолжал Алексей.
– Я никого не знаю («У меня ничего нет» – в обращении к нищему), а знает – знаете кто? Вера Поливасская. У нее хорошие врачи, знакомые… вы ведь знакомы с Верой?
– Да.
И он и подруга помнили, что Вера – подруга подруги, но не Алексея; для него это лишь шапошное.
– Алеша, вы немедленно ей позвоните. Просто немедленно. Если надо – сошлитесь на меня. Ну, не падайте духом. Вы же пишущий человек. Вам несчастья даже полезны. («Ай… а-ай», – только и сказал про себя Алексей.) Держитесь. А как статья? я это нарочно спрашиваю; вам не надо падать духом. Вам надо работать.
«Болтай», – холодно подумал Алексей, говоря:
– Ну, спасибо.
– Позвоните Вере. Она вас помнит, хорошо к вам относится. Если надо, сошлитесь на меня.
«И даже сейчас у меня не станет силы сказать впрямую: «Чего же ты, подруга, сама-то не позвонишь?» – вяло думал Алексей.
– Позвоните, – повторила она.
– Да, да.
– Всего доброго.
Коротко и композиционно.
«Нечего делать, надо звонить Вере».
Он набрал; длинные гудки.
Он в безнадежности набрал еще раз – телефон сработал.
«Бывает».
Эти оголтелые, черные телефоны.
Лак и пластмасса.
Сменить бы.
– Вера? Вы извините, это звонит Алексей Осенин. Вы помните?
Пауза.
– Да, Алеша.
Голос – известно какой; даром не звонят столь не близко знакомые; ждет просьбы и думает – какая она?
– Я звонил нашей общей знакомой. Ну да, ну да. Тут дело… Тут моя д-о-очь в больнице. («Эх, с неким приступом бы, а не сразу. И где мое «изящество»?) Так вот, она говорит, у вас знакомые хирурги… Я понимаю, это неудобно, но…
Тяжкая пауза висела.
На том, как говорится, конце провода явно дослушивали и обдумывали ответную формулу.
– Может быть, у вас есть кому позвонить?
– Алеша, у меня есть хирург, но вы его тоже знаете. Вам лучше самому ему позвонить. Это Петя Карлин. Вы ведь знаете его?
– Карлин? Да-а-а… кажется…
– Ну, вы ведь его знаете. Помните, вы вместе выступали на той конференции. У него был доклад – «Гносеологические аспекты современной анестезии». Он еще подходил к вам.
– Да… я… а телефон?
– Да у вас есть его телефон. Вы же при мне писали.
– Это… тогда?
– Ну да… тогда. Действуйте, не мешкайте. Он любит, чтобы ему сами звонили, а не по знакомству. Он малый понимающий и интеллигентный.
– Ну спасибо вам. До свидания.
– До свиданья, действуйте. Не падайте духом. Всего вам доброго.
Всю жизнь его призывали не падать духом.
Он положил трубку и невольно опустил руку и голову; жены не было, она «побежала» на рынок – за чем-то, что разрешалось по той таблице.
Он полистал книжку; нет. Нету. Да и что за Карлин? Практически незнакомый «тип». Алексей с биологическим отвращением относился к принципу – «по знакомству»; может, и этот Карлин такой? Но все же Алексей понимал, что известный хирург не станет слушать человека с улицы; Москва велика, и детей много, и даже если бы некий врач и пытался откликнуться на все отчаянные звонки – он все равно не смог бы. Т. е. и не обвинишь даже. Вот и Вера эта; он помнил ее, «москвичку до мозга костей». В этот комплекс входит строгость и ограничение. Звонит человек не моего круга связей; всё. На каждый чох не наздравствуешься, всех детей не пожалеешь. Кстати, истинно коренные москвички нередко бывают мягче; в них нет скованности, они тут свои.
Но где телефон?
Видимо, по своей дурной привычке, он записал на бумажке; а может быть, она просто врет. Не врет, а перепутала и так далее.
Он снова сел у телефона, вспоминая приятелей, которые могут помочь; но, во-первых, оказалось, что таких мало, а во-вторых – срабатывал закон полосы невезения. Тот переехал, и нет телефона; тот на курорте; тот черт-те где – не берут трубку. Машина «постоянная» врачиха сама в больнице.
Ныне кто всё время сидит в Москве? Все мотаются.
«А Володька? У него уйма знакомых. Но вряд ли он… ждет в гостинице».
Однако он набрал номер номера.
Володька был там.
По традиции таких случаев перейдя от бодрых мужских приветствий к соболезнующим нотам, он сообщил, что «есть такой малый», и он сейчас позвонит, а после перезвонит. «Ты дома?»
– Я дома.
Десять минут он сидел у телефона, сложив руки на коленях и глядя на трубку. Звонок.
– Его, черт возьми, нет дома. Да это и ясно: середина дня. А служба не отвечает. Со службами у нас туго.
Пауза.
– Н-ну спасибо.
– Я еще позвоню, и как найду, так тут же и позвоню.
– Спасибо.
В их интонациях тоже была неловкость; мужской ритм их отношений был резко нарушен.
– Ну, всего тебе. Ты не унывай. Я позвоню, если что.
Алексей почти физически ощутил его несознательное, не злое, но все же несомненное облегчение в этом – «если что»; мол, сейчас положу трубку, а там… а там – в Москву прибывают из Архангельска не для этих дел.
Звонок: затрещал под носом.
Неужто Володька уж нашел?
Он взял слишком крепко.
– Д-да?
– Алексей Иваныч?
– Нина?
– Спасибо, что узнали. Алексей Иваныч, я понимаю, что вы человек занятый, что у вас какие-то проблемы, и я не вмешиваюсь; но я бы хотела вас видеть. Разве так трудно?
– Нина, мне и правда не до вас. Я не вру.
– Нет, но разве можно так разговаривать? Ну, что я вам сделала? Я в Москве. Мы не виделись… столько лет. Разве нельзя вас увидеть?
«У вас у всех в Москве праздники, а у нас – «просто» жизнь».
– Нина, до свиданья, и положите трубку; а то я должен буду положить первым.
– Нет, я не понимаю…
Он положил трубку. Телефон затрещал.
Он не брал.
«Сам виноват. Поменьше б играл в игры», – привычно-автоматически прошло в голове.
«Может, у нее-то – знакомый хирург?»
«Нет. Спроси – она ухватится за это, как за повод для душевного общения; но в конце окажется, только потеря времени», – вновь с холодной ясностью несчастья подумал он.
«Я вам еще пригожусь?»
Увы.
Нечего вмешивать мою дочь в те игры.
Телефон перестал, а потом затрещал заново.
– Д-да!! – рванул он трубку, глухо готовясь послать эту Нину…
– Алексей Иванович? Алеша? – услышал он одновременно знакомый и незнакомый женский голос.
– Да. Кто это? – спросил он четко.
– Да это Рита, ваша соседка.
– Рита… а, Рита. «Бывшая соседка», – мысленно уточнил он; было время – они все переезжали; теперь уселись; Рита?
– Здравствуйте, Рита.
– Алеша, я слышала, у вас Маша заболела?
– Ну да. А вы знаете?
– Да мне во дворе сказали. Так вот, я хотела сказать, у меня есть знакомый хирург в институте Вишневского. Он резал гланды Коле. Ну, не в этом дело. Так вот, я ему уже позвонила; он позвонит туда, на Полянку.
– Да. Да? Позвонит… А… что же он скажет…
– Да уж они, эти врачи, они знают между собой, что сказать. Конечно, может, это и лишнее – эти звонки; а все же. Все-таки какое-то… утешение. Как вы себя чувствуете? Вы очень расстроены, да?
– Ну что́ тут, Рита, – отвечал Алексей, с некоторым даже и трудом представляя Риту – соседку их по тому подъезду, о которой он, конечно, давно забыл. И никогда не было у них тесных отношений между семействами. Соседи по площадке. Там – добропорядочная и тихая семья – тихий муж, любящая жена Рита, сын Коля, мать Риты – тихая теща мужа; здесь, у них – вечные их надрывы, тревога. О чем дружить?
– Ну что тут, – повторил он. – Конечно, веселого мало.
– Ну, я понимаю. Если чего надо, вы скажите. Ну, до свиданья, Алеша.
«Вы скажите» прозвучало просто; она не добавила – «не стесняйтесь»; так было ясно, что и верно – можно и позвонить.
«Такова жизнь», – успел он подумать.
– Спасибо, Рита. Спасибо, – сказал он хмуро.
– Жене передайте, пусть позвонит, если что. До свиданья.
– До свиданья. Спасибо.
Звонок.
Нерешительное:
– Алексей?
– А, Саша.
«Что с ним делать?»
– Ты, вы знаете, Алексей, тут поезд через час сорок. Не успею заехать. Спешу… э-гм. Семья, понимаете. И жена спешит к родным. Так что не встретимся. Как дела?
– Заезжай потом, Саша. Там… поговорим. Дела… ничего.
Пудышев помедлил, чуя что-то не то.
Подобно всем людям этого склада в такие мгновения, он как бы дал Алексею некие секунды на размышление; но видя, что тот молчит, крепко сказал:
– Ну, до свиданья, Алексей. До встречи. Еще увидимся.
– Увидимся, Саша. Всего тебе доброго.
Алексей подумал, что тот даже не спросил об Ирине.
Снова минут десять он уныло сидел у телефона.
«Позвонить еще футурологу, что ли. У него вечно болеют дети».
Он позвонил – того не было дома.
«Однако надо звонить в больницу».
Это была самая мучительная процедура; он добровольно взял ее на себя.
Звонишь в справочную – там занято, – звонишь, звонишь – и наконец длинный гудок. Сердце… И берут трубку. И спрашиваешь. И ждешь. Ждешь – минуту, другую. И тебе отвечают. «Надо звонить, пока ее нет».
Он позвонил.
Взяли сразу.
– Осенина Маша?
Пауза.
– Температура 38,5, состояние среднетяжелое.
– Спасибо.
Он опустил трубку.
Это мгновенное серое – колющее и затем давящее на душе.
Утром было 37,2 и «состояние» – «удовлетворительное».
Ухудшение.
Это то, о чем они предупреждали.
Мол, надо ждать.
Если ухудшение, так не сразу.
И – вот оно.
Слово «перитонит» уж возникало у него в мозгу при первых позывах к пробуждению… ранним утром…
Вот – вот оно.
И вновь – пустая квартира.
И вновь – он один – «мужчина».
Он вновь ходил по комнатам, соображая, что делать.
Так, жены нет; она явится – что сказать?
Он ходил.
Как бы украдкой он подошел к шкафу, где таилась его черно-компактная и блестящая, модная электробритва в своей удобной черной коробке; уж много дней он смотрел на разбитое – треснувшее – зеркало, вправленное в крышку.
Ныне, стыдясь, непрерывно ощущая чей-то взгляд на себе, он подошел к шкафу, достал коробку, а из нее бритву; еще поколебался минуту – и, кляня свое «малодушие» и «немужское» начало в душе, стал грубо выковыривать разбитые части стекла неверными пальцами; куски не поддавались – стекло было вправлено «на всю жизнь», как это у нас умеют, а трещины были лишь трещины, куски так и не разошлись друг от друга – трудно было найти зазор; он пошел в кухню – поддел ножом; зазор – вот он, но все равно не вынимается; наконец он вынул один, за ним и второй кусок; далее пошло проще – вскоре зеркало – куски зеркала – были вынуты, он аккуратно обобрал все края; вместо зеркала теперь было ровное и тусклое марево некоего металла.
«И то-то. Металл не бьется».
Он собрал все куски в ладони и вынес остатки зеркала из квартиры. Из дома.
Он вернулся в заметном облегчении – и мысленно огляделся как бы: не видел?
Никто не видел?
Никто…
Никто.
Он ходил по комнате, ожидая жену; он не мог же ехать один.
Надо было ее сопровождать.
Он вошел в комнату Маши; как ему показалось, удивительная, ненормальная пустота и тишина царили здесь; сидел на радиоле, согнув лапы так, эдак, желтый медведь с большой, хмурой головой, умным взором; стояла корзина, наполненная зелеными, красными, синими и пестрыми деревянными, металлическими игрушками; были разбросаны мягкие и твердые псы, коты, медведи, куры-петухи, и слоны, и кубики; на стенах тихо висела разноцветная Машина живопись; на ковре были приклеены некие тоже куры из картона – ей запретили, она «все равно» приклеила; лежали книги, листы бумаги; кровать была застелена нежным младенческим покрывалом, подушка – в лентах.
Алексей вдруг четко, галлюцинативно четко представил, что это всё – есть, а Маши нет – нет и не будет; все оцепенело в нем, он секунду не двигался; затем, ощущая физическую боль во всем теле, он повернулся и хмуро и тихо вышел из комнаты, как из опасного места.
«Маша… Машенька. Вот вернись… и я…»
И он не знал – не мог придумать он, что же бы предложить судьбе.
Он ожидал; жена позвонила в дверь.
Он открыл.
– Ну что? – было первое; она вставляла в коридор сумки – она смотрела на него снизу – смотрела, склонясь над сумками – все еще не уставив их.
– Звонил ты?
– Да… Тридцать восемь и пять.
Он не мог тянуть – ждать вопросов.
Она оставила сумки у двери, прошла в комнату и села на низкую диван-кровать, подобрав чуть ли не к лицу колени и глядя в одну точку.
– Надо ехать, – сказал Алексей.
В голом, оголтелом вестибюле – толпились; провезли тележку. «Что же вы живого ребенка – ногами вперед». Все эти дни он помнил и эту, и подобные фразы – которых в больницах хватает – «наслушаешься».
«Как в тумане» ждали они врача; наконец – вот он – и вопрос.
Вопрос его, Алексея…
– А, Маша Осенина, – с мгновенной живостью сказал врач – и в этой живости была прямая угроза: сознание «серьезности положения».
– Так вы – папа?
– Да.
– Вот что, товарищ Осенин; прежде всего; никаких звонков!
Алексей взглянул на него – тот смотрел задиристо-живо – и был сейчас моложе его, Алексея, – хотя они были примерно одного возраста… одного поколения.
– Никаких звонков, и все! – повторил врач; Алексей смотрел на него – и в этот миг умилялся его петушистости; во-первых, это значило – голое сердце все сразу схватывало! – это значило, что положение не так уж серьезно – раз он начинает с этого – со звонков; во-вторых, во-вторых же, они снова смотрели друг на друга – мужчина с мужчиной – и многое смутно и пасмурно – как нечто в тумане из серой воды – на долю мига мелькнуло, растаяло между ними; «поколение», «интеллигенция», «раса», «дети», «общество» – все эти понятия нерасчлененно взошли на миг – долю мига! – и, так и не проявившись, шли в бездну; и оставалось – и оставалось простое: взгляд – взгляд.
– Никаких звонков! – нарочито повторил врач, чтоб слушали, слышали все окружающие. – У нас дети; у нас прекрасная клиника! Мы всё делаем!
– Да это… бабы… – вяло отвечал Алексей, на миг же отводя глаза.
– Теперь о деле, – и он стал старше Алексея. – Не надо паники. Температура; бывает. Всё ничего.
Всё ничего.
Будем наблюдать далее.
Как кошмар, представлялась Алексею такая картина.
День солнечный, начинают свежеть газоны; он выходит из желтого здания больницы, держа Машу за руку… и они идут; он смотрит на нее вниз – она смотрит на него вверх – она улыбается – солнце озаряет ее лучистую рожицу.
Алексей думал о своих отношениях с этой маленькой дочерью.
Они существовали в разных плоскостях жизни; он вращался по своим орбитам, она – по своим; у него – гносеология и все прочее, у нее – английский, медведи, драки и визг на улице, игры в принцев и принцесс; но он ныне думал о том, как всегда – всегда, неизменно – стоило ему обратить свое царственное лицо, свой лик Папы в сторону дочери – и она с готовностью, с полнейшей готовностью, будто только и ждала этого, расцветала счастьем, полнейшим счастьем на своем ясном, щенячьем личике – и так и вся и обращалась к нему, как подсолнух к солнцу – входила в его «сферу».
Папа… папа.
Он снисходительно:
– Маша, идем в лес?
– В лес?! Да, папа! Сейчас, папа… я только… я только брошу… там, Славка ждет… я только брошу ему мячик… я быстро… Я сейчас, папа.
В каком бы увлечении до этого ни была, она всё оставляла ради него.
И он снисходительно улыбается.
И эта пустая комната; и эти медведи.
О, горе.
Врачи изводили их умолчаниями, намеками на угрозы или попросту неопределенностью объяснений.
В таких случаях даже самые умные забывают, что врачи – тоже люди, а не господы боги, и не все ведают наперед, при всем опыте или благодаря опыту; в свою очередь врачи, зная поведение пап и мам, и бабок и дедок – зная пять-шесть вариантов этого поведения, и равнодушно учитывая эту типологию, и зная, конечно, чего именно можно ожидать от той или иной болезни и от ее осложнения, знают и то, что лучше не говорить ничего слишком конкретного в смысле прогнозов: так вернее.
Мучительно было видеть, с одной стороны, пусть побледневшую, но все же обычную, живо-обычную Машу в окне или на кратком свидании, где Алексей стремился быть обыдённым и деловитым, чтобы не дать всем выйти в надрыв, – и, с другой стороны, слушать абстрактные (абстрактные?) разговоры о «полости», о промывании, о возможной «перфорации»; это были какие-то вовсе разные миры, а между тем – где-то эти миры опасно и остро, и живо, и больно пересекались.
Притом жизнь шла своим чередом.
Алексей окончательно отвадил Нину, снова забыл о соседке Рите, снова, разумеется, начал вести научно-светские разговоры с подругой (к тому же она объяснила, что лишь «боялась звонить») и внутренне четко, хотя еще и не внешне явственно, осваивал футурологическую тему о Канте и Герцене; изнурительно было обыденное, плавное движение жизни при сером уколе в сердце в любой неожиданный миг этого движения – в любой неожиданный миг, больно и остро останавливающий это движение – и затем как бы нехотя отпускающий его снова.
Тяжкий кризис вроде бы проходил (?); Маша хоть и медленно, а поправлялась (?).
Это уж было… вроде бы ясно…
Но пока Маша была в больнице, нечто острое и серое не переставало мучить его; просто идет по коридору в своем учреждении – и – «Что? Что? А… Маша».
И понял – и вошел в горе; и будто и успокоился; и можно и идти далее.
Встретился футуролог:
– Как? Что?
Ка́к он, Кант?
Ка́к Герцен?
– Да у меня дочь больна, – угрюмо отвечал Алексей.
– А… – бестолково сник футуролог.
– Без любви нет. Без дневной и теплой любви, – вдруг сказал Алексей.
Маша уж поправлялась… и он мог уж позволить себе и формулы.
– Ну, это так. Но «это другое», – сказал футуролог – тоном спародировав слова великого старца.
Они ходили под окна.
За дни болезни они заново сдружились с женой; прошли секунды оголтелости и одиночества горя; было и всё забыто – Маша, конечно, объединяла; жена инстинктивно освоила жесткий тон, взятый Алексеем, и была благодарна ему за это – за «каменную стену», за прочность; Алексей любил и жалел жену; они приходили – двое, теснясь, жмясь друг к другу – родители – под окно к Маше – и та – вскоре – влезала на подоконник – вся в этой байковой больничной робе – как водится, повзрослевшая, побледневшая – и сообщала:
– Я нарисовала… медведя!
– Да хватит уже медведей! Одни медведи везде! – ворчливо, улыбаясь, говорил Алексей.
– Ничего, папа, – как бы понимая все его чувства, отвечала Маша. – Ничего; пусть.
– Тебе принесли компот – персики? – спрашивала жена.
– Принесли, – серьезно отвечала Маша, понимая всё ее беспокойство.
– Меня зовут, – добавляла она – и во взгляде ее являлись взрослые ответственность, покорность, страх и тревога, исходившие на нее от кого-то. – Тут нянька… сердитая. Орет часто.
– Маша! Так нельзя!
– Да, а чего она… орет. Сейчас, сейчас, – отвечала она в темную глубь палаты с невольной жалкой опаской: через минуту она снова – в полной ее власти, и знает это. – Подожди, папа. Ты еще не уходи, – говорит Маша – и в ее детски-девчоночьи-самолюбивой, но втайне жалкой улыбке – и просьба, и некое достоинство, и серьезность, и понимание этой своей жалкости. Маша не любит просить папу; она любит, чтоб он сам. А тут приходится, да еще по такому поводу. – Ты не уходи… пока. Мама!
– А!
– Ты мне прищепку принеси.
– Что, Машенька?
– Прищепку. Мне надо платочек сушить – для куклы.
– А! Да! Ладно, Маша!
Является рядом с Машей и «нянька» – в белом халате, сильно перехваченном в талии.
– Ну, Маша! Пора! Не надо ее больше держать… Что? Сказать папе, маме?
– Не надо, – боязливо-хмуро-отчужденно просит Маша.
– Ну не буду. Но ты смотри. А то…
– А что она? – спрашивает Алексей.
– Да хулиганит. Мальчика тут за во́лосы. Ну, не буду.
– Папа, не уходи еще! Постой! я потом еще влезу!
– Не надо, идите, – говорит «нянька». – Щас врач придет. Заругается. Есть им надо и лежать тихо. Пусть не спать – лежать тихо.
– До свиданья, Маша! Мы ведь скоро снова придем. Иди, Маша.
Исчезает в окне – слезает сторожко, глядя туда, вниз; окно черное.
Там – «с главного входа»:
– Когда же ее выпишут?
– Погодите. Погодите, папа и мама. Случай был сложный. Надо всё выждать.
И вот он и день; солнце и верно светит – и уж весна; только выходят они из «главного входа» – тут нет газонов; и вот и машина; он ведет Машу за руку, в другой – ее «узел» («накопилось барахла» за недели!); кошелка для кукол – в щепоти; и она, идя, поворачивает щенячье, сияющее и ясное личико – смотрит ему в лицо.
Улыбается; зуба нет.
Он улыбается.
Улыбается.
Что из того, если далее – более тяжкое?
Может, счастье человеческое – это и есть миг в апреле, когда ты ведешь дочку за руку.
Они едут.
«Экое чудо, – думает Алексей. – Экое чудо. Всё так и есть».
«Но какое же чудо? аппендицит есть аппендицит… хоть и сложный; при антибиотиках…», – отвечает ему кто-то.
И он улыбается… он улыбается – и только.
У их дома – они выгружаются из такси – навстречу неожиданно – футуролог.
– О!
– О!
– А я тут… к знакомым. Это и есть… любовь? – улыбается футуролог, глядя на Машу – немедленно доверчиво и улыбчиво – ожидая радости! – уставившуюся ему в лицо, повернувшись к нему всем телом.
– Это, – говорит Алексей.
– Любовь к своему детищу – еще не Любовь, – все же не преминул ввернуть футуролог, улыбаясь глядя на Машу. – Впрочем, и у меня – дети.