Текст книги "Дни"
Автор книги: Владимир Гусев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Волк посмотрел, посмотрел, опустил лапы на пол, тяжело и грациозно повернулся, стараясь не задеть стола и стула, и тихо побрел из комнаты в свою кухню; он процокал коридор, вошел в приоткрытую кухонную дверь. Волчишка не спала и, лежа калачиком, смотрела на него из угла настороженным, доверчивым зеленым взором; он посмотрел на нее, посмотрел, облизнулся и повернулся к теперь уже кухонному окну.
Мгновение он стоял, замерев, а затем, грациозно и тихо переливая мускулы всего красивого, невыразимо целостного тела, подошел к этому окну – и вдруг вспрыгнул на широкий подоконник, непонятно как развернувшись во время прыжка параллельно стеклу, так что, вспрыгнув, он уже стоял вдоль окна, еле-еле умещаясь, но все же умещаясь на тесном пространстве всеми четырьмя лапами, опущенным хвостом и большим телом, но при этом четко повернув голову к стеклу.
Все та же картина возникла перед взором, кухня выходила в ту же сторону.
Туман, дым, серый полублеск озера; черное, дымное вдалеке за дорогой.
Вдруг новый, свежий, бодрый, особый запах ударил в чуткие ноздри волка; то потянул из открытой маленькой кухонной форточки предрассветный, далекий и заунывный ветер – первое шевеление воздуха, дуновение природы перед печальным осенним рассветом.
Волк всю ночь ощущал это дуновение, этот свежий воздух из фортки; но он был и слишком постоянным – не меняющимся, не движущимся, не колеблющимся, – и слабым. Теперь же он мгновенно окреп и ударил в ноздри.
И медленный, заунывный, растворяющийся в рассвете, в сером небе и дальних далях, волнующий сердце вой огласил вдруг московскую небольшую квартиру; он начался как бы издалека, из глубин тех небес и далей, а после постепенно набрал силу и пришел – прямо сюда, к этим кухне и кранам; и тотчас же, на более высокой, тонкой и звонкой ноте, тот вой восторженно подхватила волчишка от своего одеяла, из своего угла.
В кухонном серванте серебряно, тоненько зазвенели стаканы и ложечки в этих стаканах; внизу белело, светлело озеро, прояснялись и снова туманились дали; и приближался простой и тихий осенний рассвет.
Юрий Сергеич расхаживал около стола: два шага вперед, два назад. Вера Ильинична сидела за столом, поставив локти и грациозно-трагически подперев голову ладонями. Ей было лет сорок пять, но ощущалась прежняя строгая красота и «старая московская порода»: подобранность, непредумышленная четкость – умение держаться так, будто на тебя смотрит несколько человек, даже в тот миг, когда на тебя смотрит лишь сорокавосьмилетний муж или вообще никто не смотрит. Юрий Сергеич, наоборот, был растрепан и импульсивен; сразу было видно, что он беззащитен в бытовых разговорах. Поминутно хватаясь за дужку очков, а другой рукой – то за подтяжки, то за лысину, он говорил:
– Я с самого начала говорил: надо обдумать этот поступок. Ведь это волки. Не говорил ли я этого?
– Не кричи, – устало-лаконично отвечала жена, и это, разумеется, был не ответ, но и ответ.
– Нет, ты ответь на мой вопрос: говорил ли я это?
– Оставь меня в покое. Вообще, идея была твоя.
– Да, признаю: идея была моя. Но я тут же и сказал: а когда они вырастут? И что же ты отвечала?
Пауза; Вера Ильинична спокойно-задумчиво смотрит в стену.
– Ты отвечала: когда вырастут, посмотрим, а сейчас – пусть живут. Кому они мешают? А здесь их все равно убьют. Лучше, мол, что мы их заберем, чем если их задушат. А там посмотрим, мол.
– Я была не права?
– Нет, ты была права, но надо было с самого начала обдумать все то, что…
– Что? Пусть животные гибли бы?
– Тебе совершеннейше наплевать на этих животных, вот что горько; все эти твои фокусы, эти бредни – все это от… от…
– От чего же? – холодно-напряженно спросила Вера Ильинична, вдруг переводя на него стойкий взгляд. – Ну, от чего? Договаривай.
Но Юрий Сергеич не мог договорить, и она знала это; он, разумеется, хотел сказать, что всякие там волки нужны ей оттого, что у нее нет детей, и что собственную «природную», бабью сущность она маскирует… и прочее; но этого он из обыкновенного такта не мог же выкрикнуть вслух по такому ничтожному поводу, и она знала это, и пользовалась этим; и то, что она знала и спокойно пользовалась, выводило его из себя еще более.
– Ты знаешь!.. Ты напрасно доводишь меня до белого каления! – крикнул он, поднимая кулаки.
– Ты хочешь сказать, что ради твоих любезных бобров я не стала рожать детей, а теперь вот вожусь с волками? Это ты, что ли, хочешь сказать?
– Не трогай моих бобров! Диссертация – не твоего ума дело. И не рожала ты не из-за этого! Ты хотела спокойно жить, ты хотела каждый вечер трепаться со своей Дарьей, ты хотела, чтобы этот сладенький Гагоев по-прежнему таскал тебе розы; ты хотела… да мало ли…
– Во-первых, не ори. Во-вторых, слыхала я все это…
– Да, да, конечно! Она «слыхала»! Жизни нет!..
– В-третьих, – сказала Вера Ильинична, будто за учительским столом сцепив в замок поставленные перед собой руки и строго кивая головой в такт своим демонстративно-мерным словам, – у меня есть план, как быть со зверями. Действительно, их уже трудно кормить, попробуй из нынешних магазинов натаскать столько мяса; да и выросли они, того и гляди нас с тобой сожрут.
– Туда нам и дорога!!!
– Может быть; но речь не об этом. Я понимаю, что они не в ответе за предков, но все же они – волки. Никто их не возьмет. В зоопарк – жалко. Я думаю, мы сделаем просто…
– МЫ! Ха! МЫ! Что ТЫ сделала когда-либо?..
Волк и волчишка смирно сидели в темной кухне на своем одеяле и слушали крики; они, конечно, знали, что речь идет о них.
Волк сидел, высунув язык и глядя в темноту напротив; мощные, длинные его передние лапы стояли твердо и тихо, хвост обвивался вокруг задних.
Волчишка привалилась к волку всем боком и полусидела, вытянув передние лапы и как бы загораживаясь пушистым хвостом от чего-то с той стороны, где не было волка, его тепла; время от времени она, прижимаясь к волку, с беспокойством вертела пушистой головой, приоткрывала пасть, тяжело дышала; но в то же время с ее мордки не сходило обычное для нее выражение некоего доверия и легкого простодушия.
Мол, что-то, конечно, страшно и непонятно, но уж, наверно же, найдется же что-нибудь и для нас; наверно же, проживем.
Юрий Сергеич с несколькими знакомыми посадили волков в большие наволоки, специально с трудом добытые ради этой цели, и отвезли их в электричке до некоей дальней станции; вытащив наволоки из вагона, – волк и волчишка ворчали, кобенились, дергались, – несколько и смеющихся, и чертыхающихся мужчин, по очереди взваливая на плечи, понесли их за железнодорожные пути, к лесу, в сторону от поселка; долго они бродили по холмистому, лесистому, но уже неизбывно обжитому Подмосковью, натыкаясь на деревеньки, заводы, поселки, стройки, с их грязью, раствором, песком, кирпичами, на какие-то загадочные дома с железной изгородью вокруг, на ретрансляторы, трансформаторы, будки, кордоны, высоковольтные опоры и просто кирпичные стены, и просто заборы и свалки; раньше, с их московско-человеческой точки зрения, им казалось, что Подмосковье – это сплошные леса, «природа»; но теперь, прикидывая все это на точку зрения волка, они были в нерешительности и недоумении. Стоило им углубиться в березы, елки, и сосны, и в ольху, и в осины, стоило им пройти по березам над очередным дремучим болотцем или забрести в непролазные кусты, и с облегчением вздохнуть, и вытереть пот со щек, и спустить визжащие и скулящие наволоки на хвою, на сухие ветки, – как кто-нибудь из впередиидущих разведчиков обязательно начинал орать из-за зарослей:
– Эге, да тут какая-то труба! Котельная, наверно! А может, заводик! И вон поселок какой-то!
Или:
– Ага, тут стена! Бетонная! Нет, и кирпич… Нет, тут нельзя!
Или:
– О, тут хозяйство какое-то! Совхоз, что ли? Или институт?
И те, что тащили, бросались вперед, – оставив волков в их завязанных и продырявленных «для воздуха» наволоках визжать и трепыхаться на земле, в родном запахе почвы, болотца, хвои, влажных листьев и веток, – и через пятьдесят, сорок шагов выворачивались из своей дремучей чащи на свет и цивилизацию.
И, со вздохом, возвращались назад – и тащили свои живые котомки далее.
Наконец, устав от всего этого, посередине одного из лесных массивов, на дне заросшего овражка, около уютного ручейка (в желтой воде которого, правда, насмешливо присутствовала старая автошина), они развязали наволоки и вытряхнули взъерошенных зверей на глину, траву и лопушки:
– Валяйте.
Оба молодых волка были в намордниках – и натужно мотали головами; волк был угрюм, волчишка – настороженно-удивлена и испугана; пока они стояли, расползаясь по глине длинненькими ногами, тихие и ошарашенные, – к ним кинулись и отстегнули намордники.
Несколько секунд продолжалась невольная немая сцена; люди с неожиданной опаской, даже, в общем, с боязнью глядели на волков, до этого бывших полными их пленниками.
А тут, как-никак, два совершенно свободных волка; в овраге, посреди леса. Черт их знает…
Оглядываясь и принужденно посмеиваясь, люди удалялись из лесочка; волки не смотрели им вслед.
Они тихо кружили по площадке у ручейка и обнюхивали подножия каждого кустика.
«Вот наш новый дом; посмотрим, что это такое», – как бы говорила выразительная фигурка волчишки, ее пушистая вопросительная мордочка.
Осмелев – отойдя шагов на пятьдесят, – мужчины стали посмеиваться и обсуждать событие, и возможные его последствия; они были довольны собой.
Они отделались от проблемы и в то же время «не совершили зла»: чего желать лучшего в наше время?
Они шли назад не той дорогой, что шли сюда: они ее просто забыли. Не следопыты же они, в самом деле!
Но они не волновались, зная, что Подмосковье не подведет.
И действительно, минут через двадцать они вышли на асфальтированную дорогу, перерезавшую лес наискось их шествию; они могли бы выйти на нее и раньше, но некоторое время шагали к ней под углом.
Вдалеке, на холме, виднелся некий поселок; с другой стороны приближалось несколько машин. Не пропадем.
Они переглянулись радостно – а после все как-то одновременно поскучнели, потускнели, посуровели – и, снова переглянувшись, лишь тихо покачали головами.
Зверям везло; по чистой случайности лихие москвичи забрели в район бойни. Волк очень быстро нащупал ноздрями запах свежей крови, столь любезный сердцу; вскоре он уже тащил к логову, заботливо устроенному волчишкой на сухом месте повыше ручья, среди старых листьев и не на глине, целый кроваво-черный шматок отхожих бычьих внутренностей, подкарауленных за забором на свалке, на пустыре, между двумя заездами мусорной машины, в стороне от экскаватора и факельщика, сжигавшего ненужное.
Важнейшая проблема еды была почти целиком решена; все остальное было делом волчьей приспособляемости, умения и сноровки.
Эти умение и сноровка сидели у волка в крови; никакие московские квартиры не могли их поколебать существенно. Длинная цепь поколений, тысячелетия изнурительной волчьей борьбы за жизнь стояли за волком; и помогали ему.
Так удалось им прожить почти год, не обращая на себя особенного людского внимания. Изредка в чьем-нибудь хозяйстве пропадала курица, разжиревший пес; изредка подвыпивший мужичок или спешащая из города с покупками женщина, спрямляя путь через лес, видели двух странных собак, жавшихся друг к другу при появлении человека и пугливо сверкавших из-под деревьев зеленоватыми взорами; но и мужичку, и женщине было не до собак, – мало ли их на свете, особенно тут, – а кроме того, волкам везло (не попались ни собашникам, ни охотникам), да и волк был осторожен.
Он знал сам и внушил волчишке, что в этой ситуации от людей надо быть подальше; во всяком случае, не мозолить им глаза, да и не напоминать о себе лишний раз.
Конечно, вблизи домов, по ночам, волк мог передавить гораздо больше кур, уток, кошек, собак и прочего, что обитало около человека; но он не делал этого, выбирая менее свежее, но более спокойное и надежное мясо и кости с бойни; ее отходы. К пустырям и заборам около бойни ходил он лишь глухой ночью, предпочтительно без луны.
Худшее были – собаки; все окрестные псы чуяли неладное; они опасались подходить к логову волков, но издали лаяли, выли, скулили, беспокоили недоумевавших хозяев; молодой волк понимал, что это – главная опасность, и старался обходить собак, лишь издали посверкивая на них диким зеленым взором. Но трудно было у бойни. Там шныряли бесчисленные призорные и беспризорные шавки; они поднимали невероятные гам и возню, когда он приближался; они сбивались в кучу, лаяли, выли, но не решались напасть. Он пользовался этим, угрюмо рычал, торопливо хватал первую попавшуюся кишку или кость и, нахохленно оглядываясь, убегал; и все же это была крупная трудность в его жизни, в его поисках на бойне.
В конце января волчишка родила двух волчат; ломкие, в сопливой скомканной шерсти, они пыхтели, возились около логова, стараясь укусить друг друга за хвост – оба были самцы, были напористы; а она, поскуливая и поварчивая, лизала их тем временем – то одного, то другого – в их влажные, клочковатые спины; и, распушив свою светлую защечную шерсть, став тихой и круглой, легкой, она доверчиво, сыто и умильно поглядывала желто-зеленым глазом на волка, который стоял над ними, высунув язык и твердо обозначив узловатые мускулы на широкой груди, на плечах, на связках вдоль лап, и задумчиво-ласково, внешне хмуро смотрел на всю эту попискивающую, урчащую, копошащуюся звериную кучку.
Так прошли день, другой, третий… неделя, вторая, третья; увлеченные собой, своим робко засиявшим покоем, благоденствием, волки не заметили, как вдали по ручью, между осинами, раз мелькнули черно-серые спина, бока их меньшего братца не братца, а родича – немецкой овчарки; по-волчьи и по-собачьи вывалив язык, собака умно и внимательно посмотрела на волчий выводок, не залаяла, не зарычала, не стала топтаться и ждать – ничем себя не обнаружила; а просто повернулась да скрылась между деревьями, в серой дымке.
Этого или чего-нибудь подобного следовало ждать давно, и странно было не то, что это настало, а то, что это до сих пор не случилось; в глубине своей волчьей души волк чувствовал, знал это – и все же, как всегда, беда пришла неожиданно. Слишком уж не походили все нынешние, сегодняшние волчьи беды на то, что веками, тысячелетиями было в природе против волков; с тем-то они умели бороться… а тут…
Как-то ночью, стоило ему вернуться в логово с костью, а волчишке и волчатам вскинуться к еде, как со стороны поселка, из-за семи или восьми ближайших деревьев, треснули семь или восемь согласных, громких ударов, разом рванулось в замученной синеве свободное, слепящее, резкое пламя. Волк ослеп, оглох на миг, он ничего такого не ожидал; он привык, что с этой стороны, из-за деревьев, всегда пахнет, несет человеком, и, усталый после очередной возни с собаками там, на бойне, не обратил внимания, что нынче этот запах был сильнее, чем прежде; то есть он краем чувства воспринял это, но отнес это за уплотнение влажного ветра, усиливающего запахи; волчишка, сидя здесь и занятая согревом детей, тоже не обратила; да, они слишком привыкли к запаху человека… Расстроенный, но все-таки живой инстинкт сработал и дал мгновенную, одну равнодействующую: волк прыгнул прямо на те деревья. Сухо, надрывно треснул, грянул, раскатился по безучастному синему лесу еще один залп, ярко пыхнуло в глаза целое море бело-желтого, злого пламени; волк прыгнул на черную фигуру человека, уронившего ружье и схватившегося за голову, сшиб ее, клацнул вслед зубами и бросился в лес; тотчас и в глаза, и вслед затрещали, забахали новые выстрелы, яркое пламя так и швыряло к нему в синеющей тьме свои языки; волк дурел от непрерывного треска, огня – волки не выносят огня! – запаха пороха, смазки, от криков, воплей, лая овчарки, доселе молчавшей; сзади ему послышались выстрелы, идущие – по звуку – не в него, а в обратную сторону, возня, вопли, рычание, урчание – и сквозь это – жалкий, надрывный скулеж; он повернулся, и тотчас в глаза ему ударил новый гром, новый сноп света, огня; сам не зная как – ни мгновения не думая об этом – волк каждый раз успевал понять, освоить разрыв между треском, снопом огня – и тем жгучим, мгновенным мигом, когда этот огонь, этот жар достигнет его, волка: в самый миг выстрела, выстрелов успевал он так кинуть, метнуть свое тело, что оно все уходило да уходило во тьму от огня, от грома, хотя огонь, гром гремели, блестели, казалось, со всех сторон; многолетняя вражда мира к волку, многолетняя борьба рода за жизнь помогала ему… Он вновь было кинулся назад, и вновь его встретили огонь и треск; он попытался метнуться в сторону, а после вновь кинуться туда же, к крикам, к визгам, к рычанию, – и вновь его встретили огонь, гром; на этот раз – целая стена, завеса, рвано повисшая полоса огня, грома: согласный залп… Вдруг он увидел волчишку, в безумии мчавшуюся невдалеке от него; не обращая внимания на выстрелы, на огонь, он кинулся к ней, ткнулся мордой ей в бок; она остановилась, глядя на него широко блестевшими, безумными глазами; и вдруг отвернулась и кинулась прямо на черную фигуру охотника, появившуюся невдалеке перед ними; тускло сверкнул ствол двустволки; волк бросился вперед, повалил охотника дальним броском тяжелого тела, промчался над ним и оглянулся; волчишка, блестя глазами, – отставшая, – бежала к нему; со стороны логова снова блеснул огонь, грянул залп; где-то там, за ружьями людей, хрипло и басом лаяла овчарка; лай прерывался каким-то странным урчанием и сипением, будто собака наскакивала, кусала, усмиряла кого-то; бело, ало блеснул, ударил еще один залп; волк ткнул волчицу мордой в бок и кинулся в темноту, в синеву молчащего леса.
Он оглянулся; дико блестящая глазами его волчица мчалась за ним.
Так они бежали некоторое время и стали уж снова оглядываться; но в это время спереди полыхнул огонь, бахнул гром; они развернулись – огонь и гром ударили сзади: засада обошла их.
Тогда волк снова кинулся вперед, прямо на темные фигуры; сверкнул огонь, ударил гром; он успел оглянуться на волчицу – она бежала за ним, успевая, по волчьей привычке, попадать след в след; волк уже учуял каким-то чувством, что гром, огонь чаще били парно: после второго удара – пауза; поняв, что она наступила (охотники не успеют перезарядить двустволки!), он наддал – и темные люди расступились, пропустили их, бегущих, она – за ним; они вновь побежали по лесу.
Так они бежали довольно долго; выскочив к шоссе, волк мчался по опушке, все время за два-три дерева, вдоль кромки; рядом, шагах в сорока, проносились машины с их парными молчаливыми лучами, с их тяжким запахом, с их гулом и громом, не шедшим, однако, в сравнение с ужасным треском выстрелов.
Волк по многим признакам понимал, что они приближаются к городу; никудышные и, видимо, сами испуганные стрелки, наряженные для истребления волков, нечаянно подарили жизнь, – и теперь волчья пара, без детей, без корма, почти без надежды дожить до рассвета приближалась к большому этому городу; что было делать? Дорога вела туда, и это пока была единственная дорога, на которой не звучали, не полыхали выстрелы.
Однако же волк понимал, что город – не место для волка; он снова решил свернуть.
Волк повернул в молчащую синеву леса; деревья в их мокром скользком насте-снегу – спасшем волков, ибо они не проваливались, старое преимущество волчьей стаи, гонящей по весне лося! – деревья безучастно и молча расступались перед одинокой парой зверей, сосредоточенно поспешавших короткой своей цепочкой в глубь леса: волк, а за ним, понурив голову, – волчица; деревья расступались, расступались… И вдруг опять полыхнул огонь, ударил нестройный залп.
Делать было нечего; волк понял, что за ними рыщут по всему лесу – по всем тем местам в лесу, которые давали выход в большой, настоящий лес; а там, в этом лесу? Если удастся уйти в него?
Там – опасность еще сильнее, еще надрывнее; волк это понял с самого детства – со смерти отца, с уходов старой волчицы; с того утра, с того огорода…
И он опять повернул к дороге; волчица – за ним.
Когда занимался рассвет, женщины из пригородного поселка, вышедшие доить коров, заметили двух крупных, но загнанных, робких собак, промелькнувших, поджав хвосты, по главной улице; за ними было бросились с лаем несколько домашних псов, но те – дикие – оглянулись, дружно ударили, скрипнули зубами, глухо взвыли – и, наддав ходу, сосредоточенно, дружно продолжали путь… к Москве.
Волк ни на миг не остановился сразу за окружной дорогой: слишком близок этот страшный, грозный подмосковный лес; слишком голы дома, пустыри; слишком много свободных собак в отдалении.
Вперед, вперед… вперед.
Вперед, туда…
Туда, где не будут искать.
Он знал, он чувствовал: там – не будут искать.
Он привел волчишку в овражек за пустырем, меж двумя большими проспектами; было уже почти светло, наступал ненастный полузимний, полувесенний день; надо было устраиваться, жить.
Он оставил дрожащую, с остановившимся взглядом волчицу там, в ямке, под склоном, и вылез на бугор: еще раз оглядеться.
Место действительно было пустынное, как это бывает в Москве, ближе к окраине; за пустырем виднелись высоченные дома, с обеих сторон – спереди и сзади – доносился мощный утренний гул огромных проспектов; но здесь – никого не было; лишь в отдалении гулял человек с собакой на ремне.
Здесь будем жить – подумать не подумал, а всем своим существом решил волк.
Они стали жить на пустыре, у старого парка, в боковой ямке, около дна овражка.
Волчишка никак не могла прийти в себя; ночью она дрожала, прижавшись к волку, вскакивала и слизывала бежавшее из сосцов молоко; потом, дрожа, засыпала, но вдруг начинала скулить во сне, вскакивала, насторожив уши; ей казалось, что где-то скулят и повизгивают, и зовут ее ее дети; потом, потухнув взглядом, уставившись в одну точку, она снова укладывалась, умащивалась около угрюмо молчащего, но не спящего волка; ворочалась, поваркивала и наконец задремывала снова – до следующего пробуждения; а он так лежал всю ночь – он не мог спать, большой волк не любит спать ночью; но ему приходилось лежать, ибо пропитание он был ныне вынужден добывать не ночью, а днем. Так требовала новая жизнь.
Правда, были помойки; туда можно было ходить и не посредине дня, не при белом свете.
Но и ночью туда ходить было плохо: ночью мусорщик успевал или увезти, или сжечь все, что надо.
В первый раз волк отправился на ближайшую помойку, которую он легко нашел по запаху ночью, и ничего не добыл, кроме старого скелета какой-то пахнущей жиром и солью рыбы. Тогда он понял, что ходить надо вечером, до прихода людей на помойку.
На другой день он отправился, как только стемнело, и был награжден за свою цепкость ума и нюха. Помойка, свалка была полна разнообразного съедобного хлама; задумчиво понурив голову, неловко оступаясь мощными, жилистыми, длинными ногами по катающимся, осыпающимся, но иззубренным по краям и поэтому ранящим непривычные лапы, их подушечки под когтями, консервным банкам с их бело-красными, бело-зелеными, синими наклейками, пахнущими жирным клеем, резким маслом и рыбьим жиром и тем только раздражающими нюх, ибо взять-то от них было нечего; скользя и обрезаясь по кем-то выкинутому грязному битому стеклу с прерывистой пыльной линией – следом от рамы; пробираясь по приятным для лап гофрированным коробкам, влажным тряпкам, неровной формы фанерочкам и рамкам, по велосипедным шинам, по бесчисленным свалявшимся бумагам, по белому круглому углу от раковины, по решетке от детской кроватки, по изломанному алюминиевому детскому автомобилю, лежавшим рядом, по колесу неизвестно от чего, по старой, тускло пахнущей кожей вытертой шапке, по отвратительно резну́вшему нос и ухо собачьему ошейнику, по мутным банкам, по деревяшкам и кубикам, – он находил наконец и то, что требуется. Копнув носом груду мокрого тряпья, он безошибочно извлекал большую и свежую кость от филейной части коровы; медленно зацепив лапой – надев на два-три когтя – велосипедную шину, он доставал, другой лапой и зубами, целый ворох вместе сброшенных и перепутанных крупных рыбьих голов, с их вкусными мутными глазами и мозгами, и скелетов, хвостов – более жестких, но маслянистых, весело пахнущих; однажды нашел он целую полуобглоданную телячью голову; в другой раз – кровавую, плохо очищенную шкуру барана; не раз ему попадались шерстистые лапы и головы от кроликов; нечего уж и говорить о куриных внутренностях и плохо обглоданных гусиных, куриных костях, головах, шеях; этого было много; оглянувшись и рыкнув на очередную собаку, подбиравшуюся сзади, на ворону или галку, он все рылся да рылся в сложных и резких, но часто приятных запахах помойки, все работал, перебирал лапами, то запуская их куда-то вглубь, то как бы втягивая их в себя; его когти, подушечки его передних ног за несколько дней обрели особую чуткость, нервы их заострились; он уж не только нюхом, но и по характеру поверхности того или иного предмета, захороненного под очередными железками, палками, банками и шарами, чувствовал, что это – положим, круглая палка с неободранной полувлажной корой или гладкая полуобглоданная кость; он работал и носом, мордой, но это было менее удобно, так как чуткая и нежная черная кнопочка время от времени натыкалась то на иззубренный край консервной банки (уж эти банки! Как нарочно, они так сильно и привлекательно пахли, сунешь нос – и! И еще это необычайное разнообразие их форм, никак не угадаешь, не освоишь движения носом! Длинные, плоские, полукруглые, полуплоские, полувытянутые – и обязательно, не угадав формы, врежешься носом в край, в зазубрины!), то на какие-то плоскогубцы с остро сломанным зубцом, то на край свежеразбитой пластинки, то еще на что-то; волк изучал эти предметы по характеру боли, причиняемой его носу, – то резкая и острая, то более тупая, но как бы занывающая, ноющая, то мгновенная и колкая, то некая плоская, – но предметов было слишком много, ни один не походил на другой, и это безбрежное разнообразие угнетало. Поэтому-то он больше работал лапами – что для волка было непривычно, – а носом, предварительно мелко изранив его вдоль и поперек, – только помогал. Нос служил ему больше нюхом, чем как орудие; и это, в нынешнем случае, тоже была трудная служба. Запахи взаимопроникали, смешивались, наслаивались, один становился другим, другой – третьим, кость пахла железом, железо – алюминием, фанера – автомобильной шиной, куриная голова – аптечными пузырьками, и все это надо было как-то разделить и распределить. И над всем витал, все давил этот сладкий, изматывающий запах консервных банок – и всему мешал; да еще сильно и нервирующе пахли все эти коричневые, зеленые, белые пузырьки с бумажками – тара из-под аптечной продукции.
Волк разгребал, разделял все это, находил нужную кость или требуху или недоободранную шкурку, голову, брал в свои мощные зубы, – если предметов было много, то помогал лапой, стараясь разом закусить все пучком, – и бежал к волчице.
В неверном, исполненном желтых и синих бликов свете московского вечера волчица молча лежала на старых лебеде и репейниках, дрожала в своей ямке, глядя обоими глазами на какой-то невидимый, непонятный предмет; она сохранила свою светлую пушистость по бокам мордки, как-то неуловимо сохранила свое простодушно-беспечно-приветливое, улыбчивое выражение, – мол, вот она я, примите меня, добрые мои друзья, – но внешний взор ее был тосклив, тайно сорван, надорван; она глядела на свой предмет, потом вяло начинала лизать себе бока, брюшко, – видимо, она чувствовала там шерстины и запах своих волчат, – слизывала молоко, вяло откидывалась набок, запрокинув голову; медленно вставала, шла к еде, которую он раскладывал около нее по кускам (если были отдельные куски), а сам угрюмо стоял над ними, чуть высунув язык и глядя на волчицу.
Она подходила неохотно, потом, когда мясо, кровь ударяли ей в ноздри, она оживала, оживлялась, начинала смачно и крепко и влажно есть, придерживая лапой, мило наклоняя набок голову над костями, чтобы лучше ухватить их боковыми зубами; кости, жилы весело хрустели, трещали под ее крепкими зубками, и волку становилось уютно и внутренне весело. Он молча и неподвижно смотрел, как она ест, потом, видя, что она уже более или менее утолила первый голод и жует, хрустит уже более лениво, – начинал есть сам; той еды, что была на помойке, трудно было унести много за один раз, поэтому, лишь слегка пожевав, поев, волк обычно снова бежал на помойку; там он доставал заранее замеченный или припасенный – спрятанный под какой-нибудь картонкой, фанерой – кусок, если его не успевали украсть, унести собаки, и снова мчался к логову. Пили они из лужицы, образовавшейся в темном снегу на дне овражка; если лужица подмерзала, волк разгребал когтями, лапами верхний, жесткий и несвежий, снег – и они ели ту нежную пылевидную снеговую россыпь, которая всегда таится под настом – будь это наст соснового бора или наст овражка в огромном городе.
В этих блужданиях было у волка много случайных встреч. Раз ему на дороге попался облезлый и дикий кот, он, крадучись и поджимая лапки, перебегал пустырь, а волк как раз спешил за едой, и ему было не до паршивого тощего кота – кожа да кости, да сплошные когти, да сплошное шипение; но так получилось, что кот принял его спешку на свой счет – их пути как раз скрещивались, волк бежал быстро, кот думал – наперерез; и кот – бывший уж близко – сначала спокойно и медленно выгнул спину, а после остановился в наглой оборонительно-наступательной позе, подняв лапу и готовый опрокинуться на спину и биться всеми четырьмя – драть волка по носу, по глазам, по деснам; и столько спокойной злобы, воинственного пыла и готовности тут же бить, рвать, кусать до последнего, насмерть, до когтя, до зуба было в его гибкой и хищной, и тощей, и смешно черневшей пятнами на темном снегу (он был серо-белый) фигурке, что волк действительно остановился, посмотрел на него – и какое-то одновременно и злобное, желудочное, и теплое ощущение возникло внутри него, волка. Он посмотрел, посмотрел; кот не нападал, но и не убегал, а готовился к смертельной обороне. Ничтожество! Если не убежишь, я задавлю тебя ударом лапы. Но если и побежишь теперь – то несдобровать: на таком пустыре, без деревьев и только с сухими будыльями, на ровном снегу для волка смерть этого кота – дело двух-трех прыжков, бросков. Дело кошки – лазать; дело волка – бегать. Но гордость и злоба, и смертельный вызов как бы растрогали волка; он не был сильно голоден, и кот был жилист и тощ.
Волк отвернулся и побежал дальше.
В другой раз была встреча важнее; на пути попался человек с большой собакой на поводке – с сенбернаром. Они совершенно неожиданно показались из-за холмика, покрытого желтым бурьяном, забросанного оледеневшими железками; ветер дул от волка, ржаво-морозный запах извечно непонятного, страшного, зимой даже на расстоянии холодного, злого для языка, для носа, не существующего в природе железа, откатываясь с ветром от холмика, бил в ноздри, – и он выскочил прямо на человека с собакой.