Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
В этой трудной и опасной обстановке большинство членов Центрального Комитета, верных ленинской идее, сплотилось для борьбы против оппозиции.
В январе 1925 года Троцкий был снят с поста председателя Реввоенсовета, а в октябре 1926 года вместе с Каменевым выведен из состава Политбюро, в октябре 1927 года вместе с Зиновьевым исключен из ЦК, а через месяц Троцкого исключили из партии за его подрывную фракционную деятельность и сослали в Алма-Ату…
Григорий Долотов узнал о ссылке Троцкого от только что вернувшегося из Москвы секретаря укома Резникова. Резников был очень взволнован. Скрывая дрожь, он ежился в кресле, нервно постукивал пальцами по столу, поглядывал в запорошенное снегом окно и говорил растерянно и зло:
– Докатились! До ручки дошли! Скоро царскую каторгу возродим! Арестовывать и ссылать таких людей, как Троцкий! Это измена революции, удар в сердце партии. И всему виной Сталин. Это он жаждал крови таких признанных и всеми уважаемых вождей, как Троцкий, Зиновьев, Каменев, Радек.
– Вождей? – угрюмо сказал Долотов. – А что эти твои вожди вытворяли? Сколько лет они партию лихорадили и в болото ее тянули? Разве они о народе думали и разве мысли народа знали?
Резников швырнул недокуренную папиросу в пепельницу.
– Твои настроения, Григорий Кирьякович, мне известны давно, – сказал он, – и нам с тобой не сговориться. Ты, видимо, и сейчас оправдываешь позорные репрессии, которыми Сталин хочет заткнуть рот истинным ленинцам? Но мировая общественность еще скажет свое слово об этих безобразиях.
– К мировой общественности апеллируешь? – сказал Долотов. – Сталина обвиняешь? А разве Сталин справился бы с такой бандой, если бы он не был верен линии Ленина и не выражал то, о чем думает и чего хочет вся партия?
– Так уж и вся?
– Да, вся, – сказал Долотов, – за исключением немногочисленной, но опасной кучки политических авантюристов, отпетых заговорщиков и интриганов, которых ты именуешь истинными ленинцами и даже вождями. Ты бы хоть почитал, что говорил Ленин об этих горе-вождях.
Бесцельно перебирая лежавшие на столе папки, Резников заговорил глухо:
– Не знаю. Меня, товарищ Долотов, все эти ссылки и аресты пугают. Да, да. Пугают. Где же тут свобода слова, свобода дискуссий, споров? Где право любого коммуниста открыто высказать свое мнение? О какой же демократии при таком положении можно говорить? И почему, например, я должен верить Сталину, а не Троцкому?
Долотов заходил по кабинету, потом, сунув руки в карманы, остановился, долго смотрел на Резникова, сдвинув густые брови:
– Свобода слова, говоришь? Свобода дискуссий? Что же это за дискуссии, которые вы, троцкисты, проводите тайком, где-то в балках, в сараях, при закрытых дверях, прячась от партии, от народа? А подпольные типографии? А листовки? А непотребное, бессовестное заигрывание с желторотыми школьниками и натравливание их на ЦК? Как все это назвать?
– Мы вынуждены были идти на это потому, что вы заткнули нам рот! – раздраженно сказал Резников.
Долотов стукнул кулаком по столу:
– Не ерунди! Вы могли брехать все, что вам угодно, до соответствующих партийных решений. А решениям партии, воле подавляющего большинства вы, как коммунисты, обязаны были подчиниться. Вместо этого вы ушли в подполье, стали пакостить исподтишка, разлагать комсомольские организации. Что ж, вас за это по головке гладить? Или обниматься с вами?
– Сталин ведет партию к буржуазному перерождению! – крикнул Резников. – Он типичный термидорьянец!
На жестком лице Долотова заходили скулы.
– Ты Сталина не тронь! – с угрозой в голосе сказал он. – Мы знаем, почему Сталин стал вам поперек горла. Потому что он выражает думы всей партии и каждое его слово как топором рубит троцкистскую нечисть. Потому что он отстаивает идеи Ленина и пресекает любую попытку изменить Ленину. Потому, наконец, что он не либеральничает с вами и не дает спуску ни троцкистам, ни зиновьевцам. Именно поэтому вы боитесь Сталина как огня. Именно за это ненавидите его и хотите сместить его с поста Генерального секретаря, который доверен ему партией. Но ничего у вас не выйдет, зарубите себе это на носу.
– А тебе, товарищ Долотов, известно завещание Владимира Ильича Ленина? – криво усмехаясь, спросил Резников.
– Какое завещание? – спросил Долотов.
– То самое, в котором Ленин перед своей смертью категорически настаивал на том, чтобы Сталин был снят с должности Генерального секретаря.
Порывшись в одной из папок, Резников вынул лист тонкой папиросной бумаги с бледными строками, отпечатанными на пишущей машинке.
– Вот, дорогой Долотов, слушай, что писал Ленин, обращаясь к партийному съезду… – И Резников, приблизив шелестящую бумагу к глазам, громко прочитал: – «Товарищ Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью… Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от товарища Сталина только одним перевесом, именно более терпим, более лоялен, более вежлив и более внимателен к товарищам, меньше капризности и т. д. Это обстоятельство может показаться ничтожной мелочью. Но… это не мелочь, или это такая мелочь, которая может получить решающее значение». Слышал, Долотов? – сказал Резников. – Это не мои слова, это слова Владимира Ильича Ленина.
– Покажи-ка мне бумагу, – помолчав, сказал Долотов.
– Что, не веришь? Пожалуйста, бери и читай сам.
Долотов взял тонкий листок бумаги, не читая свернул его вчетверо и положил в карман френча.
– Во-первых, это не завещание Ленина, а его письмо съезду партии, – сказал Долотов, – и я о нем знаю. Во-вторых, с этим письмом Ленина были ознакомлены все делегации Тринадцатого съезда, и съезд единодушно решил оставить Сталина Генеральным секретарем, считая, что он учтет замечания Владимира Ильича. А в-третьих, слышишь, Резников, в-третьих, ответь мне: как к тебе попала копия этого письма, если было вынесено решение не распространять его, а ты к тому же даже не был делегатом съезда? Молчишь?
– Верни мне бумагу, – бледнея, сказал Резников и поспешно вышел из-за стола.
Долотов отстранил его рукой:
– Садись. Бумагу я тебе не верну, а отправлю ее в ЦК. Там выяснят, какими путями троцкисты разослали копии этого письма по уездам, по волостям и дошли до того, что читали его беспартийным…
Не прощаясь с Резниковым, Долотов вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Он медленно шел по пустынным, засыпанным снежными сугробами улицам Ржанска. Стояла та пора зимнего предвечерья, когда люди после работы успели разойтись по домам. В окнах домов уже светились смутные огни керосиновых ламп, но ночная тьма еще не успела окутать заброшенный в степь городок, над которым висела туманная сумеречная мгла. Редкие прохожие, зябко сутулясь, кутаясь в воротники полушубков, торопливо пробегали мимо Долотова и исчезали, словно растворялись в темных переулках.
Вспоминая разговор с Резниковым, Долотов подумал о том, что больше нельзя мириться с тем, что творил в ржанской партийной организации ее руководитель, открыто заявляющий о своей принадлежности к троцкистско-зиновьевской оппозиции. Ведь это он, Резников, был автором восхваляющих Троцкого плакатов, которые в ночь под праздник десятилетия Октябрьской революции четверо учеников-комсомольцев расклеили на стенах и фронтонах ржанских советских учреждений. Секретарь укома, предупреждая далеко не всех членов бюро, проводил какие-то закрытые совещания, постоянно ездил по уезду один, чтобы иметь возможность вести фракционную работу без свидетелей. Последний случай с копией письма Ленина переполнил чашу терпения Долотова.
«Ишь сволочь, Сталина ругает, – подумал Долотов, – обвиняет его в перерождении, во всех смертных грехах! Понимает, гад, что Сталин их на чистую воду выводит…»
Всматриваясь в смутно белеющие снежные сугробы, Григорий Кирьякович вспоминал все, что знал о Сталине. Долотов видел его несколько раз: на Всероссийском и Всесоюзном съездах Советов, на похоронах Ленина и на вечере кремлевских курсантов школы ВЦИК, где Сталин выступил с речью о Ленине на следующий день после похорон Владимира Ильича.
Но впервые Долотов увидел Сталина холодным весенним днем 1920 года, когда находился на посту у кремлевской квартиры Ленина. Сейчас Долотов так ясно представил это, как будто Сталин находился рядом с ним, на засыпанной снежными сугробами ржанской улице.
Было это в середине дня. Курсант Григорий Долотов уже дожидался смены, и в эту минуту увидел невысокого, коренастого человека в серой, видавшей виды солдатской шинели и в черной кожаной фуражке с красной звездой. Человек в шинели неторопливо шел по коридору прямо к Долотову. Он шел, все больше замедляя шаги, и Долотов успел хорошо рассмотреть его. У него было смугловатое, обветренное лицо, густые, темные брови, такие же темные усы над крепким, плотно сжатым ртом, упрямый, сильный, чисто выбритый подбородок. Но больше всего Долотова поразили его острые, темные глаза: слегка прищуренные, они смотрели напряженно, с тяжелой пронзительностью, так, словно видели человека насквозь. И было в этих немигающих веках, в тигрином взгляде цепких, нацеленных прямо в глаза собеседника глаз нечто такое, что сразу раскрывало огромную силу воли, каменную твердость и властность человека, который на мгновение остановился перед Долотовым.
– Моя фамилия Сталин, – негромко сказал он, протянул Долотову удостоверение и, не дожидаясь ответа, вошел в квартиру Ленина…
С того дня прошло более семи лет. Долотов много слышал о Сталине, знал о том, сколько тяжких испытаний выпало до революции на долю Иосифа Джугашвили – Сталина, сына полунищего грузина-сапожника: почти беспрерывные аресты, заключение в мрачных тюремных камерах, дальние арестантские этапы, глухие места ссылок в Восточной Сибири, в безлюдном Нарыме и где-то совсем на краю земли, у самого Полярного круга. Пять раз бежал Сталин из царской ссылки, бежал, пробираясь сквозь снежную тайгу, сквозь заледенелую тундру, чтобы снова занять свое место в борьбе руководимых Лениным друзей-коммунистов…
«Кто знает, – думал Долотов, – может, тюрьмы и ссылки, таежное одиночество, холод и голод, все, что он перенес, действительно ожесточили его душу, сделали его резким и грубым. Но он по-солдатски верен и предан Ленину и всей своей силой и волей защищает учение Ленина от оппозиционной сволочи, бережет чистоту и дисциплину партии. И я ему верю, так же как верит ему вся паша партия, и я пойду за ним, как идут все…»
Разгребая валенками глубокий снег, Долотов шел по пустынной улице. Тускло светились заиндевелые окна домов. За окнами люди жили своей жизнью, и Долотов, как это не раз бывало, подумал о том, что сейчас, в эти минуты, в тысячах городов, сел и деревень спят и бодрствуют, страдают и радуются, умирают и рождаются неведомые люди, великое множество людей, сквозь густую тьму зимних туч, сквозь туман и метель видящих ту светлую, сияющую даль, до которой еще долго придется идти трудным, но единственно правильным путем. И партия коммунистов никогда не свернет с этого пути, открытого и указанного всем людям Владимиром Лениным, человеком, которого хорошо знал и беззаветно любил бывший подводник, красногвардеец, один из миллионов солдат революции Григорий Долотов.
4
Молодая княгиня Ирина Михайловна Бармина, последняя владелица замка, в котором после революции расположился сельскохозяйственный техникум, оказалась счастливее многих своих подруг и знакомых, бежавших от «красной орды» куда глаза глядят.
После того как муж княгини Ирины, корниловский офицер полковник князь Григорий Бармин, был расстрелян каким-то сводным матросским отрядом, Ирина Михайловна с двумя детьми, двенадцатилетним Петром и десятилетней Катей, и няней, крестьянкой Феклой Ивановной, не пожелавшей оставить свою госпожу и детей, бежала в Новороссийск.
В Новороссийске остатками белого флота командовал старый адмирал, друг покойного отца княгини. С помощью адмирала княгиню с семьей чуть ли не силой погрузили на эскадренный миноносец «Беспокойный», отплывающий к берегам Турции. Отплывал «Беспокойный» уже под пушечными и пулеметными залпами ворвавшихся в Новороссийск красных полков.
Так княгиня Ирина Бармина, ее дети и кормилица оказались за границей…
Теперь, когда с той тяжелой, полной ужасов и унижений поры прошло восемь лет, княгиня Ирина вспоминала все, что ей пришлось пережить, как долгий кошмарный сон… Голубой Босфор, желтовато-серый низкий берег Анатолии, шумные базары, на которых приходилось продавать последние жалкие тряпки, чтобы не умереть с голода. Потом – Тунис, лагерь за колючей проволокой близ Бизерты, чахлые, покрытые пылью пальмы, безжизненные миноносцы на мертвых якорях, самоубийства отчаявшихся белых офицеров, изнурительная работа в оливковых рощах, ежедневное недоедание, бледные лица голодных детей.
Только счастливый случай привел княгиню Ирину в дом француза-колониста Робера Доманжа, больная жена которого нуждалась в грамотной, умевшей читать рецепты горничной. Через несколько месяцев к мсье Роберу приехал в гости из Франции его младший брат – веселый, никогда не унывающий винодел Гастон Доманж, румяный коротышка-толстяк, сразу наполнивший унылый дом мсье Робера хохотом, песнями под гитару, шумливыми играми с Пьером и Катрин, как теперь именовались маленькие Петя и Катя Бармины.
Незадолго перед этой встречей молоденькая жена-певица оставила Гастона Доманжа, грустно заявив ему, что она не собирается хоронить себя в пустынных Ландах, где мсье Гастон владел виноградниками, винодельней и небольшим поместьем, названным в честь юной певицы виллой «Франсуаза». Вскоре был оформлен развод, который отнюдь не опечалил жизнерадостного гасконца.
Приехав в Северную Африку к брату Роберу и увидев в его доме молодую красавицу княгиню, Гастон Доманж с первого взгляда влюбился в нее, несколько раз возил в Бизерту и Сфакс, щедро угощал обедами и ужинами в дорогих ресторанах, а через полторы недели сделал Ирине Барминой предложение.
Угрюмый молчальник Робер и его жена тщетно советовали мсье Гастону подумать и не связывать себя браком с сиятельной, но нищей эмигранткой, имевшей к тому же двоих детей, но Гастон Доманж в ответ на увещевание родственников отрезал:
– Благодарю за заботы, но я ее люблю, и этого вполне достаточно. А мальчик и девочка обузой для меня не будут. Вы же знаете, как я хотел иметь детей…
Что касается княгини Ирины, то у нее не было выбора: заброшенная на чужбину без всяких средств к существованию, познавшая голод, бесконечные унижения и оскорбительное бесправие беженства, она с радостью согласилась расстаться со своим княжеским титулом и стать мадам Доманж. Да и сам мсье Гастон начинал ей нравиться. Этот лысеющий сорокалетний толстяк с красноватым носом и аккуратно подбритыми темными усиками, циник и весельчак, относился к княгине с неизменной предупредительностью, детей очаровал своей неистощимой изобретательностью и постоянной готовностью по-мальчишески шалить с ними.
Даже вывезенная из России хмурая няня Фекла Ивановна, или Феклуша, за свою куриную привязанность к детям прозванная Клушей, и та, узнав о предстоящем браке княгини Ирины, только вздохнула и сказала:
– Ну чего ж, бедное ты мое дите, видно, судьба твоя такая. Оно конечно, этому пузатенькому брехунцу далеко до покойного батюшки-князя Григория. Князь-то писаный красавец был и умница. А только что ж теперь делать, ежели ты без куска хлеба и в одной сорочечке сиротиной осталась. Да и Петеньке с Катенькой хоть какой, а отец все же будет. Видно, на то божья воля…
В начале зимы княгиня Ирина Михайловна Бармина стала госпожой Доманж, покинула с детьми неласковый Тунис и поселилась в Ландах, неподалеку от побережья Бискайского залива, на одинокой вилле «Франсуаза», которую мсье Гастон с милой непосредственностью тотчас же переименовал в виллу «Ирен».
Вилла представляла собой окруженный старым садом просторный дом с двумя башенками-мансардами и с крохотным прудом перед застекленной верандой. Справа и слева от дома высились кирпичные службы – квартиры полутора десятков рабочих, гараж, небольшая конюшня, коровник, птичник, механическая мастерская. В отдалении, за садом, огороженный кирпичной оградой, стоял завод-винодельня.
С первых же дней мсье Гастон стал знакомить жену с хозяйством. Стояли хмурые зимние дни. Печальными показались княгине Ирине безлиственные виноградники среди песчаных холмов и полутемная холодная винодельня с укутанными рогожей прессами, с огромными дубовыми бутами и чанами, хранящими тяжелый, терпкий запах вина и дрожжей, и оголенный сад, в котором шумел сырой, промозглый ветер.
Настороженно встретили новую хозяйку немногие обитатели поместья – помешанный на собаках и вине старый вдовец-винодел мсье Кордье, механик Симон с беременной женой, скотницы и птичницы с кучей детей, неизвестно от кого появившихся на свет.
Но светлый, хорошо обставленный дом оказался теплым, уютным. Княгине поправились его высокие, украшенные недорогими гобеленами стены, пушистые ковры на полу, мягкая мебель с приятным, слабым запахом духов и воска, огромный, всегда раскрытый рояль, который грустно и мелодично звенел при каждом шаге.
И сама княгиня, и мальчик с девочкой безукоризненно владели французским языком, они свободно говорили и с мсье Гастоном, и с редкими гостями, и с прислугой. Только одна круглая, без времени поседевшая Клуша с презрительным равнодушием слушала непонятные для нее разговоры и в ответ на просьбы княгини учить французский язык упрямо твердила:
– Какой же это язык? Одно знают – бон-бон, ви-ви, но-но, пле-пле… Разве ж это язык? Нехай уж лучше они учат русский язык, раз за хозяйку тебя признали…
Клуша тяжело, безнадежно тосковала по России, по родным местам. Целыми днями она молчала, а отводила душу вечерами, когда в ее комнату заходили дети, и она, обняв их, застенчиво всхлипывая и вздыхая, рассказывала им бесконечные сказки о жар-птице, о сером волке, о бабе-яге, о богатырях и царевичах, обо всем, что сама слышала в далеком детстве и что легло ей на сердце как самое милое, самое близкое и невозвратное.
А бывало, в воскресные вечера, когда мсье Гастон и княгиня уезжали в гости к соседям-виноделам, а Клуша оставалась в доме с детьми, она усаживалась у окна, подпирала щеку рукой, долго смотрела на пустынные холмы, на одинокие сосны вдали, тихо плакала и начинала петь хрипловато и жалостно:
Из-под ка-а-мушка,
Из-под чи-истого Там тече-ет река,
Река бы-и-страя…
Худой, белявенький, не по годам серьезный и задумчивый «князь Петруша» и такая же худенькая синеглазая «детка-княжна Катенька», как ласково именовала своих питомцев няня Клуша, затаив дыхание и всем телом прижавшись к старухе, слушали горестную, протяжную песню о том, как донской казак шел топить свою жену, а она, плача, так же как плакала сейчас глухо поющая нянька, уговаривала грозного, жестокого мужа:
Уж ты муж, ты мой муж,
Не топи ты меня,
Не топи ты меня рано с вечера,
А топи ты меня во глухую полночь,
Когда дети мои спать улягутся,
А соседи мои успокоятся…
Шли годы. Но ни случайно оказавшийся в доме мсье Гастона гувернер-иезуит, который занимался с молодыми Бармиными, ни классический лицей в Бордо, куда отправили учиться юного князя Петра, не смогли вытравить из его души все, что было заложено в ней песнями, сказками и рассказами старой Клуши, никогда не забывавшей России, и это беспокоило княгиню Ирину.
С тревогой следила княгиня за сыном. Рос он тщедушным, угловатым юношей, был молчалив, любил уединение. На каникулах, приезжая на виллу «Ирен», он встречался с матерью и отчимом только за столом, часами лежал с книгой в руках в своей мансарде или, оседлав медлительного, раскормленного мула, уезжал на побережье залива и до позднего вечера шатался в дюнах.
К матери и к отчиму князь Петр относился с уважением и с безукоризненной вежливостью, но предпочитал общество сестры и совсем постаревший Клуши.
– Ничего, няня, не тужи, – говорил он старухе, – может, мы и увидим нашу Россию. Не будем терять надежды.
Клуша только горько махала рукой:
– Куда уж мне надеяться? Ты-то молодой, тебе еще путь туда не заказан. А я, Петруша, тут и загину, тут меня и похоронят в чужой земле…
Сестру князь Петр нежно любил. Ей шел семнадцатый год, и становилась она стройной красавицей, такой же, как была в молодости княгиня Ирина. На нее уже засматривались сыновья местных виноделов и виноградарей, самые настойчивые посылали ей цветы, приглашали на прогулки.
– Смотри, Катя, – говорил ей брат, – перед тобой только открывается жизнь, и ты обязана думать об этом. Счастье ведь не только в замужестве. У каждого человека должна быть высокая цель. А ты… а ты вот русский язык стала забывать, с акцентом стала говорить. Ты куда-то все дальше уходишь от меня, от няни Клуши, от России.
– В Россию нам с тобой возврата нет, – отвечала сестра, – там все разрушено, все сожжено, погребено навсегда. И мы с тобой должны все отдать стране, которая нас приютила, спасла от голодной смерти, от унизительных скитаний.
– Да, Франция великая, светлая страна, – говорил князь Петр, – я люблю ее, люблю и уважаю ее народ. Но я никогда – слышишь? – никогда не забываю о России. Это трудно объяснить. Нас с тобой увезли из России малышами. Казалось бы, все связанное с ней давно должно быть забыто. Но я помню русские поля, и леса помню, и пасхальный звон в нашей деревенской церкви, и молодого нашего отца, и могилы деда и прадеда, и русские села и хаты под соломенными крышами, и какие голубые там реки, и как светятся костры в ночном, и как хорошо пахнут снопы на молотьбе.
– Я тоже все это помню, – говорила сестра, – может быть, немножко хуже, чем ты, конечно. Но я не забываю, милый Петруша, о том, что в России власть большевиков. Я не забываю о том, что пьяные матросы убили папу, а мужики разграбили и разорили наш замок и отняли пашу землю. Как же ты вернешься в Россию? Станешь на колени перед большевиками? Будешь служить им?
– Не знаю, – устало и глухо говорил князь Петр. – Я знаю только одно, славная моя Катенька, что я без России, без русской земли, без русских людей жить не смогу…
Обычно эти разговоры брата с сестрой велись наедине, где-нибудь в саду или мансарде. Что касается мсье Гастона, то он постоянно говорил лишь о винограде и о вине. Влюбленный в жену и довольный тем, что его очаровательная Ирен руководила домом со вкусом и тактом, мсье Гастон весь ушел в хлопоты о виноградниках и предпочитал не касаться домашних дел. Два или три раза он пытался заинтересовать князя Петра рассказами о каберне-совиньон, о мерло, об оттенках, окраске, выдержке, тонкости и букете бордоских вин, о знаменитых дегустаторах и о хитростях маклеров винной биржи, но, увидев, что пасынок не интересуется этим, махнул рукой и сказал жене:
– Дорогая моя Ирен! Могу вам точно сказать, что из князя Петра винодел не получится. Видимо, мешает княжеский титул. Пусть Пьер выбирает себе дорогу сам. Не будем насиловать его волю…
Между тем с годами, прослышав о том, что один из богатых виноделов в Ландах женат на русской княгине-эмигрантке, к мсье Гастону Доманжу, особенно в сезон сбора винограда, когда рабочая сила нужна была до зарезу, стали стекаться бывшие офицеры-белогвардейцы, жаждавшие хоть какой-нибудь работы. Из уважения к жене мсье Гастон старался не отказывать им и платил не меньше, чем сезонникам-французам, приезжавшим из разных департаментов.
В один из теплых августовских дней на вилле «Ирен» появились два казачьих офицера: есаул Гурий Крайнов и хорунжий Максим Селищев. После того, что произошло в Польше, казалось, судьба больше никогда не соединит их дорог, не сведет вместе столь разных, столь непохожих один на другого людей. Получилось, однако, иначе.
Есаулу Крайнову, который в Варшаве принимал участие в подготовке к убийству советского посла Войкова, надо было, заметая следы, не только исчезнуть из Польши, но и выполнить новое секретное поручение, связанное с именем великого князя Николая Николаевича, которому зарубежные монархисты-заговорщики прочили русский императорский трон.
Оказавшись ненадолго в Чехословакии, Гурий Крайнов случайно обнаружил след своего полчанина и одностаничника Максима Селищева.
Увидев, в каком жалком положении оказался Селищев, есаул Крайнов сказал ему:
– Слушай, Максим, брось ты это. Спишь с конями, молочко на базар возишь, как самый завалящий батрак. Собирай свои вещи и поедем во Францию, там наши полчане ждут. Деньги у меня есть, на дорогу хватит…
Зная крайнюю щепетильность Селищева, Крайнов счел нужным добавить:
– Нет, нет, Максим. На деньгах моих ничьей крови нет. Я их честно выиграл в карты. Даю тебе слово офицера. И еще даю слово, что во Франции не стану тянуть тебя ни в какую политику, живи как хочешь…
Офицер Гурий Крайнов явно лгал. И на деньгах его была незримая кровь, и земляка своего он звал во Францию не случайно: насчет Селищева у есаула все еще были свои планы. Но Максим поверил ему, человеку, с которым когда-то рос, с которым не раз хлебнул горя…
В Париже Крайнов связался с агентами «Российского общевоинского союза», а те через неделю достали для него и Селищева рекомендательное письмо к мсье Гастону Доманжу и направили обоих офицеров в департамент Ланды, на виллу «Ирен».
5
Хотя молодой огнищанский помещик Юрген Раух, высланный с отцом и глухонемой сестрой из Советской России в Германию, успел обжиться в Мюнхене, успел под влиянием своего кузена Конрада Риге вступить в национал-социалистскую партию и обзавестись друзьями и любовницей, его редко покидало гнетущее состояние неудовлетворенности и тоски. Это тяжелое состояние усилилось с того дня, когда Юрген Раух похоронил отца, а младшая сестра Юргена, Христина, глухонемая неврастеничка, покушаясь на самоубийство, выпила яд и ее еле спасли.
Брат и сестра продолжали жить в доме дяди Готлиба, владельца большой аптеки. Престарелый Готлиб Риге в последние годы усиленно занялся спекуляцией. Его сын Конрад, убежденный сторонник Адольфа Гитлера и активный эсэсовец, помогал отцу в коммерческих операциях. Нагруженный отлично изданными прейскурантами и образцами новых немецких медикаментов, он часто ездил за границу, особенно в страны Ближнего Востока, заключал торговые сделки, встречался с коммивояжерами, а попутно выполнял тайные задания одного из ближайших сподвижников Гитлера, Альфреда Розенберга, который ведал зарубежными связями партии.
Энергичный, живой, напористый Конрад Риге в отличие от своего двоюродного брата никогда не унывал. Поглаживая ладонью жесткий, коротко остриженный ежик белесых волос и обнажая в усмешке дурные, темные зубы, он говорил Юргену:
– Чего ты все время киснешь, кузен? Смотреть на тебя тошно. Возьми себя в руки. Осталось недолго ждать. Мы удушим красных фронтовиков, эту тельмановскую сволочь, растопчем социал-демократических слизняков, уничтожим еврейскую гадину и вместе с Гитлером будем по-своему править Германией. Слышишь, Юрген? К этому надо готовиться. История возложила на нас великую ответственность, надо быть достойным ее. Об этом постоянно напоминает фюрер.
Обычно Юрген выслушивал слова Конрада молча, лениво покуривая или тупо глядя в пол, а однажды прямо сказал ему:
– Знаешь, Конрад, я сам не пойму, что со мной происходит. Видимо, меня тяготит положение приживала в доме твоего отца. Мы с Христиной похожи на квартирантов, которые не имеют никаких прав, хотя и пользуются расположением хозяев. Не сердись и не обижайся, но это так.
– Ты дурак, Юрген, – возразил Конрад. – Тебе отлично известно отношение к вам моего отца, я уже не говорю о себе.
Он секунду подумал и неожиданно добавил:
– Впрочем… впрочем, тебе надо жениться, Юрген. Твоя рыжая любовь Герта – это, конечно, не то. Она милая, уютная баба, но типичная шлюха, которой все равно с кем спать. А у меня есть на примете одна девка – пальчики оближешь.
Прищурив светлые, водянистые глаза, Конрад оглядел сутулую нескладную фигуру кузена, остановил взгляд на больших, покрытых веснушками руках Юргена и засмеялся:
– Правда, твой вид беглого мужика вряд ли будет импонировать Ингеборг фон Курбах, а особенно ее отцу, который кичится своим прусским юнкерским родом. А там – черт его знает! Сама Ингеборг состоит в нашем эсэсовском отряде, она по натуре романтик, и ей может понравиться такое чучело, как ты. Связь с землей, так сказать. Что же касается господина фон Курбаха, то он давно продал свое померанское поместье, накупил акций «Фарбениндустри» и стал заядлым финансистом. Кроме того, папаша Курбах тесно связан с капитаном Германом Герингом – ты этого толстяка должен помнить – и симпатизирует нашей партии. Одним словом, я тебя познакомлю с Ингеборг…
Вскоре знакомство состоялось. Ингеборг фон Курбах пригласила двоюродных братьев на вечеринку в свой загородный дом. Там собралось отборное общество: трое дюжих парней в форме эсэсовцев, несколько хорошо одетых девиц в коротких, выше коленей, юбках, молодой депутат рейхстага с очень милой, застенчивой женой. В просторном зале негромко звучал патефон, за накрытым белоснежной скатертью столом звенели хрустальные бокалы, под люстрой плавали клубы табачного дыма. Вечеринка была в разгаре.
Ингеборг понравилась Юргену. Среднего роста, золотоволосая, с тем нежным и тонким румянцем, которым отличаются блондинки, в отличие от своих вызывающе декольтированных подруг она была одета в черную, стянутую лакированным поясом, наглухо застегнутую блузу с длинными рукавами и такую же черную узкую юбку. На левом рукаве ее блузы матово белел шитый серебром шеврон – череп с двумя скрещенными костями – знак принадлежности к охранным отрядам СС.
Игриво поцеловав руку Ингеборг, Конрад нагловато ухмыльнулся и моргнул Юргену:
– Не думай, кузен, что Инга всегда прячет свою красоту под этим мрачным костюмом. Можешь не сомневаться в том, что ее талия…
Слегка шлепнув душистой ладонью Конрада по губам, Ингеборг протянула руку Юргену и сказала:
– Не слушайте этого болтуна. Пойдемте…
За столом разговор шел о репарациях, о мировом коммунистическом заговоре, о евреях, о модах. Сидя в углу, Юрген молча пил вино и лениво, со скучающим видом слушал бессвязный спор. Ингеборг, не забывая своих обязанностей гостеприимной хозяйки, украдкой посматривала на него.
Больше всех спорщиков горячился депутат рейхстага. Звали его Энно Бруннер. Не обращая внимания на умоляющие взгляды жены, он быстро и взволнованно говорил: