355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга вторая » Текст книги (страница 30)
Сотворение мира.Книга вторая
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:24

Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 42 страниц)

По щекам Ели бежали слезы.

– Как тебе не стыдно! – сказала она тихо. – Почему ты так зло обижаешь меня?

Губы Андрея задрожали.

– Потому, Еля, что я боюсь за тебя… И еще потому, что я люблю тебя. Слышишь? Люблю так, как не полюбит тебя уже никто и никогда…

Разошлись они молча, не глядя друг на друга.

3

В это тихое зимнее утро лекции по общему земледелию читал агроном Родион Гордеевич Кураев. Одетый в свою неизменную серую толстовку, поскрипывая смазанными дегтем сапогами, он прохаживался по классу, и тонкий дощатый пол прогибался под тяжестью его огромного тела. Из всех преподавателей техникума только один Кураев позволял себе курить на лекциях. Вот и сейчас, свернув толстую махорочную скрутку, он чиркнул спичкой, затянулся горьким дымом, оглядел низко склоненные над тетрадями головы студентов.

– На этом мы заканчиваем раздел о составе и свойствах почвы, – густым басом оказал Кураев. – Особенно прошу запомнить и понять роль перегноя в образовании структуры почвы, в накоплении и сохранении влаги и в тепловом режиме…

До звонка оставалось минут пятнадцать, но студенты, не сговариваясь, стали закрывать тетради. Кураев всегда оставлял время для вопросов, причем позволял студентам задавать любые вопросы, даже не связанные с курсом земледелия. Помня о своей последней поездке в Огнищанку и о том как все огнищанские мужики были встревожены слухами о сплошной коллективизации, Андрей Ставров поднял руку и спросил:

– Скажите, пожалуйста, Родион Гордеевич, какое влияние окажет коллективизация на сельскохозяйственное производство в нашей стране и, в частности, на почвы и их плодородие.

Студенты переглянулись ухмыляясь. Окутанный клубами махорочного дыма, усмехнулся и Кураев:

– На этот вопрос, голубчик Ставров, тебе не сможет ответить и сам господь бог. Коллективизация – это никем еще не проверенный эксперимент, осуществляемый, к сожалению, в общегосударственном масштабе. Имеются, как известно, и сторонники, и противники этого гигантского эксперимента.

Кураев на секунду задумался, лицо его помрачнело.

– Не скрою того, что я лично принадлежу к числу последних. Это объясняется многими причинами. Из них я назову только некоторые…

Родион Гордеевич грузно зашагал по классу и, не глядя на студентов, заговорил, тщательно подбирая слова:

– В отличие от заводской машины почва – живой организм. Она не терпит безответственного отношения к себе. Владеющий определенным участком земли крестьянин годами, десятилетиями познает характер своего участка, так же как он познает характер своей лошади или коровы. Только отлично зная свое поле, земледелец может получить высокий урожай. Лишь в полной слиянности определенного участка земли с определенным земледельцем кроется успех сельскохозяйственного производства. Коллективное же ведение хозяйства сразу разрушает эту слиянность, поле, по сути дела, становится беспризорным, ибо на нем сегодня хозяйничает Иван, завтра Сидор, а послезавтра еще кто-нибудь. Это неизбежно ведет к истощению почвы, а значит, к голоду, к катастрофе. Такова первая причина.

Кураев для наглядности загнул указательный палец на своей огромной, поросшей волосами руке.

– Скажу и о второй, не менее, а может быть, и более важной причине. В отличие от фабричного рабочего земледелец по самому существу своего труда и по образу жизни – индивидуалист, или, как у нас говорят, единоличник. На земле он работает в одиночестве, привлекая к работе только свою семью. Он трудится не покладая рук, трудится, как говорится, в поте лица своего, вкладывая в землю всю душу, не зная отдыха. Он за своим конем, коровой или овцой смотрит, как за родным дитем, он их вовремя кормит, поит, чистит, лелеет их и жалеет больше, чем самого себя. Такого индивидуального, хозяйского подхода к станку и такого неусыпного труда никогда не знал и не узнает фабричный рабочий. Для сравнения вы можете подсчитать количество мозолей на руках земледельца и на руках рабочего. Что же заставляет крестьянина так беззаветно, так неусыпно работать, не жалея ни себя, ни семью? Только одно: быть полным, абсолютным, я бы даже сказал, самодержавным хозяином всего, что выращено им на его участке земли… При коллективном ведении хозяйства этот единственный стимул начисто уничтожается. Член артели уже не пользуется плодами лично своего труда, он получает только то, что произвели он сам плюс его товарищи-колхозники, из которых трое больных, пятеро старых, а пятнадцать лодырей. Так у человека пропадает интерес к работе, и он сам, не желая трудиться для других, начинает работать так же, как черт летит, свесив крылья, лишь бы, как говорится, день до вечера. А отсюда и результат такого артельного труда, почти равный нулю…

В коридоре прозвенел звонок. Родион Гордеевич посмотрел на притихших студентов, невесело усмехнулся:

– Вы, конечно, подумаете сейчас: вот, дескать, агроном Кураев куда гнет, явная, мол, контра. Нет, ребята, я только откровенно делюсь с вами своими сомнениями. Сомнения же эти еще больше усугубляет практика тех жалких колхозов, которые кое-где уже организованы в нашей области. А прав я или не прав – покажет будущее…

На перемене Андрея окружили студенты и заговорили, перебивая друг друга:

– Ну и вопросик же ты подкинул Родиону!

– А чего? Родион не сдрейфил, крыл начистую все, что думает. Молодец, мне такие по душе.

– Думки только у него явно кулацкие.

– Почему кулацкие? Он про кулаков не сказал ни одного слова, он только сравнивал индивидуальное хозяйство с колхозным.

– Сказать-то он не сказал, а весь его разговор против колхозов направлен.

– А что мы можем знать о колхозах? Наше дело сидеть и слушать. Кураев человек ученый, он больше нас понимает в этом деле. Из нас-то ни одного нет из колхоза, и мы еще не хлебнули колхозной жизни.

– Я из колхоза. У нас колхоз два года назад организовали.

Это сказала невысокая дебелая дивчина в стеганке, Феня Сорокина. Все с любопытством повернулись к ней.

– Ну и что? Здорово вы живете?

– Прав Кураев или не прав?

– А в каком районе ваш колхоз?

Феня поправила шерстяной платок, шмыгнула носом.

– Наш колхоз в Нижне-Николаевском районе, село Заброды, может, кто знает. До нас от города почти что триста верст.

– Слыхали про такое село. Ты нам скажи одно: довольны ваши мужики колхозом или нет?

– Какое там довольны! – Феня безнадежно махнула крупной, красной от холода рукой. – Кидаются один на одного, как собаки. Я, говорят, переработал, а ты, говорят, недоработал. Все кони стоят в колхозной конюшне, а колхозники сено разворовывают и каждый своему коню сует. Все равно, говорят, колхоз распадется и мы коней по дворам разберем. А вчера я получила от брата письмо, так он пишет, что мужики из колхоза десятками разбегаться стали.

– Вот вам и коллективное ведение хозяйства.

– Про это самое Кураев и говорил.

– Значит, правильно говорил…

К Андрею подошел Аполлон Тишинский, подслеповатый, чахоточного вида парень, взял за руку, отвел в сторону и заговорщицки подмигнул.

– Слышишь, Ставров, – шепотом сказал он, – сейчас у нас лекция по машиноведению. Ты этот же самый вопрос Берзину задай. Берзин завзятый коммунист, интересно, что он ответит.

Андрей с неприязнью посмотрел на Аполлона:

– А ты что, сам не можешь вопросы задавать? Или у тебя, Тишинский, языка нет?

– Язык у меня есть, Андрюша, – тихо сказал Аполлон, потирая ладонь о ладонь, – и вопросы я умею задавать, но мне это, понимаешь, неудобно, на меня косится начнут, скажут: сын псаломщика, а туда же лезет. Я и так на ниточке тут вишу…

Мимо них, покашливая, прошел в распахнутом кожаном пальто и в такой же кожаной фуражке Ян Августович Берзин, главный механик техникума, читающий курс сельскохозяйственного машиноведения.

Андрей Ставров любил и уважал Берзина. Бывший танкист из дивизии латышских стрелков, Ян Августович в одном из боев против деникинцев был тяжело ранен осколками снаряда в грудь и в горло, с тех пор все время болел, но держался железной силой воли, после демобилизации несколько лет прослужил по вольному найму в одном из автомобильных парков, а потом, по совету врачей, покинул город и стал работать в сельскохозяйственном техникуме.

Лекции Берзин читал хорошо, доходчиво, машины знал, как самого себя. Он не любил объяснять устройство машин по чертежам и плакатам, а предпочитал втащить в класс какую-нибудь часть машины, чтобы дать возможность студентам своими глазами увидеть все эти цилиндры, кольца, клапаны, блоки, потрогать их руками и при этом услышать живой рассказ об их назначении и действии.

Так и сейчас. Вслед за Берзиным два крепыша студента, подталкивая тачку, вкатили в класс разобранный автомобильный мотор, остановили тачку у классной доски, а сами, вытирая замасленной тряпкой руки, уселись на свои места.

Не снимая пальто, Берзин коротко объяснил порядок работы четырехцилиндрового двигателя, начертил на доске схему чередования тактов в отдельных цилиндрах, потом сказал студентам:

– Теперь подходите к двигателю и хорошенько осмотрите блок цилиндров, головку блока, камеры сгорания, картер и его поддон. Возьмите гаечные ключи и сами снимите с блока головку, но действуйте аккуратно, чтобы не повредить прокладку.

Студенты сгрудились вокруг двигателя. Слышалось только негромкое позвякивание ключей. Берзин стоял у окна, тихонько кашлял и внимательно наблюдал за студентами.

Андрей подошел к нему и сказал громко:

– Ян Августович, можно задать вам вопрос, не относящийся к двигателю внутреннего сгорания?

– А что вас интересует? – спросил Берзин. – Спрашивайте, Ставров. Я постараюсь, если смогу, ответить на ваш вопрос.

Студенты притихли.

– У нас тут возникли споры, – волнуясь сказал Андрей. – Преподаватель ленинизма рассказывал нам о решениях Пятнадцатого партийного съезда, о сплошной коллективизации, но некоторые товарищи не верят… сомневаются…

– В чем сомневаются? – сдвинув рыжеватые брови, спросил Берзин.

– В том, что сплошная коллективизация будет полезна стране. Эти товарищи говорят, что в колхозах земля станет беспризорной, а почва истощится от бесхозяйственности… Потом они говорят, что земледелец по натуре своей – единоличник, собственник и что в колхозе он потеряет основной стимул своей жизни, потому что не будет распоряжаться всем тем, что он вырастил на земле…

Выглянув из-за спины Андрея, Аполлон Тишинский добавил робко:

– Потом, Ян Августович, мы слышали, что те колхозы, которые кое-где организованы в нашей области, распадаются, а люди из них бегут…

Оставив двигатель, студенты молча смотрели на Берзина. Он откашлялся, вытер губы носовым платком и заговорил медленно и спокойно:

– Крестьяне не все одинаковы. Это надо помнить всегда. Есть среди них богатые люди, кулаки, есть середняки и есть много бедных. Вы это знаете. Верно? Не можете вы не знать и того, что только революция освободила крестьян от помещиков и отдала им всю помещичью землю. Но, уравняв всех крестьян в правах, революция пока не могла уравнять их экономически. Это экономическое, имущественное неравенство есть в деревне и сейчас. Правильно и то, что крестьянин отличается психологией собственника. Таким его сделала история. Трудно ли крестьянину работать в поле? Очень трудно, дьявольски трудно. Вы отлично знаете, какие у него орудия производства – серп, коса, плужок, грабли, вилы. Должен вам сказать, что от старой России у нас еще и сегодня остались сотни тысяч деревянных сох. Поэтому можно понять, каково качество обработки земли подобными дедовскими орудиями…

Ян Августович подошел к автомобильному двигателю, положил на него руку, слегка огладил холодный металл:

– Артель облегчит труд крестьянина. Если одному хозяину не под силу купить мощный трактор, то колхоз легко сможет сделать это. Улучшится обработка почвы, люди насытят ее минеральными удобрениями. На полях появятся такие машины, о которых мы сейчас и мечтать не можем. Бесплановое крестьянское хозяйство уступит место колхозам, которые будут развиваться по государственному плану, без чего не может существовать социалистическое общество…

Положив руку на плечо смутившегося Аполлона, Берзин закончил устало:

– Вы говорите, Тишинский, что некоторые колхозы у нас в области распадаются. Что ж, такие случаи могут быть. Коллективизация крестьянского хозяйства – это дело новое, неизвестное в истории. Тут могут быть и сомнения, и ошибки. Когда люди ищут новые формы жизни, все может быть. Но коллективизация – дело правильное. Оно завещано Лениным, и, должен вам сказать, другого пути у нас нет… По этому пути партия поведет крестьянство, и вы, завтрашние агрономы, станете участниками великого дела. Слышите? Великого дела, за которое тысячи людей отдали свою жизнь…

Берзин вынул из кармана френча часы, щелкнул крышкой.

– Мы свое время исчерпали. Одно хочу сказать вам, ребята: изучайте машины. Завтра они станут в колхозах первыми вашими помощниками. Пройдет несколько лет, и вы не увидите в поле ни серпа, ни косы, ни сохи. И если сейчас у крестьянина есть сомнения – идти ему в колхоз или не идти, – если наши враги, как злые собаки, облаивают колхозы, то завтра крестьянин поймет, что в колхозе его спасение…

В этот зимний день агроном Кураев и механик Берзин разбередили душу Андрея Ставрова. Он уважал их обоих, считал их людьми честными, умными, знающими свое дело, и то, что они не только по-разному относились к тому большому и важному, что начиналось сейчас в деревне, но и откровенно сказали студентам о своих непримиримых, враждебных точках зрения, совсем запутало Андрея, и он подумал: «Пройдет совсем немного времени, и я стану агрономом и всю жизнь буду работать на земле с теми самыми крестьянами, которые стоят сейчас на распутье и о которых так по-разному думают и говорят мои учителя, одинаково для меня дорогие. А что же я, желторотый, неопытный агроном, стану говорить крестьянам той деревни, куда меня завтра или послезавтра пошлют на работу? Куда я поведу этих растревоженных, чего-то в надежде и страхе ожидающих людей-тружеников, среди которых ни на один день не утихает яростная борьба? Куда я их буду звать, чему буду учить, если я сам ничего не знаю?»

Вечером в коровнике, где четверо дежурных студентов заканчивали, уборку, к Андрею подошел Аполлон Тишинский.

– Ну как, Ставров? – сказал он, криво усмехаясь и дуя на пальцы. – Уразумел ты что-нибудь из манифестов наших педагогов?

– Ни черта я не уразумел и ни черта не понимаю, – угрюмо сказал Андрей.

– А я, например, послушал и Родионами Яна Августовича и сделал, по-моему, единственно правильный вывод, – сказал Аполлон.

– Какой вывод?

– Кто тебе платит за музыку, тому и играй, – так же усмехаясь и потирая ладони, сказал Аполлон. – Вот закончу техникум, получу должность и буду делать то, что мне прикажут. Понятно, Ставров? Я беспартийный и в партии никогда не буду. Мое дело маленькое – служить тем, кто платит. Прикажут организовать колхоз – буду организовывать, скажут разогнать этот колхоз – разгоню. Мне на эти высокие идеи, в которых сам черт ногу сломит, наплевать. Понятно? Мне давайте мою зарплату, а я обязан выполнять все, что вам нравится, хоть гопки скакать. Вот тебе и вся философия.

Сузив глаза, Андрей с презрением глянул на Тишинского, брезгливо отвернулся от него.

– Эх и сволочь же ты, сын псаломщика, – сдерживая вспыхнувшую злость и понижая голос, сказал Андрей, – сволочь ты и проститутка! В батьку своего, видно, пошел. Так небось твой батька пел богу псалмы, не веря в бога.

Аполлон попятился, прислонился и стене. Андрей с силой воткнул вилы в земляной пол коровника.

– А о мужиках ты подумал, сучья твоя морда? – закричал Андрей. – О тех самых крестьянах, с которыми тебе придется работать? Они ведь будут ждать твоего слова, твоего дружеского совета, они в глаза тебе будут заглядывать. Как же ты им посмотришь в глаза, продажная тварь?

Швырнув вилы в угол, Андрей выбежал из коровника.

Спал он в эту ночь плохо: ворочался, вздыхал, часто просыпался. Его возмущало безмятежное похрапыванье спящего на соседней койке Аполлона, который после разговора в коровнике как ни в чем не бывало подошел к Андрею и сказал, хихикая в кулак: «Ты, Ставров, шуток, я вижу, не понимаешь. Давай утром съездим в город, выпьем в честь перемирия по кружке пива. Завтра ведь воскресенье».

Закинув руки за голову, Андрей думал об Огнищанке, о своей последней встрече с Елей, о том, что сам он ничего не может понять в тех важных событиях, которые назревали в деревне.

Утром, после завтрака в шумной студенческой столовой, Андрей постарался поскорее избавиться от товарищей, незаметно проскользнул в парк, побродил немного по засыпанным снегом аллеям, а потом, оглядываясь, открыл окованную железом дверь угловой замковой башни и полез по разломанной винтовой лестнице вверх.

Этот уголок – полутемный, с круглыми оконцами башенный чердак – Андрей облюбовал еще осенью. Похоже было, что, кроме него, сюда несколько лет никто не заходил: стропила на чердаке были затянуты паутиной, на всем лежал толстый слой густой пыли. На чердаке валялись остатки старой мебели, покрытые зеленоватой плесенью охотничьи патронташи и сумки, какое-то тряпье, разбитые иконы и рамы без картин.

Но больше всего Андрея привлекали большие плетеные корзины и огромные, складчатые, как гармошка, ветхие чемоданы, битком набитые связками писем, альбомами, фотографиями, тетрадями в тисненых кожаных переплетах, записными книжками с тускло поблескивающими позолоченными обрезами.

Усевшись на один из чемоданов, Андрей мог часами читать эти старые письма, рассматривать пожелтевшие от времени фотографии, забывая обо всем на свете. Перед ним в эти часы проходила чужая, незнакомая ему жизнь с ее радостями и страданиями, разочарованиями и надеждами, и он погружался в эту жизнь навсегда исчезнувших из замка князей Барминых и словно наяву видел то, что знал только по книгам да по рассказам привязавшегося к нему дряхлого, почти выжившего из ума княжеского камердинера Северьяныча, который доживал свой век в техникуме и постоянно служил мишенью для незлобивых насмешек студентов.

На фотографиях были изображены молодые и старые генералы с орлиными носами, с бахромчатыми эполетами на плечах, с орденами и звездами на мундирах; мило улыбались красивые дамы в белых платьях и широкополых шляпах; красовались стриженые мальчики в темных костюмчиках и похожие на ангелов девочки, у которых свисали на плечи завитые локоны, а из-под платьиц выглядывали кружевные панталончики с лентами.

На десятках больших наклеенных на картон фотографий можно было видеть парады императорской гвардии на Марсовом поле: точно бронзовые изваяния, сидели на могучих конях белые кавалергарды в касках с орлами, лихие гусары в медвежьих шапках и в опушенных мехом нарядных ментиках, железные кирасиры, драгуны, уланы, лейб-казаки. И почти на всех фотографиях запечатлены были тщедушный царь в форме полковника и на руках у огромного матроса маленький цесаревич в казачьей черкеске и в белой папахе…

Большинство писем было написано на французском языке. Андрей с сожалением откладывал их в сторону. Но многие письма, написанные по-русски, Андрей читал не отрываясь. Он любовался отличной меловой бумагой с золотистым княжеским вензелем, вдыхал слабый, еле ощутимый запах тонких духов, любовался размашистым, четким почерком князя и изящными строчками княгини. Письма посылались в замок из разных мест – из Петербурга и Москвы, из Парижа и Ниццы, из Мариенбада и Неаполя. Почти в каждом письме сообщалось о встречах с князьями, графами, баронами, генералами, сенаторами, о жизни императорского двора, о великосветских балах и парадах, о театрах и музыке, обо всем, чем жили до революции князья Бармины и о чем теперь, спустя много лет, читал на чердаке разоренного княжеского замка Андрей Ставров, парень из глухой деревушки, читал, как захватывающий роман.

Сегодня в самой дальней корзине Андрей обнаружил записную книжку в черном кожаном переплете с крохотным медным замочком. Охватывающий переплет замочек был заперт. Андрей попытался открыть его кривым ржавым гвоздем, но у него ничего не получилось. Тогда он, придавив угол записной книжки коленом, вырвал замочек вместе с кожей.

Очевидно, это была одна из последних записных книжек полковника князя Григория Бармина, расстрелянного красными в 1920 году, нечто вроде дневника и поспешных записей, сделанных разными чернилами и карандашом.

Присев на ящик у круглого, с выбитыми стеклами окна, Андрей стал перелистывать страницы записной книжки. Внимание его привлекла запись под датой «2 марта 1917 года», и он стал читать.

«С восьми часов утра я начал свое очередное дежурство в вагоне государя. Поезд стоит в Пскове. Холодный пасмурный день. На душе также пасмурно и тревожно. Государь еще спит. А вести из Петербурга самые страшные: разнузданные толпы народа вышли на улицу, всюду красные флаги и крики „Долой самодержавие!“. Говорят, войска целыми полками присоединяются к мятежникам. С офицеров срывают погоны, стреляют в них с чердаков и из подворотен. Видимо, это конец. Как жаль, что государь не отличается твердостью Петра Великого, чтобы появиться во главе верных ему полков и пулеметным огнем разогнать взбунтовавшуюся чернь…

В одиннадцатом часу государь позавтракал, но ел без всякого аппетита, бесцельно глядя в окно вагона. Я заметил, что у него темные тени под глазами, а взгляд неподвижный, какой-то вялый и покорный…

После завтрака генерал-квартирмейстер принес государю сводки с фронтов, они теперь приходят в ставку редко и написаны неряшливо, а зачастую безграмотно. Государь быстро просмотрел сводки, точно заранее знал, что ничего хорошего в них не найдет, потом вздохнул, взял французский иллюстрированный журнал и ушел к себе… Мне горько смотреть на его бездействие, на его мистическую покорность судьбе… Не такой нам был бы нужен монарх в это смутное, трудное время…

Вечером приехали из Петрограда представители Государственной думы – помятые господа в черных пальто. Мы уже знали, что они будут уговаривать государя отречься от престола. Об этом сказал нам министр императорского двора барон Фредерикс, который, как нянька, тенью ходит за государем…

Итак, мне уготована роль свидетеля при крушении Российской империи, и я проклинаю свое бессилие, жалкую свою участь…

На всю жизнь я запомню этот мглистый мартовский вечер, и закрытые плотными шторами окна, и обитые зеленым шелком стены вагона, и этих небритых господ из Думы, стоявших с поникшими головами, и осунувшееся, бледное лицо барона Фредерикса…

Государь вышел к ним в серой казачьей черкеске, молча поклонился. Все сели. Только я остался стоять у прикрытых дверей. Они говорили тихо, как будто боялись, что их услышат там, за окном, где, стуча сапогами по перрону, расхаживали часовые, охраняющие священную особу монарха…

Почти все время государь молчал. Говорили те, штатские. Они говорили о хаосе в стране, о мятежах, о забастовках рабочих, о том, что все потеряно, потому что солдаты уже не слушаются своих командиров и цепляют на шинели красные банты. Потом один из них сказал: „И может быть, ваше величество, единственным якорем спасения России и монархии было бы ваше отречение от престола“.

Они протянули государю заготовленный ими текст отречения. Государь взял эту бумагу, не читая положил рядом и сказал глухо:

– Я уже принял решение отречься от престола. До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына… Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца… Я не могу расстаться с сыном…

Забыв или намеренно оставив на столе заготовленный штатскими текст отречения, государь ушел к себе. Все молча ждали, не глядя друг на друга. На стене вагона звонко тикали часы. Потом государь вошел, положил на стол отпечатанную на пишущей машинке бумагу и сказал своим низким, глухим голосом:

– Вот текст…

„…В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и в согласии с Государственной думой признали мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие нашему брату, великому князю Михаилу Александровичу, и благословляем его на вступление на престол государства Российского… Да поможет господь бог России. Николай…“

„Не желая расстаться с любимым сыном нашим…“ Нет, ваше величество, сегодня я, полковник князь Григорий Бармин, офицер вашей гвардии, трижды раненный на фронтах, обвиняю вас за вашу нерешительность, за мягкотелость, за трусость. Да-да, за трусость! Вы трус и дезертир, государь! Вы ввергли Россию в бездну, превратили ее в Содом и Гоморру, отдали на глумление и растерзание взбунтовавшейся черни. И вы пожали плоды вашего бессилия и трусости: в подвалах екатеринбургской чека расстрелян отданный вами в жертву любимый сын ваш, и дочери ваши, и ваша супруга. Расстреляны и вы, ваше величество, и расстреляны правильно, хотя и не теми руками. Таков неизбежный удел дезертиров и трусов…

У меня тоже есть любимый сын, единственный сын, так же как у вас, государь. И я, отправляясь сегодня на фронт вместе с последними защитниками поруганной и оплеванной родины, говорю своему десятилетнему сыну: „Маленький князь Петр Бармин! Если твой отец падет в бою, возьми его оружие и громи красную банду осквернителей России, не уподобляйся государеву сыну, обреченному на смерть и преданному родным отцом. Будь, мой сын, смелым и отважным воином и сражайся до полной победы или умри в бою…“

На этой странице стояла дата: „1919 год“.

„Сие есть сын мой возлюбленный…“ Таков был твой глас, господь, обращенный к единственному сыну твоему, посланному тобою на распятие. Нет, господь бог! Сегодня я, смиренный раб твой Григорий, перестаю быть смиренным и обвиняю тебя в жестокости и трусости: ты не бог, а трус и палач! Сам ты не пошел обличать грехи и преступления людские, устрашился грязи и крови на земле, а послал на смерть сына, наказав ему любить врагов своих. И люди, злобствуя, распяли твоего юродивого сына, и плевали ему в лицо, и издевались над ним. И тебя самого, бога-вседержителя и творца, люди убили в сердце своем, и перестал ты существовать в их сознании, потому что ты не бог, а сыноубийца, трус и палач!

Сегодня, уходя на фронт, я говорю сыну своему возлюбленному: не уподобляйся распятому Иисусу, ничего не прощай врагам. Если я паду в бою, пусть ненависть моя к предателям России вселится в твою душу, пусть она жжет тебя ненасытной жаждой мщения тем, кто, поправ все законы, унизил нашу отчизну. Если же ты, дорогой сын, простишь им их преступления и поклонишься им, пусть моя тень будет преследовать тебя всю жизнь и пусть мое проклятие испепелит тебя. Сын должен походить на отца, а я, твой отец, никогда не был малодушным и мягкотелым, не был дезертиром, трусом и палачом. Я жил и умер как солдат».

На этой странице стояла дата: «1920 год».

Отложив записную книжку, Андрей долго сидел в глубокой задумчивости. Отсюда, из круглого чердачного окна высокой башни, хорошо были видны извивы покрытой льдом речушки, и деревни на ее берегах, и дальние хутора, и сизые дымы над избами, и заснеженные поля, и еле заметный на горизонте синеватый лес.

Андрей с грустью подумал о чужой жизни, которая вдруг раскрылась перед ним в старых фотографиях, в альбомах, в страшных, полных тоски и горечи заметках в записной книжке. И он на секунду представил, как когда-то давно мимо этих убогих деревень и хуторов по санной дороге, которая и сейчас убегала вдаль, теряясь в лесу, мчался крытый возок с княжескими гербами, а в нем сидел его сиятельство князь Григорий Борисович Бармин, владелец замка, всей окрестной земли, повелитель десятков тысяч нищих, забитых мужиков. Оборванные, голодные, они выходили к дороге, кланялись князю, провожали взглядами его сверкающий начищенной медью и лаком возок. Это их, мужиков, точно таких, как милый сердцу Андрея дед Силыч, как Илья Длугач, Демид Плахотин, братья Кущины, князь именовал «чернью» и «красной бандой». Это их он бил по зубам, как скотину, порол плетьми, а в годы гражданской войны вешал и расстреливал до тех пор, пока его жизнь не оборвала матросская пуля…

Почти весь день Андрей бродил как в воду опущенный. Все студенты еще с утра уехали в город – кто к родственникам и знакомым, кто посмотреть в кинотеатре новую картину, а кто просто так, пошататься по улицам.

Повалявшись на койке с учебником биологии в руках, Андрей стал засыпать. Его разбудил стук распахнувшейся двери. В дверях, бледный, всклокоченный, смеясь и плача, стоял дряхлый Северьян Северьянович с листком бумаги в дрожащих руках.

Андрей вскочил с койки, кинулся к старику, спросил испуганно:

– Что с вами, Северьян Северьяныч? Что случилось?

– Андрей Дмитрич… Андрюша, – всхлипывая, забормотал старик.

Волоча ноги, держась руками за стенку, он вошел в комнату, в бессилии опустился на табурет, протянул Андрею бумагу.

– Вот, Андрюша, – размазывая слезы по небритым щекам и захлебываясь от плача, прошамкал Северьян Северьянович, – сподобился я перед смертью… сжалился надо мной, грешным, Христос-спаситель… Письмо мне прислал молодой князь Петрушенька… из самых, должно быть, дальних заморских стран прислал… Вот и конвертик, а на нем столько марок разных!.. Жив, выходит, князь Петруша… Я же его, голубеночка-младенца, на руках носил, сыночком и внучком в тайности от других называл, потому что так и прожил я свой век сиротой-бобылем и не дал мне господь ни жены, ни детей…

Северьян Северьянович достал платок, вытер слезы, – высморкался и протянул Андрею письмо:

– Прочитай мне все, что тут писано, Андрей Дмитрич, прошу тебя, прочитай, потому что стал я вовсе слаб глазами…

И Андрей стал читать медленно и громко:

– «Милый и дорогой Северьян Северьянович! – писал молодой князь Бармин. – Пишу я тебе в надежде, что ты еще жив и получишь эту весть из чужих краев. Если бы ты знал, как мне хотелось бы побывать в России, хоть одним глазом, хоть со стороны глянуть на наши русские поля, на реки и перелески, услышать в подвечерье деревенские наши песни, прижаться щекой к земле и так умереть, замирая от счастья…

Все мы живы и здоровы. Почти десять лет мы живем во Франции, в департаменте Ланды, неподалеку от моря. Мама вышла замуж за хорошего человека, господина Гастона Доманжа. У него свои виноградники и небольшая винодельня. И хотя мой отчим из тех, кого у вас называют сейчас буржуями, я его уважаю за доброе отношение к маме и к нам с Катей. Выйдя замуж, мама лишилась княжеского титула, но ни она, ни мы не жалели об этом, бог с ним, с титулом…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю