355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гусев » Дни » Текст книги (страница 11)
Дни
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Дни"


Автор книги: Владимир Гусев


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

Волк остановился; остановились и они. С первого мгновенного взгляда волк понял, что опасности нет. Человек был весь большой, пузатый и мягкий, влажный как бы; он слабо усмехался под большими, в черных ободах очками и темным носом. От него пахло бледным звериным запахом меховых воротника, шапки, слабо – человеческим потом и больше ничем.

Волк и сенбернар же, стоя в двух шагах друг от друга, смотрели. Собака была большая, лохматая, глядя на нее, волк себя видел сухим, голым и жилистым; и в выражении широкой, спокойной морды был свет наивности из-за длинных чернеющих в сумерках шерстин-усов, дугой нисходивших от грузного носа к светло-косматым углам пасти; было нечто приветливое, тихое. Сенбернар смотрел мирными глазками, и вся его тяжелая, шерстистая фигура на толстых огромных лапах, и еле уловимый оттенок запаха, исходившего от него, и постановка туловища, головы, задних ног, хвоста, и, главное, все его выражение, как бы сам воздух, бывший вокруг него в желто-синих московских сумерках, – все это заставило волка увидеть, будто бледный, туманный призрак-полупятно… снег, снег в далеких горах, режет ветер, воют камни… снег, снег… и собака, неуклюже, но старательно пробирающаяся куда-то тяжелыми, грузными бросками. Куда?.. А волк, задумчивый, смутный волк далекого прошлого, смотрит туда… куда?.. со скалы, и видит собаку, и знает – собака – не за ним, собака – несет на спине… что? куда?.. Волк не знал, не ведал; как сонное видение, проплыло, прошло это перед взором и тихо растаяло, на миг засветившись кристалликами, световыми точками. Волк, застыв в положении резкого шага вперед, смотрел на сенбернара; сенбернар, рассеянно, но кучно держа свою косматую глыбу-тело, спокойно, слегка в недоумении, но доброжелательно смотрел на него. Всеми своими настороженными телом, кожей, всем существом своим волк чувствовал, знал, что этот человек и, главное, эта собака – не сухи, не тверды, не остры, а – мягки.

– Ну, поговори с ним, Джим, – посмеиваясь, сказал человек, и теплый, тихий пар заклубился около воротника и шапки. – Смотри, у него глаза, как у волка. А может, это волк? Поговори, познакомься.

Пес сделал старательное и неуклюже-грациозное шевеление передней лапой, слегка кивнул головой и вывалил язык, не сводя спокойного взгляда с волка – как бы говоря: «Я пожалуй, да он-то?»

Волк не двинулся с места, а только замер еще стекляннее, суше; пес, видя это, не сделал шага навстречу.

– А ты что за птица? – спросил человек у волка. – Ну, прощай, брат, мы пошли далее гулять. Забрели мы сегодня, Джимик, черт-те куда; снег, репейники. Но вот и он тоже. Иди, волк, домой.

Они пошли в сторону, оба тяжело и старательно ковыляя по снегу; в походке огромной собаки была, однако, еле уловимая для взора, для слуха скрытая легкость, запас сил; во всяком случае, когда они пошли, волк – глядя вслед – тут же как бы увидел эту собаку, легко, мощно бегущую там, по снегам… среди скал…

Подождав, он в задумчивости продолжил путь.

Через день он так же случайно налетел на человека, мужчину; тот шел на лыжах, хотя лыжни тут не было и снег давно уже был плох, тверд. Мужчина был молод, высок, светлые даже во тьме глаза, твердый нос; он остановился и поглядел внимательно. Волк стоял окаменело.

– Черт тебя знает, но ты, брат, волк, – сказал наконец лыжник, опираясь всем телом на палку. – Не будь я, брат, Алексей, если ты не волк. Носит тебя.

Как и у того, голос был мягок; как и тот, он сказал «брат». Волк ждал.

– Да ведь ты не подпустишь, – со вздохом сказал лыжник, выпрямляя тело и делая полудвижение к волку – сухо скрипнула лыжа; волк вертушкой отпрыгнул, напрягся – глядя.

– Да знаю, – угрюмо сказал мужчина, еще раз смерил волка оценивающим, как бы приближающимся взглядом (волк вновь напыжился, не любил он таких вот статных спортсменов); вдруг медленными, злыми шажками-переступаниями развернул лыжи и поехал в сторону, не оглядываясь.

Раз, сторожко пробираясь к помойке, он заметил жирного кота, тоже бело-серого, но в совершенно ином расположении пятен – грудь и бока все белые, голова, хребет спины, хвост – серые, так что издали – как бы неровная змея. От него почти совсем не пахло (коты вообще мало пахнут, затем и лижут себя), белая его шерсть была воистину стерильно бела, он был неповоротлив, на шее была голубая тряпка, от которой тускло тянуло аптекой, но сладкой. Волк стоял; кот пробирался по снегу, противно мяукая, нахально оглядываясь на волка; было слишком видно, что он тут, на пустыре – случайно и временно, что скоро придут люди, зашумят, заберут, унесут… в туман, в дым, в дом, вдаль, в лень… он будет мяукать, ворчать, звуки будут удаляться, уйдут, растают… исчезнут, скроются, убегут… слепое, желтое, красное ударило в мозг, во внутренний взор у волка; ничего не было – только желтое в красных пятнах, красное в желтом мгновение; и вот кот – то, что было котом, – лежал у ног, почти не в крови – глотка перегрызена одним четким ударом челюстей, – но не двигаясь так, будто не двигался уже тысячу тысяч весен, зим. Жалкие зубки его оскалились, глаза тут же остыли.

Волк угрюмо стоял над котом; дымы крови били ему в ноздри, радостно туманили мозг, но он знал, – и по опыту, и как бы вне опыта знал, – что не следует трогать ничего, что имеет отношение к человеку; он постоял, постоял, потом взял кота в пасть и отнес волчице; они съели его без особой жадности, а после волк снова взял в зубы то, что было котом, – на этот раз это еще менее походило на кота, тут были клоки шкуры, хвост, кости, череп иной, более тупой, формы, чем живая котиная морда, – отнес подальше и томительно закопал в рассыпчатый снег. Он еще постоял, понюхал; было неспокойно, туманно; он повернулся и, поджимая хвост между ног, поплелся к своему логову.

А раз к самому их логову подошла девочка лет пяти. Это было днем. Она была в шерстистой пунцовой шапочке, в бордовом широком пальто, в карманы которого как бы деловито сунула свои руки, тонкие, белые, пахнущие чистым, молочным человеческим тельцем, кисти которых виднелись между рукавами и карманами; она подошла по дну овражка и обратила внимательное круглое личико на пару волков, прижавшихся в своей боковой яме в глинистом склоне оврага друг к другу и к стенке. Они скорбно смотрели на нее, ожидая неизбежного и скорого появления больших людей; но никто больше не подходил, девочка, видимо, одна гуляла и забрела в овраг.

Она смотрела некоторое время, думая, что они что-нибудь сделают; но они ничего не делали и лишь смотрели, напряженно дыша и высунув языки.

– Собачки, собачки, – сказала девочка своим четким, медленно-утвердительным детским голосом. – Идите сюда.

Волки помедлили, пошевелились; странным образом в это мгновение высокого напряжения нервов они оба поняли, чего она хочет. Вскоре волк встал на свои длинные мощные ноги и, прямо глядя на девочку, непривычно-неловко оступаясь по насту и проглянувшим в последнее время ошметкам глины, спустился к девочке на дно овражка. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, побалтывая полы своего широкого пальтеца, руки в карманы; он стоял перед ней, угрюмо и робко глядя в лицо; его морда была почти на уровне ее лба.

– Собачка, ты не серый волк? – спросила девочка, в своей шапочке и ярком на снегу пальто. – Ты, наверно, есть хочешь. А у тебя есть папа? Почему ты не отвечаешь? Отвечай! – она притопнула ножкой в кожаном красном сапожке.

Волк молчал; высунув язык, смотрел.

– А у меня мама дома, а папа уехал. А я не пошла в садик и гуляю вот. А ты не ходишь в садик. Не ходишь, вот… Э, а мне хорошо, я сегодня не пошла в садик. А у тебя есть папа? Отвечай! Ну отвечай! – она более капризно топнула ножкой. – Ну, не хочешь, и не надо. Дай, я тебя поглажу.

Она подошла к волку и погладила его по широкому гладкому лбу и по косматой, остро-шерстистой макушке между ушами; для этого ей пришлось поднять руку вверх – у волка была высокая, мощная шея. Но пока она тянула руку, волк весь прижался, сжался, стал меньше ростом; когда ее бордовая, резкая для глаз, для нюха варежка еще и не коснулась его, но – он почувствовал – сейчас коснется, он уж заранее придавил уши к шерсти, так что они уменьшились, пропали как бы; он весь зажмурился – остались тонкие кожистые щелки – и заскулил слегка. Девочка твердо и властно погладила его и сказала:

– Ты не бойся, волчок. Плохая собачка. Чего ты боишься? Или ты хочешь меня съесть? Собачки не трогают детей. У тети Люси знаешь какая собака? Ого. Она никого не трогает. Ты меня не трогай, и я тебя не трону. Дай я тебя поглажу еще раз.

Она снова коснулась волчьего лба; волк снова сжался.

Тяжелое, сложное боролось в волке; он ощущал запахи человеческого тела и человеческого мяса, и это были разные запахи; тело говорило: молчи! нельзя! человек! человек неприкасаем; мясо же бередило, туманило мозг, но не сильно: волк был не очень голоден, да если бы и был голоден – было бы так же: одно дело – кот, удар крови в мозг; другое дело – сам человек; при человеке волк – как любой зверь – никогда не забудется; при человеке он – стой! стоит; только в крайнем случае зверь идет на человека сам, без вызова: идет, когда уж почти умирает с голоду; идет, когда взбесится; идет, когда по той или иной случайности не знает, что такое человек, а инстинкт отупел почему-либо или поврежден; идет, когда человек приближается к его детенышам; идет, когда ранен человеком; идет, когда считает, что человек сам на него нападает, что человек готовится его убить. Здесь ничего этого не было; в поведении этой девочки, этого человека, была та уверенность, сама собою разумеющаяся твердость, спокойствие, которые подкупают и сковывают зверя. Далее: девочка была мала, она была человеком, она не делала зла, и волк понимал все это как некую необходимость охранять эту девочку, этого человека; появись сейчас, положим, какой-нибудь коршун, который бы попытался напасть на девочку, – волк отогнал бы его. Коршун мог напасть, ибо для него девочка не мала, даже велика; но волк – отогнал бы. Это сложное звериное чувство, волк чувствовал его, но не мог бы выразить отдельным действием, голосом, воем; мог бы выразить только поступком. И кроме всего, он смертельно боялся нечаянно повредить этой девочке, этому человеку и тем вызвать внимание и неудовольствие больших людей; и боялся он, что вот-вот появится – все-таки – кто-нибудь из них.

Он гнулся и тяжело, с надрывом, с нервным подергиванием всей кожи на голове поддавался поглаживаниям рукавички.

– Ты знаешь, волчок, мы вчера с мамой приколачивали гвоздь, и я чуу-уть-чуу-уть не упала со стола, – рассказывала девочка, явно подражая интонациям матери, излагавшей все это какой-нибудь тете Люсе. – Ну чуу-уть-чуу-уть не грохнулась. Еще бы секунда – и это что же? Разбила бы нос, а то и кости переломала бы. Ведь это что же за дети пошли? – продолжила она, увлекаясь. – Ведь это глаз да глаз. Отец шляется, отлупить некому. Самой-то жалко вроде…

– Же-е-е-е-ня-а-а-а! – раздался мамин крик издали, сверху. – Ты где?

– Меня зовут, – сказала девочка, вращая свое бордовое пальтецо. – Я пошла. А ты приходи к нам в гости, хорошо? Мы тебе вафли дадим. И он пусть приходит, – спокойно-утвердительно указала она на дрожащую, молча глядящую на них волчицу и стала карабкаться по склону оврага, сияя в глаза волка бордовыми же рейтузами, натянувшимися на задике.

Волк вернулся в логово, улегся рядом с волчицей, они прижались друг к другу; беспокойство его усилилось, он смотрел перед собой, нетерпеливо ожидая темноты.

А глухой ночью, перед рассветом, в тот час, когда все молчит, заглохло так, будто оледенела земля и пылью стала вселенная, окружающая ее, молчаливую землю; когда сплошными черными дырами смотрят прежде жгучие, бесчисленно-яркие окна дальних огромных домов; когда тускнеет желтизна, усиливается синева московского неба, когда молчат пустыри и улицы, рощицы и ворота, – в этот пустынный, сомнительный, странный час там, у старого парка, из оврага тянулся плачущий, возникающий под землею, под ледниками, а после все тянущийся, идущий, все приближающийся к поверхности, к синему свету, как бы густой, переливчатый вой; и просыпались, лаяли и рычали болонки, бульдоги в теплых московских квартирах, и разлепляли усталые веки те люди в огромных домах – и, прислушиваясь, говорили друг другу:

– Черт знает что. А впрочем, в нынешнем мире…

И засыпали снова.

Да, хуже всего были и тут не люди, а собаки. Были такие, которые не обращали внимания или даже выказывали дружелюбие, как горный спасатель сенбернар; но прочие были страшны.

Волк хорошо видел, что это – главная опасность, и всячески старался не связываться с собаками, даже заискивал перед ними. Но ничто не помогало; даже наоборот. Волк знал эту собачью черту: чем ты дружелюбней, тем больше наглеет – принимает за слабого. Или чувствует сильного, но любит, чтобы он казался слабым; это еще хуже. Но что же было делать? Волк как мог вилял опущенным, крупным волчьим хвостом, неловко скулил хриплым, тяжелым волчьим скулением, уступал кости, без боя отходил от вкусной требухи, просто убегал трусцой (если быстрее – погонятся), иногда глухо, несильно огрызался или даже наддавал лапой куда-нибудь в собачью ляжку, в зад, в бок – в более или менее безопасное место, – стараясь дать понять одновременно о своей мощи и о своем дружелюбии; ничто, ничто не помогало. Отпущенные с поводков длинноносые колли, голенастые хвостатые доги, как ни странно, вели себя сносно; они рычали при твоем приближении, сразу давая понять, что ты им не товарищ – но ведь он не просился в товарищи, – но не более. Отвратительны же были молодые родичи – овчарки, тупорылые эрдельтерьеры и всякие болонки, мопсы и черт-те что меньше барсука, лисицы; плохи были многие дворняжки, особенно те, которых спускали на ночь с цепи. Забыв о разнице в породистости, в породах, в степени сытости, в строе жизни, в повадках, в домашнем быту, в росте, в весе, в мере своей причастности к охотничьему, служебному или домашнему, или дворовому племени, в цвете, в качестве шерсти, в демократизме, или аристократизме, или полуаристократизме, в отмытости, неотмытости, чистоте, нечистоте кровей, глаз, ушей, боков, – забыв об этом, об этих разницах, они соединялись, чтобы травить волка. Как бы много их ни было, они не решались напасть; но они окружали – и лаяли, лаяли, лаяли, лаяли – лаяли до судорог, до слюны, кислой хрипоты. Волк тихо блестел зелеными глазами, старался и так и эдак – ничего, ничего не выходило; он понимал, что надо нечто придумать, и ничего придумать не мог. Да и что же он мог бы придумать? Можно скрыться от человека; от собак – никуда. С благодарностью вспоминал он сенбернара и очкастого человека при нем; каждому неприятно голому, хмурому догу, который молча пробегал мимо, он приветливо помахивал опущенным хвостом, глядя сбоку и вслед; каждой собаке, случайно покрутившей хвостом, он отвечал тем же. Но хор не умолкал почти ни на одну ночь. Поодиночке с ним избегали встречаться: тявкнув раз-два издалека, рыкнув, собака делала это свое собачье припадание к земле, передними лапами, гибко разворачивалась от земли вправо-влево и сразу назад – и отскакивала еще скачков на тридцать; но стоило им собраться трем-четырем – и начиналось. Втроем-вчетвером они любили приставать даже больше, чем крупной стаей.

За последние дни собак очень прибавилось: невдалеке снесли бульдозером целую деревню, и многих цепных псов отпустили на все четыре стороны. Они так и бегали – кучкой.

С едой становилось все труднее; все чаще выпадали дни, когда он возвращался ни с чем. Что было делать?

На заднем дворе столовой рубили мясо. Красно-желтые коровьи ноги валялись между двумя «пеньками», а грузчик Вася, подвыпивший крепыш лет пятидесяти, сидел на каком-то гнутом рельсе – нет бы уж сесть на пенек! – и переругивался с поварихой Кларой, торчавшей, скрестив руки, в кухонной двери.

– Женшина всегда справедливей мущщины, – вела Клара нить. – Женшина – ей что? – она врать не станет. Это вы врете, а женшина правду говорит. И справедливей она мужика, во́т что.

– Мущщина справедливее, – отвечал Вася, уставив локти на колени – рельс был низок – и поддергивая полуторчащие уши своего треуха.

– Тебе не совестно? – отвечала Клара, пошевелив руки: их неудобно было держать под грудью; на ней был платок, с головы спущенный на туловище, под платком – толстое пальто, а поверх всего – «белый» халат; вся она была ватная как бы и говорила будто изнутри снежной бабы, слегка косоротя свое лицо свекольного цвета.

– Ва-а-ась! – раздался женский крик из глубины кухни. – Мясо когда будет?

– Сичас! – нешибко – как бы по принуждению – повысив голос, крикнул Вася и отвечал Кларе: – Не-е-ет, мущщина…

– Ва-а-ась, скорей!

– Сидишь, ничего не делаешь, – сказала Клара.

– А ты бухгалтер, что…

– Смотри-ка.

Вася, сидя на рельсе, оглянулся; позади него, около трансформаторной будки и загородки с углем, стояли две странные, приветливо и робко выглядящие собаки. Клара, стоя лицом к пустырю, давно заметила их медленно приближающиеся фигурки; сначала это были как бы две вытянутые точки одна за другой, и Клара не могла понять – что такое; потом увидела – две похожие собаки; шли они как-то удивительно – строго гуськом, – и она обратила внимание. А когда подошли, она и вовсе стала смотреть. Овчарки не овчарки. Споря с Васей, она поглядывала на них; собаки подошли и остановились, посматривая на нее этими странными своими глазами.

Вася начал их разглядывать; они стояли по-прежнему тихо – не лаяли, не скулили, не подходили ближе – и как-то по-особенному; впереди стояла – побольше; высокая, косматая шея, какая-то необычная выпирающая и удлиненная грудь – как не у собак; приопустив широкий, ровный лоб, собака эта – чуть исподлобья, – смотрела – по странному наитию, уже на Васю, а не на Клару – скорбным, вежливо-робким взглядом, хотя глаза ее при этом как-то странно же, переливчато сияли с зеленым оттенком; другая вела себя как-то более легко; она стояла сзади, положив первой на спину свою пушистую, со светлыми, желтоватыми щеками голову, и смотрела грустно, вежливо и в то же время доверчиво-добродушно; таково было ее выражение. Обе собаки были неимоверно тощие – все какие-то совсем вертикально-плоские от хребта; они смотрели, и тут было простое: «Мы тоже хотим есть. Дайте нам что-нибудь».

Вася и Клара некоторое время глядели молча; наконец Клара сказала:

– Прогони их в шею. Какие-то, как волки. Ишь смотрят. Откуда их наплодилось, сволочей?

Вася помолчал, глядя на собак. С его лица исчезло то лениво-тупое выражение, с которым он вел философский спор; что-то осмысленно-человеческое, издревле-мудрое вдруг осветило все его сильно небритое, розоватое на морозце лицо.

– Дай вон ту, – сказал он Кларе, указывая на мерзлую коровью ногу, лежащую к ней ближе, чем к нему; и опять посмотрел на волков. Они скорбно – волчица простодушно при этом – стояли, ожидая; и в понурых и внутренне сильных, грациозных фигурах их, и в глазах их было все то же выражение.

– Ты что? А кто отвечать будет? – отвечала, не двигаясь, пухлая Клара – без особого, впрочем, возмущения и удивления в голосе.

– Тонька скалькулирует, не впервой, – сказал Вася, сам вставая, оправляя фуфайку и с серьезным лицом идя к топору и потом к ноге. – Видишь, отощали.

– Пожалел, – еще менее уверенно сказала Клара, все не двигаясь и глядя на волков.

– А как жа? – весело-куражливо выдохнул Вася, ухая топором по ноге. – Вот и пожалел.

– Засиделся, вот и дуреешь. Через два часа столовую открывать, утро на дворе, а ты собак кормишь! Совсем сдурел!

Вася, улыбаясь, молча и с явным удовольствием после длительного сидения ухал громадным топором по большой, мерзлой и скользкой коровьей ноге. Летели мелкие ноздреватые косточки, от ноги постепенно отваливался жилистый кусок – нижняя ее часть.

– Что эт вы тут?.. Ой, соба-а-чки, какие тощие, – выскочила на крыльцо девица в столь же, как и у Клары, замусоленном белом халате. – Вы бы им дали чего-нибудь, – ежась, вся тонкая и как бы прозрачная рядом с Кларой, говорила она.

– Да уж дает. И правда, жалко. Больно худые, – мирно сказала Клара, задумчиво глядя на одиноко замерших волков на фоне белого, туманного пустыря.

Вася отрубил кость, пошел и швырнул волку; что-то подсказало, что слишком близко подходить не надо.

Волк двинулся, легко взял большую кость в зубы, повернулся и потрусил в белизну и дым пустыря; волчица след в след побежала за ним; головы их были опущены.

Когда они на следующий день, снова в свете белого утра, пробегали по своему пустырю, женщина, неподалеку гулявшая с фокстерьером, вдруг пошатнулась и чуть не упала: так сильно рванулся на поводке ее жирненький, гладкий, обычно меланхолический песик, так с ходу и хрипло-надрывно залаял он: от одного такого неожиданного лая подпрыгнешь.

Женщина была зоологом, у нее было непроизвольное профессиональное внимание к животным; она давно уже, по вечерам, выводя собаку, издали наблюдала волка и в смущении покачивала головой, что-то бормоча про себя. Неизменно нервное, бурное поведение Тобика усиливало ее настороженность.

Ныне она увидела их при свете дня.

– Однако… однако, – только и сумела она вымолвить: вслух.

Волк проснулся как от удара; он вышел из логова и выбрался на край оврага.

Все было ясно.

Он вернулся к волчице, толкнул ее мордой в бок; она мгновенно поняла его и стройно вскочила на ноги. По дну овражка они побежали в сторону заброшенного парка.

Волк знал, что их все равно почти сразу найдут; но следовало выбрать место, наиболее благоприятное уже не для отдыха, а для защиты или бегства из него.

Вскоре он нашел большой куст шиповника, растущий как бы в виде кольца с маленькой выемкой: кругом – коричневые густые, колючие ветки, а в середине пусто, и есть этот проход; быстро повезло, лучшего не надо и желать.

Они уселись внутри куста, мягко прижавшись друг к другу, и стали ждать; волчица дрожала, смотрела, уставившись в одну точку, время от времени нервно лизала себе бок; за эти дни она как-то сильно сдала, защечная, светлая, мягкая шерсть ее слегка свалялась, частью повылезла, бока совсем впали, грудка потемнела как-то; вся она стала худее, жилистей, острее как-то. Волк поглядел на нее; потом стал наблюдать за событиями в дыру, приходившуюся как раз в ту сторону, откуда они пришли.

Уже явственно слышался лай собаки; возня шла у логова. Сейчас подойдут.

Вскоре показалось человек восемь; блестело железо; собака вела по следу.

Волки, стеснившись телами, смотрели; волчица дрожала, дышала все тяжелее, грузно вывесила язык.

Ближе, ближе; собака – молодая овчарка; вот они скрылись в последней впадинке, сейчас выйдут; выходят. Люди такие: впереди – довольно толстый мужчина в коротком пальто, в лисьей шапке; лицо красное. Чуть позади и цепью – другие: один в очках, тощий, в длинном брезентовом балахоне, с ружьем заранее наперевес (толстяк нес под мышкой); другой ни то ни се, коренаст, ружье – на плече, на лице – недоверие, испуг и усмешка. Этот оттенок – почти на всех лицах. Четвертый в красно-синем свитере, лыжной шапочке: головка маленькая на большом, тоже пузатом теле; вообще почти все нестары, но неповоротливы.

Собака остановилась прыжках в семи от куста – и, припадая туда и сюда на передние лапы, стала надрывно лаять; плотный воздух, пустота места придавали ее лаю, рычанию некоторую глухоту и беспомощность. Люди тоже остановились, рассыпавшись вогнутым полукругом. Чернели, пестрели их фигуры на фоне белого снега и буро-черных весенних проталин; темнели кусты, репейники на этом же фоне.

– Лает на куст. Да и следы ведут. Черт, и правда след в след. Неужели волки? Неужели не соврала баба? Ну, ну. Волки в Москве. До того ли еще доживем, – сказал главный, самый грузный; он говорил солидно, а голос, однако, срывался немного.

– А что? В Ивановке вон, говорят, тоже видели двух.

– Ну, то все же Ивановка.

– Зверь пошел к жилью! Жмется к человеку! Атомный век!

– Бродячие собаки, конечно. Но их тоже надо уничтожать, – отдельно от прочих сказал высокий, в очках и брезенте.

– Да нет, похоже, волки, – тихо загомонили другие.

– Пошли.

Они стали неуверенно приближаться в серо-белом, но ясном свете утра; черные в белых ободках дырки четырнадцати – шестнадцати стволов плавали по кусту, но стрелки не замечали прохода в куст: извне он не должен быть заметен, волк не зря выбирал. Сплошное месиво ветвей и колючек. Изнутри же куста на свет, на белое – проход ясно виден; ясно видны и фигуры приближающихся людей. Собака припадала и лаяла за их шеренгой.

Волк напрягся; боком он чувствовал деревянно отвердевшие мышцы волчицы.

Вдруг она во мгновение ока вскочила и вылетела из куста на снег, на белое, на простор.

Не выдержала волчица.

Волк кинулся следом; ударили выстрелы, рванулось, ринулось, бледное в утреннем свете, пламя, он сделал молниеносные зигзаги направо, налево, вперед, вкось; вздыбился снег, снова дико грянуло, бахнуло пространство, морем блеснул огонь, цепко резну́ло ухо; не помня себя, волк кинулся, побежал; мощные, длинные ноги легко, как бы влажно несли его, и крики быстро удалялись; молчание; опять грохот – но уже более дальний, не такой страшный; волк мчал, чуя – не оглядываясь – за собой на некоем расстоянии легкие скачки; наконец, через некое время, он оглянулся – то была не волчица; это была овчарка. Он одурел от стрельбы, не понял раньше… Она не лаяла и изо всех сил мчалась следом, но начала уже отставать. Где же волчица? И в следующую секунду волк забыл о ней; желтое, красное, желтое, красное, желтое ударило в мозг, в глаза, вязкой, выкручивающей, вымучивающей судорогой свело хрящи челюстей, сладкая, тяжелая слюна омыла горло, он – сам не зная этого – повернулся, в десять прыжков настиг ненавистную тварь и лязгнул зубами: все его вежливость, уважение ушли; собака (при повороте волка, разумеется, бросившаяся было бежать от него) не успела даже ни пискнуть, ни огрызнуться; миг – и она валялась у его ног, из горла – яркая кровь, рот желто оскален; раздались недалекие крики, бах – новый залп; где волчица? бах – залп, пламя; вновь не помня себя, волк обратился в бесцельное бегство; но так продолжалось лишь два-три мгновения: он пришел в себя и понял, что надо делать.

Оставляя все дальше позади кричащих, бестолковых, неумелых охотников, он пересек пустырь, плавными и сильными волнами перенося, изгибая тело, промчался мимо громадных домов, среди кустиков, палисадников, детских площадок и выскочил на проспект.

Волк, напрягая свою особую волю, подавляя бешеное желание мчаться как ветер куда глаза глядят, побежал по тротуару проспекта; снег был счищен, тротуар – черен, и волк – хотя ни разу ранее не выходил на проспект – рассчитывал именно на это. Как он знал? бог весть; темна природа, и смутны законы мира… Он, стараясь не торопиться, бежал по черному в песке асфальту, поглядывая, где бы пересечь проспект; ревели машины, и трудно было найти момент. Многие люди оглядывались; и он предусмотрел это, когда решил бежать потише; пусть они смотрят – мол, странное что-то; хуже, если они будут смотреть и кричать, вопить: куда это мчится? держите, держите! наверно, бешеный!.. Нет, требуется бежать так, чтобы не вызывать чрезмерного удивления; он и бежал. Болело ухо; но хуже была не боль, а то, что он оставлял на дороге кровавый след. Однажды он остановился и стал слизывать с тротуара собственную кровь – темную на черном, густую; тотчас же стала собираться удивленная толпа, пошел говор над головой, и он, рывком пробившись сквозь толпу, – задев носом две-три шерстистые, отпрянувшие полы пальто, – побежал, сопровождаемый смутными и недоумевающими людскими взглядами. Крупная картечина пробила самое основание уха, и кровь никак не хотела свертываться; она бежала по шее, отвлекая своим горячим, пронзительно-сладким запахом, все капая, капая на тротуар.

Наконец машины почему-то разом остановились, и он одиноко – поджав свой крупный хвост – пересек проспект; на той стороне кто-то из людей засмеялся, глядя на него: глядя, как транспорт замер как бы лишь для того, чтобы пропустить волка. Волк не оглянулся: он стремился к забору, который тут тянулся вдоль проспекта слегка поодаль. Безошибочное, предельно острое чувство говорило ему, что в этом деревянном заборе есть щель, а там, среди мелких домов – выход в рощицу и в более или менее большой лес; он знал, что следы его, так или иначе – несмотря на кровь – оборвались перед тротуаром, и надеялся в безопасности провести этот день; так оно и случилось. Весь день проторчал, продрожал он в яме для телефонного столба в лесу, прислушиваясь к пению синиц, костистому шороху мертвых листьев на дубе и звукам подмокшей, опадающей в яму глины, земли, к тиканьям капели; как только стемнело, он вылез из ямы и побежал назад. Он был сейчас километрах в трех от их с волчицей последнего укрытия; тем же путем, что и утром, пробежал он все тот же отрезок пространства и в желто-синей темноте подкрался к кусту.

Никого не было; волчицы тоже. Волк стал обнюхивать истоптанный, окровавленный снег, паленые гильзы; несомненно, что среди собственной его крови, среди крови притащенной сюда собаки была кровь волчицы; волк сразу понял это. Но где же волчица? Жива она или мертва? Это не было ясно до конца; скуля, как новорожденный, волк слонялся, забрав хвост глубоко между ног, вокруг куста, у куста, зашел внутрь куста, сбегал к логову; никого, ничего.

Так провел он эту ночь; он понимал, как опасно приближающееся утро – за пустырем уже бледно серело, – но не мог уйти.

Охотники, явившиеся часов в восемь, застали его притаившимся в этом злосчастном кусте; они явились к месту лишь на всякий случай, без новой собаки, – и он, нарочно шумно и неожиданно заметавшись внутри куста, вызвал их на преждевременную бестолковую, беспорядочную стрельбу и вдруг вырвался из куста и, уже испытанным приемом повалив закрывшего лицо человека, – так было проще, чем вилять, – умчался в сторону, обратную от проспекта; сбив их с толку, он кружным путем вернулся, вновь пересек пустырь и проспект, вновь добрался до своей ямы; ночью он снова был у логова, у куста.

Он все ходил, ходил; следы волчицы обрывались у куста, крови ее было немного, и она все более леденела; где же волчица?

Он снова промотался тут целую ночь; если бы охотники догадались явиться часа в два – в три, они без труда убили бы его. Одинокая его фигура бестолково металась от логова – через овраг, холм и впадину – к кусту, от куста к логову, потом – без всяких предосторожностей – около куста; волк время от времени истошно взвывал, глаза его зелено блестели туда, сюда, но, было видно, ничего не замечали; но к утру он был снова готов к неравному бою – бою в одну сторону.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю