Текст книги "Дни"
Автор книги: Владимир Гусев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Пыль… солнце.
Тяжелая и дневная листва.
Я иду – мы киваем.
– Поймал? – нарочито-лениво спрашивает знакомец.
– Поймал… немного, – отвечаю я Алексею.
Мы с Ириной киваем друг другу косвенно.
Вечная женственность, прости нас.
Я – далее, они тоже двинулись, всей компанией – впрочем, лениво – все «не спеша». Мы расходимся.
3. ЭПИЛОГ. ЧУДО
Другая Маша.
Классик
Маша заболела с утра, но никто не «взялся» за это.
Утром Алексей, уходя по своим бесконечным и суетным делам, слышал серое и простое, что вечно кололо его куда-то под сердце – мешало легкому делу и настроению:
– Ты не заболела, Маша? Что-то ты… – говорила жена.
– Я не заболела, но живот заболел, – отвечала Маша.
Жизнь нервической, чуткой, голо-беззащитной, как улитка вне панциря, любви и тревоги тотчас же, без паузы, тихо вскипает в жизни, в душе жены; она спрашивает тонким голосом:
– Но как же? Как же? Ты не заболела, а живот заболел? Что ты говоришь, Маша?
Юмор – не по части жены в такие минуты; Алексею это известно.
– Но подожди ты, – вмешался он, уходя. – Маша! Где болит?
– Больше не болит, – весело отвечала Маша.
Оба взрослые, разгибаясь, невольно облегченно вздохнули и посмеялись слегка – как бы и виновато, и мелко-празднично.
– Ох и мудрец ты, Машка, – сказала жена.
– Да нет, оно болит, но не очень, – сказала Маша.
– Где болит? – опять наклонились взрослые.
– Да не-е-ет, нигде особенно, – сказала Маша, побалтывая ногой.
– Маша! Правда не болит или просто ты боишься больницы, врача? – натужно спрашивала жена. – Она вот побыла тогда – помнишь? – в больнице, и с тех пор врет, если что болит – не хочет идти к врачу, – напряженно говорила она, обращаясь к Алексею с искренним объяснением: будто он сам не знал.
– Не болит, – подумав и неуверенно отвечала Маша.
Он пообнимал их, ушел; но весь день, делая дела, он время от времени вспоминал как бы далеким краем души, что есть и некое серое и чуткое: «А? Что́ это?» – думал он; и вспоминал: «А… Маша».
Прежде всего он поехал в «родное учреждение» и там обсуждал с доцентами, с аспирантами проект разработки на темы, связанные с различными аспектами «великой футурологии».
– Вот видишь, – говорил ему Саша Дремов – «коллега» с кафедры общей истории философии одного из параллельных учреждений. – Мы полагали, что область фантастики не касается наших сфер; но вот приходится. Гносеологические тенденции древней Индии, «как ни странно» (он выделил тоном), порою оказываются наиболее актуальными в век индустриальных наук. Я уж не говорю о Чарвака и прочем – это само собой; но связь Платона с ведийской философией и собственно гносеологией теперь очевидна – это уж общее место, – кстати, ты читал статью Пантелеева? – да, ну да, – так вот, связь эта очевидна, а раз так, то вся европейская «футурологическая» – утопическая – традиция оказывается опрокинутой в Индию; все учитывают Платона. Его идеальное государство – прообраз фантазии Кампанеллы и так далее; да что тебе говорить. Не занялся ли бы ты кантовской и герценовской стороной дела? По старой памяти? Причем помни: наша задача – выделить то общее, типологическое, что свойственно разным школам футурологии – футурологии, еще не ставшей специальной сферой; Герцен по этой линии очень интересен; Кант – несколько иное, но наша задача сейчас хоть и сложная, а простая: еще раз: выделить то общее, что говорили крупнейшие философы, гносеологи по части достижения, как говорится, счастья человечества через познание и самопознание.
– По этой линии Герцен и Кант – слишком разное; разные плоскости, – вяло отвечал Алексей.
– Ну да, верно; а я про что? – воодушевился Саша. – Но, во-первых, ты, так или иначе, занимался и тем и другим.
– Кантом я отдельно не занимался, – задумчиво сказал Алексей… на краткий миг представив о Канте не то, что относилось до этого разговора.
– Ну, кому ты говоришь это? Ты и Кант? не позируй и не кокетничай; небось справишься. А именно потому, что это слишком разное, а ты – один, у тебя получится здорово. У тебя органически типологическое мышление.
– Может, и Гегеля ему подкинуть? – спросил Анатолий Крейн из соседнего сектора. – Я понимаю – вы сейчас завопите; но ведь речь идет об определенной узкой сфере, которую попросту надо выявить. Влияние фактора познания и самопознания на судьбы человечества; реальные прогнозы на этот счет.
– Да ясно, но все равно: Гегель – уж чересчур; оставьте… кому другому.
«Что там ноет, серое, – помнил, между тем, Алексей. – А… Маша».
– Ладно, и Кант и Герцен, – добавил он к своей последней реплике. – Но не Гегель – нет. Это будет растекание мысли по древу.
Они еще поспорили – и разошлись.
Выйдя на улицу и видя, меж домами, серое небо, специально-задумчиво созерцая болезненно-белый или потемневший снег (недавно выпал новый, но осел на старом), краем души и ума и глаз замечая молчащие бурые, рыжие или черные, поникшие ветвями и верхами деревья-остовы на бульваре – родные картины, неизменно чуть грустные для сердца, – Алексей пробрасывал взором машины, столбы и семафоры, не слушал уличного шума и, как бывает, мысленно заново прокручивал пленку: открещивался от Гегеля, выявлял сомнительные точки стыков «по данной теме» у Канта и Герцена, представлял лица и жесты спорящих; но вскоре, что и следует в одиночестве и «на улице», один на один со снегом и серым небом – всплыло ясно простое и больное; в данном случае то было – «Маша… Маша».
«И чего я? – внятно говорил он себе. – Ведь уж сколько раз: предполагаешь скверное, а его нет».
Завтра проследует Пудышев транзитом из Гаваны до Ленинграда и затем до мест, ближайших к его, Алексееву, Заповеднику; «Уж эти бутылки», – привычно подумал он – и зашел в этот как бы весь потный магазин.
Стояла очередь небольшая; он встал. Двигалось, как всегда в таких случаях, быстро; до прилавка оставалось пять-шесть человек, когда он услышал тоскливо-робкое – и само по себе, и для его слуха:
– Алексей Иваныч! Какая встреча!
Он оглянулся заранее без радости; да: некая нерадостная встреча; некая женщина, когда-то его «дипломница» из родного города; он добросовестно вел диплом, а она была так это тоскливо – как случается в их городе, так ему казалось – влюблена в него, и, что бывает с женщинами, хорошо работала не ради дела, а ради того, чтобы угодить ему, обожаемому «Алексею Иванычу»; по ходу обнаружилось, что она вовсе не глупа и могла бы написать прекрасный диплом без традиционных влюблений в руководителя; но она была по-прежнему убеждена, что пишет только ради него, и не раз начинала объясняться на эти темы; Алексей вежливо обрывал – он с первых «запинающихся» фраз угадывал дальнейшее – а «смешивать два эти ремесла» было не в его правилах, – но она, погодив немного, начинала снова: как многие влюбленные, была уверена, что стоит разъяснить дело, и оно двинется; между тем диплом-то как раз двигался; так Толстой, решив доказать христианский тезис, по дороге написал «Войну и мир»; так Гегель, решив прославить монархию, по пути сочинил «Науку логики» и все иное.
Эта Нина была не Гегель и не Толстой; но все человеческое воистину уж в чем-то едино – и механизм был тот же.
Надеясь на что-то, она работала над дипломом; но все на свете имеет конец, диплом был кончен и защищен с отличием; ну, а далее?
А далее – ничего.
Такова жизнь.
И вот – встреча; мокро, сыро; и винный магазин – чтоб его: на все в жизни есть свой контекст и свой ореол; тут это нарушено к черту; если б его встретил в магазине Пудышев, было б прекрасно; но это?
И спешка и…
«Какая неудачная вся эта случайность»; но тем вежливее он сказал:
– А! Нина! Ну и ну!
Современная женщина, видимо, столь не избалована обыкновенным вниманием (тем, что называлось вниманием в старом смысле), что она простой такт сплошь и рядом принимает за иное; может быть, чувство истины предупреждает ее, но она предпочитает не замечать предупреждений; и делает это легко: женщина.
– Как это странно и странно, – улыбаясь и вся развернувшись к нему, заговорила она: чуть скуластая, черная, коренастая, в сером пальто из искусственного меха. Его улыбку и слова она восприняла как знак к возобновлению отношений (каких?!). – Мир тесен: воистину!
– Да, да, – сказал он, не разделяя ее экстаза; нас волнуют не те совпадения, что для других, а те, что для нас; совпадения для других для нас – простая случайность. – Вы что это… в таком мужском обществе?
– А, вы о магазине? – смеясь, спросила она. – Да просто выпить соку. А тут – вы. Мир тесен.
– Мир тесен, воистину, – отвечал он.
– Слушай, ты берешь или нет? – спросил из-за головы суровый пьяница.
– Ага. Сейчас.
Алексей терпеть не мог ситуаций, когда жизнь растаскивает его, Алексея, на разные «плоскости» себя, жизни; а он – один, да и жизнь одна; но – разное – разное…
А, ччерт…
– Сейчас. Одну эту. Так вы как?
Тут и тон держать, и…
– Я? Да я ничего. Вышла замуж пять лет назад. Сыну три года, – сообщала она с беспечной и преданной улыбкой – не замечая неуместности и даже некоторой именно бестактности для магазина… ну, да ладно.
Женщина; смотрит – и баста; ей что магазин, что… Знает инстинктивно: всю «рабочую» часть жизни «такой мужик» берет на себя.
(Или уж не берет.)
Наконец продавщица отсчитала свою сдачу; Алексей на протяжении этой минуты несколько раз как бы забывал то о прилавке, то о стоящей Нине; разные сферы жизни; наконец, он сунул рубли – в верхний пиджачный карманчик, мелочь – в карман сбоку (пальто расхристанно расстегнуто), бутылку – в клацнувший туда и сюда портфель – и сказал в облегчении «физиологическом»:
– Что же? Пойдем отсюда?
«Надо же – в этом магазине. Не знаешь, где найдешь, где потеряешь».
– Пойдем, – сказала она торжественно – именно уж торжественно, – ибо приняла его облегченный тон и улыбку за желание и далее продолжать эту встречу.
Они вышли; падал призрачный, тусклый снег. Не столько снег, сколько отдельные снежинки как бы.
«Черт, ведь мне и в редакцию. Обещал же. А уж четвертый час».
В то же время в нем возникало то ватное полубезволие, которое порою встает в «мужике» под явным напором, расположением женщины; последние знают об этом свойстве; может, поэтому и не считаются с тактом и прочим.
– Вы спешите? – спросила она именно в тот момент – будто бы рассчитав! – когда он почувствовал первые теплые волны этого безволия.
– Да… вроде… но, – отвечал он, и оба рассмеялись, поглядев друг на друга: слишком ясно все было.
– Знаете, Нина, если хотите поговорить, то подходите потом к редакции (он назвал). А сейчас я, минута в минуту, должен там быть уж.
– Я подойду, – сказала она с готовностью. – А когда?
– Ну, часа через полтора.
«Пусть бы не подошла», – спокойно минуло в голове.
– Часа через полтора; хорошо.
– Но я могу задержаться.
– Я подойду; а коли вас не будет, уйду.
– Ох, смотрите.
В редакции его встретила старая знакомая, с которой в дружбе, не ставшей ничем иным, они прошли огонь, воду и медные трубы.
Она сидела в своей любимой позе, подперев щеку согнутой кистью, держа двумя пальцами ручку, а другой рукой теребя затершийся календарь. В момент, когда он открыл дверь, она смотрела в бело-серо-матовое окно – обитая дверь отпечатывалась бесшумно; затем она повернула голову в ее челке – и улыбнулась ему одновременно искренне и заученно, как она умела.
Вдруг он остро вспомнил об Ирине…
– Бывают дни. Собираются все старые, – сказала она.
Он дипломатично смолчал, зная, что она, «дружба дружбой», а не любит, когда ей напоминают, что пришли не так просто, а по делу; и если напомнить, то втайне уж не забудет на весь разговор.
– Приветствую вас, – сказал он.
– Ну да, ну да. Вы пришли по делу. Я не забыла.
– Ну, ну.
– Алеша, мы с вами так давно знакомы и так хорошо (я надеюсь, и вы хорошо?) друг к другу относимся, что, я думаю, не нуждаемся даже и в «ну-ну»; однако же именно к делу. Тут есть небольшие замечания у Светозара Макарыча.
– Ох, уж этот Светозар. Святогор. Святополк и свято… свято.
– Ладно. Метафоры – не по вашей части.
– По моей.
– Пусть. Но он говорит, что о Киркегоре не совсем ясно, и что Гайденко, когда говорит о том же…
– Вот пусть Гайденко ему и пишет.
– Алеша, ну вы же понимаете. Ну, чего зря…
– Ну, хорошо.
– Так вот; вы знаете, я никогда вас не правлю. Как хотите. Может, вставим одну разъясняющую фразу? Вы, как всегда, алгебраичны, а сборник все-таки не совсем академический, «он рассчитан…».
– Так. Вот сюда мы вставим. Что-нибудь… незначащее.
– Именно; вы же знаете. Впрочем, не хотите – не вставляйте; я отобьюсь.
– Да вставим.
– Ну смотрите.
– Ну, вот так: не просто Киркегор, а: Киркегор, в принципе противостоящий Гегелю по вопросу об истине человеческого существования…
– Вот! Больше ничего и не надо! Вводной фразой – и все!
– Громоздко, разумеется.
– Ну, пусть громоздко; пусть это немного отяжелит – мы не против; даже наоборот; зато…
– Ясность.
– Зато ясность. Ну ка́к вы живете?
– Да как и следует: в суете.
– Все здоровы?
– Маша… что-то…
– А что с Машей?
– Да нет, ничего; но что-то было… сегодня, – сказал Алексей, вновь с досадой вспоминая свое маленькое, больное и серое – и с особым, потусторонним, как бы изнутри растворенным там, в мертвенно-белом снеге и в серо-ватном небе чувством глядя на это всё за окном – на пространство и тихое время, загадочно застывшие в этом небе над крышами в их черных щелях, проемах. Этаж был довольно высокий.
– Ну, это ничего. Дети – это болезни, – сказала старая знакомая.
– Да.
– В доме давно были?
Это о клубе.
– Да на днях, но как-то…
Тихо отпечаталась дверь, и вошел тоже старинный знакомый – Володя Барышев из Архангельска.
– А-а-а! – запели все трое.
– Ну, день!
– Давно.
– Давно.
– Ну, не миновать… А мы только-только поминали…
– Кого? Меня?
– Нет, клуб.
– А-а-а.
– Ну что же.
– Ребят, у меня еще работа.
– Это ничего.
– Подождем.
– Ну ладно; ну полчаса подождите.
Она все говорила в той полуиронической, полукокетливой, полуусловной интонации, которая сразу дает понятие о том, что разговоры есть разговоры, ну а за ними – «нечто».
Они посидели, поговорили с Володей.
Она ходила – улаживала дела.
– Ты знаешь, мы тут занялись научной фантастикой. Гаданием, предсказанием, – смеясь, говорил Алексей.
– Да слышал, – смеясь, говорил Володя. – Научной – ты говоришь?
Они смеялись оба.
Оба словно бы уж готовились к «сидению»…
Когда Алексей подходил, чуть навеселе (и та бутыль ухнула!), к своей двери, некое больное и серое снова посетило его; оно было даже и усилено «состоянием».
«Сейчас откроют дверь, увижу Машу, и все пройдет».
Он знал, что беспокойство о дорогом существе вступает во всю силу, когда его нет рядом; когда полную власть берет дума, чувство, воображение. Бытовое появление как бы тут же нейтрализует боль.
Он позвонил; дверь не открывали.
«Вот оно», – неотвратимо прошло в душе.
И рассеялось в обычном: «Вечно не спешат, лень им даже встать» и так далее.
Но не было шагов; было тихо и как-то несомненно вставало, что за дверью никого нет.
«Знаем мы эти… несомненности. Нервы; ложное обобщение. Знаем. Сколько уж раз-то».
Однако он достал ключ; он вставился. (Когда он возвращался поздно, они запирались изнутри; иногда, чтобы показать, что он не хочет их беспокоить, он пытался вставить ключ – ключ не вставлялся. Теперь же…)
С этой минуты он знал, что в квартире никого нет.
Он повернул ключ раз и два; вошел.
Тихо.
Десять вечера…
Оголтело стояли пустые освещенные комнаты; видимо, уехали не так уж давно, раз свет – сообразил он; жена под настроение боялась темноты; и вот всюду полный и верхний, и нижний свет – и никого нет.
Алексей постоял мгновение перед прикрытой дверью в комнату дочери; дверь отставала упруго – оттуда тоже шел яркий и полный этот полубелый и желтый электрический свет; он открыл дверь – никого; постель застелена наскоро; медведи и собаки сидят и лежат – лапы согнуты или прямо – «кто» где.
Он вышел и прикрыл эту дверь.
«Ждать и догонять» – известное; но худшее – вот это, такое вот ожидание; он ходил из комнаты в комнату, задевал отставшие скрипучие обои в своем тесном и «камерном» коридоре; время шло слишком медленно – заниматься ничем нельзя было, а не заниматься – тоже глушь; звонить или что́ там – «тоже бессмысленно» – ничего не зная; да и куда… звонить?
Он ходил; подходя к часам, он ловил себя на том, что испытывает желание снять стекло и начать крутить стрелки – и эту, часовую, и эту, чертову минутную; светло-коричневый циферблат смотрелся и тускло и по-домашнему – и его домашность рождала, конечно, особые и боль, и чувство призрачности и бессилия быта и жизни; он ходил медленно; «Хоть бы позвонила, черт возьми, – привычно-мысленно ругал он жену. – А может, это не с Машей? Может, случилось что… там или где… и она забрала Машу – некуда было девать; и… Ладно. Ждать. Более ничего не остается… Ни звонка, ни записки».
В светлой, оголтелой и бело-блещущей этой мгле, как водится неожиданно, зазвонил телефон; обычно думал: звонок у него – больно уж суматошный. Сменить бы.
Но тут звонок воспринялся, будто благое эхо; действие, какое угодно действие – студеная вода на пыльное тело; бальзам на поникшую, на ждущую душу; ясность, как угодно ясность, лишь бы не это пыльное, светлое, яркое, это оголтелое ожидание.
Он нарочито четко взял трубку, готовясь успокаивать жену и делать ей выговоры за безответственность и несобранность.
Но то была, конечно же, эта Нина – Нина, о которой он забыл.
Как принято, она не стала сетовать, а просто заговорила:
– Алексей Иваныч? Ну как вы?
И он, в своем туманном и безалаберном состоянии, вынужден был – что делать? – виноватым голосом отвечать, что вот он не мог, что уж такой уж день.
Она того и хотела.
– Я так и поняла, – сказала она милым голосом. – Но как вы вообще? Как настроение, как вы себя чувствуете? – продолжала она, налаженная на долгое и благое общение.
Почти физически чувствуя, что жена там, в этот миг, может, звонит – и слышит «занято, занято, занято, занято, занято…» – Алексей отвечал, чуть вибрируя голосом, по возможности свободно и светски, что приличествовало в подобных случаях:
– Настроение? – «Отвратительное! Положи трубку, дура!» – Так себе; но…
– А что та́к себе? Что-нибудь случилось?
– Да нет, – с невольно явной досадой отвечал он, чувствуя ее радость по поводу того, что есть наконец реальная «зацепка», которой она ждала. – Но…
– А что же?
«Да иди ты… Одно дело – трепаться в винном отделе, другое… Надо же понимать…»
– Да ничего, Нина. Ничего. Вы знаете, Нина, я сейчас больше не могу разговаривать; я…
– А что все-таки у вас такое?
– Ничего; но у меня тут… разное, и я должен…
«Что́ должен?»
– Что́ должны?
– Нина… ей-богу… до свиданья.
– Если у вас что-то случилось, может, я могу помочь?
– Ничего не случилось; до свиданья, Нина.
– Алексей Иванович, ну нельзя же так; поговорите вы со мной хоть немного.
Алмазная броня невиннейшего кокетства.
– Нет. До свиданья.
Он положил трубку, не дожидаясь ответа, – что делал редко.
Но, разумеется, телефон тут же зазвонил снова.
– Алексей Иванович!
– Нина, до свиданья. Нина, положите трубку… черт возьми.
Он сказал это четко, «чтоб отвязаться».
Опять звонок.
Можно не брать трубку; но, во-первых, уж зло; во-вторых, черт ее знает, может это «та» (как называл он жену в минуты злости).
– Алексей Иваныч, нельзя же так с женщиной; все-таки женская душа – не учебник гносеологии. Я вам не докучала эти годы; нельзя же так отшвыривать при первом же знаке судьбы. Я еще пригожусь…
Он положил трубку.
Более телефон не звонил; и, по странному несовершенству всей человеческой, а не только женской души, он даже хотел, чтоб снова позвонила эта чертова Нина: всё – некое живое; но нет; голые комнаты… голые комнаты… голые комнаты. Свет, свет; свет.
Он ходил и ходил; двенадцатый; вот и первый час.
Неожиданно он заметил, что время пошло быстро; он притерпелся, что ли?
Ходишь, ходишь – двенадцатый; ходишь, ходишь – и шагов-то мало – вот он уж первый – вот он уж почти час.
Вскоре он понял, что теперь он хотел бы, чтобы «оно», время, чтобы оно шло медленней; ныне каждая минута увеличивала несомненность чего-то.
Пять, что ли, минут второго раздался звонок в дверь; Алексей, идя открывать, невольно прислушался – за дверью было тихо… «как в гробу» – услужливо подсказали опавшие нервы; но в целом он был собран – уж собран.
Жена, его жена, «вторая жена», стояла, опустив голову, согнув ногу – по своей манере в несчастьях или в дурном раздумье; в вяло опущенных руках, совсем опустивших плечи, – в руках, соединенных на животе, она держала Машину верхнюю одежду – цепким, ребристым взором он тотчас заметил это; «шиншилловая» серая, дымчатая шубка, валенки с галошами, торчащие из тускло-оранжевого мешочка с вышитым зайцем – на веревочке; красная шапка, шарф. Все это было во что-то завернуто, но – почти развернулось.
– Так. Входи.
Она вошла, не глядя на него, прошла в грязных сапогах на кухню, не посмотрев под ноги, и одетая села на табурет, не выпуская Машиных штучек.
Она сидела, опущенно глядя в сторону.
Он знал это ее полное «безволие», бесхребетность во всех «ситуациях испытания»; и, хотя и знал, это неизменно бесило его.
И каким-то образом это бытовое бешенство было некоей стадией на пути к полноте его собственной воли.
– Так. В чем дело?
– Маша в больнице, – словно бы ворчливо-враждебно отвечала жена.
– По какому поводу?
– Подозрение на аппендицит; а так не знаю. Вот, выдали вещи. Как будто ребенка уже и нет, – сказала она, вроде бы задумчиво – вроде бы полусонно уставясь в угол.
Ее опущенность была усталая; но это была усталость «истерии» и нервов, а не простая: он знал ее.
– Больница какая?
– Там…
Она вяло махнула рукой.
– Где «там»?! – заорал он.
– Не ори, – устало сказала она.
– Так. Не до этого… По порядку.
– Ну, с утра она чувствовала себя плохо – ты, может, помнишь.
– Да.
– Но она чувствовала как-то… неопределенно; у нее, как у тебя – какие-то… заторможенные болевые реакции…
Она провела – протащила ладонь по лбу, по глазам.
– Так.
– Болит, не болит. А… во второй половине дня… я говорю, смерим температуру… Она не хочет… Ну, ты понимаешь, она боится больниц… Все же смерили. Тридцать девять…
– Точно сколько?
Алексей знал, что ее ответ не очень важен; но, во-первых, он иногда надеялся на свою интуицию в ответственных медицинских ситуациях, во-вторых – он имел потребность вносить, время от времени, начало жесткости и собранности в это, как он выражался в другие минуты, «расплывающееся болото».
– Тридцать восемь… восемь, что ли…
– Так. Не больше тридцати девяти?
– Не больше.
– Где болело?
– Я говорю: ну Маша! ну где у тебя болит? Она говорит: живот, но не сильно. Я говорю: как не сильно? Она говорит: не сильно – и все.
– Справа?
– Да вроде справа.
Жена словно бы незаметно, но все же невольно чуть выправлялась при нем – при его напоре.
– Так… Похоже и на аппендицит.
– Похоже; но разве он может не сильно болеть?
– У меня не сильно болел.
– А у тебя был этот… как его?
– Неважно, какой был у меня. («Гнойный у меня был. «Флегмонозный». Потом сказали, еще два часа, и мог бы тае. Может, врач – молодой – рисовался… Гнойный, с трубкой», – хотел он сказать. Но конечно же не сказал. «Погодим. Мы-то люди закаленные», – сказал он себе.) Как же было?
– Я как увидела, что температура, – я стала звонить в эту их… в неотложку. Ну, не дозвонишься. Наконец дозвонилась. Говорят: пришлем врача. Приезжает; довольно пожилой такой мужик. Говорит, это аппендицит, и никаких сомнений; но у меня, говорит, нет машины для доставки, сейчас я вызову. Я говорю: как так нет машины? а на чем же вы приехали? Он говорит: это другая машина… черт их разберет. Звонит туда опять к себе. Не может дозвониться. Нате, говорит, вам телефон – срочно вызывайте машину. А у меня, говорит, еще один срочный больной. Только быстрее… Я звоню – не могу тоже. Наконец дозвонилась…
– Сколько это все продолжалось?
– Сейчас… Да часов с четырех…
– Когда ты отвезла?
– Да вот… Не… не… не… давно…
– Когда точно?!
– Часа… два назад…
– Часа два я уже дома.
– Часа… два с половиной…
– Я был дома!
– Три…
– Ладно. Тошнило ее?
– Нет… по-моему.
– Дальше что?
– Вот. Дозвонилась наконец… Они: а где врач? Я говорю: он уж у другого больного, он… он…
Она не ревела, а минутами задыхалась как бы.
– Они что?
– Они: ладно, пришлем. И нет и нет… И нет и нет… Я уж сижу… Ну, что, думаю… У нее температура… Но, говорит, болит не так сильно… А тех нет и…
– Так.
– Наконец я звоню еще раз; я говорю: ну как это, все-таки вы должны были машину прислать; они там посовещались что-то…
Алексей относительно терпел на сей раз ее женские длинноты, ибо понимал, что изложение как бы и освобождает ее от части груза, боли.
– Они там что-то поговорили – и подходит к телефону… этот самый мужик!! Ка́к, говорит, вашу дочь еще не забрали! Ка́к это могло быть!
«Вот откуда – это нытье на сердце весь день. Впрочем, задним числом мы… умны».
– Так, – сказал он.
– Я, говорит, сейчас же сам пошлю. – И тут действительно они минут через двадцать приехали. Уже темно… Куда-то ехать… Тебя… нет… Уже какая-то баба. Говорит, а может, у нее и не аппендицит? У тебя, девочка, болит что-то? Маша, та, как нарочно, испугалась, а сама жмется и… «Нет, говорит, не очень болит».
Ну что ты будешь делать.
Может, не ехать?
Я уж хотела ее оставить на ночь дома.
И врачиха говорит: может, не аппендицит?
Но уж не знаю как – все же мы сели, поехали…
Темно…
Куда, думаю, девку из дому везу… Тут все-таки я… дома…
– Так, – прервал Алексей.
– Ну, сели мы, поехали… Это на Полянке…
Приехали – там врач – мужик – говорит:
– Может, и не аппендицит. Еще неизвестно. Но девочку мы оставляем.
Я:
– Как оставляете?
Может, не аппендицит, а оставляете?
Он:
– Вы, мама, не волнуйтесь и все такое.
И увели ее!
Увели Машу!!
– Так! – прервал Алексей.
– И выносят мне… Выносят мне эти… вещички… Как будто ребенка уже и нет…
– Да прекрати ты… это свое!! Ну, дальше что?
– А дальше что? Сидела там… сидела… как прошлый раз в больнице… то на скамейке, то на ступени… то на крыльце…
«Вот и спрашивай ее… такую, почему она не позвонила».
– Сидела… А дальше… А дальше что? Вот приехала… Я спросила… Если аппендицит, то… Они: то сразу операция… без согласия… родителей… в ту же ночь… Но у вас, говорят, по-моему, нет аппендицита… А я чувствую… А я чувствую, они ее сегодня могут… разрезать… Маша…
– Телефон дали?
– Дали… дали… где он… вот… вот.
– И на том спасибо. Ложись спать.
– А ты сейчас звонить будешь?
– Нет, сейчас я не буду звонить. Иди спать.
– Спать я… не буду, я…
– До конца ночи осталось три, четыре часа; сказать сейчас ничего не скажут; «только жилы вымотают», – добавил он про себя; а от тебя от бессонной завтра будет много толку.
– Я лягу, но…
Сам он вышел на минуту на улицу, набрал номер, но тут же положил трубку.
Ночь Алексей «спал» – не спал; снилось что-то… зеленое и желтое; да и снилось ли.
Он открыл глаза; жена, округлив спину и сунув руки в колени, сидела у телефона, – глядя на трубку.
– Звони ты.
Он встал; сел – у телефона; не думая, набрал номер.
Он испытывал потребность действовать быстро – без зазора меж «настроением» и самим действием; иначе серая боль – сомнет.
Телефон, конечно, был занят.
Он стал набирать снова.
– Что?! – спросила она, округлив глаза.
– Да занят. Да сиди ты.
Длинный гудок.
Пустота пространства и времени.
Серого и черного пространства и времени – серой и черной с белыми отсветами закрученной «катушки» (ракушки) – туманности как бы; серой и черной незримой ваты.
– Больница.
– К вам вчера поступила…
– Как фамилия?
– Маша Осенина.
Он покосился на жену.
Пауза.
– Ей сделали операцию.
– Ка́к она себя чувствует? – без зазора, четко и «сонно» спросил Алексей.
– Ну… как всегда в таких случаях.
– А какой случай?
– Случай… довольно сложный. Поступила поздно.
– Приехать… можно?
Он чуть сорвался голосом.
– Передача; а так – мы не пускаем.
– Спасибо.
Он положил трубку.
Алексей все сидел над телефоном, не оглядываясь на жену; это длилось мгновение; но тут же она – спросила:
– Что?! Сделали?!
– Да, – сказал он, помедлив. Она уныло зарыдала в голос.
– Я знала… я знала, что ее резали, – повторяла она.
Он молчал.
Молчал, сам сбитый с колеи – и молчал, интуитивно давая пройти мгновению.
– Вот не спросил я… когда там… передачи и когда – врач и… – заговорил он наконец будто неуверенно.
– Да что там – когда… «Когда»… Сейчас еду… Сию минуту… Маша…
Она забегала по комнате.
– Ты – ты вот что. Не суетись, – «спокойно» сказал Алексей, подождав немного. – Дело тут не в минуте. Теперь дело не в минуте.
– Сейчас… еду… Маша…
– Да успокойся… да уймись ты! – сказал Алексей. – Сейчас и поедем. Но не мечись; от этого только хуже: пойми… наконец-то.
– Сейчас… я еду… А что она тебе сказала? Положение плохое, да? Я знала.
– Ничего такого она не сказала.
– А что́ она сказала? Маша…
– Уймись ты, говорю я. Сядь… черт возьми.
Она села на край дивана: с таким видом, что ей, мол, приходится выполнить это условие, чтобы все услышать о Маше.
– Это аппендицит?
– Да.
– Я знала… я знала… о… я знала…
– Да прекрати! Что ты знала? Аппендицит! Бывает и…
– Да! тебе… ты жёсткий человек. С твоей гносеологией…
– Ладно. Так вот…
– Что она сказала – о состоянии?
– Ну, что сказала.
– Нет, ты говори.
– Какие-то сложности. Затянули вы… черт возьми.
– «Вы!..» «Вы!..»
– Ну, не ты.
– Так что же?
– Не знаю. Надо ехать.
– Да. Ехать… ехать так ехать.
Она сделала жалкую попытку на собранность и решительность.
– Погоди. Да не суетись ты! Что ты, их не знаешь, что ли? У них сейчас мода – говорить как можно хуже. Обойдется, так вроде вылечили – их же заслуга; не обойдется – мол, «мы же говорили».
– Не обойдется?.. Не обойдется?!.
– Стой тихо!
– Звонить… Кому звонить… О, кому звонить… Мама… – Мама далеко, – понизив голос, глотнув, ответила она себе. – Кому? Позвони ты своим… приятелям, все они такие… ловкие, здешние… все они… что-нибудь могут.
– Погоди, однако. Сначала поедем. Мы ничего не знаем.
– Поедем… поедем… Маша…
Выходя у «детской хирургии и травматологии» на Полянке, Алексей кроме скрытых страха и боли испытывал еще и то знакомое противное серое чувство, которое он всегда испытывал, входя в сферу больницы; так было и с Ириной и в иных случаях; оголтелое, унылое напоминание о голой и светло озаренной бренности всего земного, с которым связан весь антураж больницы, – порой нестерпимо для живого, слабого сердца.
Они вошли; разумеется, вестибюль унылый; разумеется, окно «белое»; разумеется, толпится народ…
Мамы… папы… «бабы»…
Прошли сестра с нянечкой – белый, серый халаты.
– Ну, я и говорю, – вещала сестра дюжая. – Я говорю: вы чего ж живого ребенка ногами вперед везете? Это ж не в…