Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
– Шибко грамотные все стали, идолы проклятые!
По всей Огнищанке стоял истошный бабий вой. С криком размахивала скалкой Акулина, жена Акима Турчака, пронзительно верещала злая Шабриха, плакала бабка Олька, нудно гудела Мануйловна, причитала тетка Арина Терпужная.
– Тьфу, дуры безмозглые! – отплевывались мужики. – Как, скажи ты, перебесились все или овод их перекусал…
Илья Длугач попытался утихомирить баб, вышел вечером на улицу и остановился возле ворот Павла Терпужного, где, усевшись в ряд на длинной колоде, судачили самые языкатые сторонницы святых.
– Чего это вы надумали? – усмехаясь спросил Длугач. – Святым будете почет и уважение оказывать, а зернишко ваше на землю посыплется? Что ж, вы его потом выклевывать будете из земли или как?
Тетка Арина смерила председателя уничтожающим взглядом, с выражением обиды поджала тонкие губы:
– Наши поля – наша и справа. Будем мы убирать хлеб или же не будем – наше дело. Ты нам не указчик.
– Я не собираюсь, представьте себе, вам указывать, – пошел в обход Длугач. – А только ежели думать по-хозяйски, то надо сделать такой вывод. Гавриле-архангелу и моему святому, Илье-пророку, можно, допустим, снисхождение оказать, не выходить в поле: все же они как-никак но своей должности равняются командиру батальона или даже полка – один всей небесной связью заведует, а другой командует артиллерией. Ну а остальная мелочь? Всякие там Кирики, Мокрины-Магдалины и прочая мура? Ежели еще из-за них дома отсиживаться, то можно вовсе без хлеба остаться и государство подвести под монастырь.
– Мы, милый человек, сами себе хозяева, и ты нам в ухо не гуди, – отрезала Мануйловна. – Сказано тебе один раз: в праздничный день никто в поле не пойдет – и все…
Как ни пытался Длугач уговорить упрямых баб, как ни стыдил мужиков, у него ничего не вышло. Бабы ругались, а мужики только вздыхали и отворачивались: что, мол, поделаешь с этими дурноголовыми!
– Выходите в поле без женщин, – сделал последнюю попытку Длугач. – Берите косы и косите. Ясно? А они нехай молятся своим святым. Есть же у вас преимущество перед бабами! Вы же передовые люди, а бабы – элемент отсталый и политически и умственно, у них по диалектике природы одной клепки не хватает.
– Оно-то косить не штука, – Демид Кущин почесал затылок, – а кто за тобой снопы вязать будет? Никто? Вот и получится так, что розвязь в поле сутки полежит, а потом только дотронься до нее рукою – и ни одного зерна не останется…
Тринадцатого июля, в день архангела Гавриила, в поле собрались только Ставровы, Демид Плахотин с Ганей и Длугач. Однако утром, перед выездом, произошел казус, который приятно удивил Длугача. Как только он, неся на плече косу, поравнялся с домом Шабровых, до его слуха донесся крик Шабрихи и громыхание упавшего на землю пустого ведра. Из ворот, медленно затягивая косынку, вышла босая Лизавета. Следом за ней пробежала разъяренная Шабриха, но Лизавета только повернулась к матери, сверкнула черными глазами и сказала Длугачу:
– Жинка ваша болеет, одному работать несручно, я буду вязать за вами снопы. А если, может, вам не нужно, то я другому кому помогу…
– Нет, чего же, пойдем, Лиза, – сказал Длугач. – Только вот матерь твоя вроде недовольна.
Лизавета нахмурилась, повела плечом:
– Ну их… Они и так всю мою жизнь в грязюку затоптали…
Сбежал из дому и Колька Турчак, решив, что ему, как завтрашнему комсомольцу, не к лицу праздновать архангела Гавриила. Колька огородами выбрался за кладбище и рысью рванул в поле.
Ставровы выехали на заре. Впервые в жизни они собрались косить пшеницу собственной лобогрейкой, и потому настроение было торжественное. На опушке остановились, вкопали в холодную землю баклагу с водой, накрыли рядном кастрюли и котелки с харчами. Взяв косу, Дмитрий Данилович стал делать прокос на меже, чтоб дать ход лошадям. Все остальные, один перед другим подбирая розвязь, зажимая локтем концы пшеничных стеблей и связывая колосья тугими жгутами, начали крутить перевясла.
Наконец прокосы были сделаны. Дмитрий Данилович взял вилы с косо обрезанными зубьями, сел на заднее сиденье лобогрейки и скомандовал Андрею:
– Давай помаленьку! В добрый час!
Андрей подобрал вожжи, взмахнул кнутом. Три кобылы, дружно и ровно натягивая постромки, с места взяли резвым, размашистым шагом. Застрекотал, забегал в прорезях металлических пальцев острый нож косилки, завертелись, подворачивая пшеницу навстречу ножу, красные крылья. А следом по длинному ряду сброшенных с косилки валков пшеницы, сгибаясь, приминая коленями затянутые перевяслами снопы, торопливо пошли вязальщики – Настасья Мартыновна, Тая, Каля и Роман с Федором.
Восседая на высоком переднем сиденье, Андрей первый увидел меж густыми кронами старых деревьев рдяный круг солнца. На округлых крупах коней забелели натеки взбитого упряжью мыла, остро запахло конским потом, потянуло влажным запахом скошенного хлеба.
Рядом, за отмеченной сизой полынью межой, косил Илья Длугач. Его белая рубаха взмокрела, и даже на полинялых защитных штанах галифе виднелся темный накрап проступившего пота. Илья плавно, размеренными движениями, поднимал косу, широким полудужьем срезал густую пшеницу и наклоном прикрепленных к косе легких грабелек укладывал розвязь ровным рядком – стебель в стебель.
Лизавета не отставала от него ни на шаг. Высоко подоткнув юбку, ловко перебирая руками перевясла, она связывала сноп за снопом и еще успевала укладывать снопы в суслоны.
– Пря мо черт, а не девка! – восхитился Дмитрий Данилович. – Все горит у нее в руках…
Настороженно оглядываясь, из леса вышел Колька Турчак. Он постоял на опушке, потом прошагал к полю Ставровых, стащил пиджак и сказал Тае и Кале:
– Вы подавайте мне перевясла, а я буду вязать. Ну их, этих святых лодырей, с их архангелом! Плевал я на архангела! Мне комсомол дороже…
Когда солнце поднялось над лесом и высохла роса, к Ставровым подошли Длугач с Лизаветой.
– Давайте шабашить, – сказал Длугач. – Вон уже мой наследник по дороге смалит, харч батьке несет.
По проселку, до пояса скрытый высокой пшеницей, бежал Лаврик с белым узелком под мышкой.
Ставровские ребята выпрягли коней, пустили их в лес и сошлись у телеги, возле которой, расстелив рядно, уже хозяйничала Настасья Мартыновна.
Вокруг рядна по-соседски уселись все вместе. Даже Лизавета и та сняла косынку, вытерла мокрое лицо, шею и, вытянув босые ноги, села рядом с Таей. Андрей изредка бросал на Лизавету короткие взгляды и тотчас же отворачивался. Его радовало, что презираемая всеми «ведьмина дочка» стала помаленьку приходить в себя, показываться на улице, а сегодня, вопреки запрету матери, вышла в поле.
Завтракали молча, жевали затвердевшее сало, хрустели малосольными огурцами, то и дело тянулись с кружками к баклаге. Девчонки угостили застенчивого Лаврика сладкими пышками с творогом и зашептали тихонько:
– Смотри, как Лаврик поправился!
– Белый какой стал, чистый…
– И все к дяде Илье тянется…
Длугач, поглаживая коротко остриженную голову Лаврика, проговорил с сердцем:
– Не могу я простить этой пашей деревенской дурости. Солнце палит вовсю, не сегодня завтра зерно посыплется, а они, варвары, Гавриле своему поклоны бьют, милости у него просят. Хоть бы для смеху кто в поле вышел да на пшеницу поглядел.
– Вот там кто-то идет, – сказала Каля, прикладывая ладонь к глазам.
Федя приподнялся на колени:
– Это дед Силыч, он и косу несет на плечах.
Дед подошел к телеге, снял шапку:
– Помогай бог!
– Спасибо, – отозвался Длугач и подморгнул Дмитрию Даниловичу. – А ты, дед, как же с архангелом помирился? Не накажет он тебя, случаем, за твое своевольство? Разве ж сегодня работать можно?
Силыч хитровато шевельнул бровью:
– С архангелом, голуба моя, у меня полная договоренность. Я с утра помолился ему честь по чести, а потом заявил: так, мол, и так, у тебя на небесах свои дела, а у меня тут свои, и нечего нам с тобой лясы точить, давай я управлю коровок, подгоню их на тырло, а сам трошки косой помахаю.
– Что ж архангел? – усмехнулся Длугач. – Выдал разрешение?
– А то как же! «Валяй, – говорит, – Иван Силыч, у меня никаких препятствий не имеется, коси себе на здоровье».
Все засмеялись. Длугач повернулся к Кольке Турчаку, подтолкнул его локтем:
– Слыхал, комсомолец? Даю тебе от имени партии и Советской власти ответственное задание – раз дед Колосков такой бесстрашный и от самого архангела Гавриила резолюцию имеет, ты не крутись тут промеж девчат Ставровых, а ступай герою-одиночке подмогни, повяжи за ним снопы. Ясно?
– Ясно, товарищ начальник, – ответил польщенный Колька, благодарный Длугачу за то, что тот при всех назвал его комсомольцем. – Снопики у деда будут повязаны, как куклы…
После завтрака Дмитрий Данилович сказал Андрею:
– Ну-ка, бери вилы и садись на косилку, поглядим, какой из тебя скидальщик получится. А Федя возьмет вожжи.
Андрей с гордостью взял вилы. Тут, сбоку, стоят Лизавета, Тая, соседи, братья. Все они прекрасно понимают, что скидальщиком на косилке может быть только взрослый, сильный мужчина. Что ж, Андрею недавно исполнилось восемнадцать лет, он вполне может доказать, что скидальщик из него выйдет настоящий, такой, что отца за пояс заткнет! Пожалуйста, пусть полюбуются девчата и все, кто есть в поле!
Подкатав рукава рубашки, Андрей усаживается на прогретое горячим солнцем сиденье, сразу находит место исцарапанным стерней босым ногам – левую вытягивает вперед, а правую поджимает, – прицеливается глазом, определяя расстояние до неподвижного пока ножа.
– Пошел! – кричит он брату.
Косилка вздрагивает. Навстречу золотисто-желтым морем плывет высокая, густая пшеница. Остроносые пальцы косилки входят в нее, как гребень в волосы, мгновенно разделяют стебли, крыло мотовила пригибает пшеницу навстречу ножу, стрекочущий нож срезает стебли с тяжелым колосом, и они, увлекаемые крылом, валятся на горячую площадку.
Андрей взмахивает вилами, подгребает пшеницу к левой стороне площадки, потом до боли напрягает все тело и одним рывком сбрасывает тяжелый валок на щетинистую стерню. Андрей знает, что валки должны сбрасываться на одинаковом расстоянии, должны лежать ровно, один против другого, и потому соразмеряет, отсчитывает каждое движение: один взмах вилами справа налево, второй такой же взмах, третий и, наконец, последний, самый трудный – назад. Валок сброшен. Один… два… три… назад… Один… два… три… назад… Ох как это тяжело! Кажется, что у тебя внутри все обрывается и ты сам вот-вот свалишься с косилки на землю.
Горько-соленый пот слепит Андрею глаза, заливает полуоткрытый рот, течет по шее, по спине, по ногам. Хотя бы маленькая остановка, чтобы вздохнуть всей грудью, вытереть рубашкой глаза! Нет, кони шагают, обмахиваясь хвостами, неумолчно стрекочет нож, в один красный круг слились крылья, а пшеница наплывает и наплывает, валится, срезанная, на раскаленную площадку. Ее надо сбрасывать… Один… два… три… назад… Один… два… три… назад…
Выпорхнет из-под конских копыт испуганный перепел, напорется на сыпучий холмик кротовины стальной гребень косилки, споткнется на суслячьей норе усталый конь, и снова маячит перед глазами, нескончаемо плывет духовитое море пшеницы, снова, слитые в мерцающий круг, бешено вертятся крылья и валятся отягощенные колосьями, остро пахнущие хлебной пыльцой стебли.
Андрею уже совсем невмоготу. Ему кажется, что кто-то кинул его в пылающую печь, из которой нет выхода. Но, повинуясь движению косилки, он все взмахивает вилами, наклоняет мокрое, горячее тело то вправо, то влево, и на чистой, ровно подрезанной стерне растут ряды тяжелых, туго увязанных пшеничных снопов.
– Молодец! – одобрительно говорит дед Силыч. – Настоящий мужик!
3
Да будет благословен труд на земле! Труд сделал человека человеком. Труд поднял человека на ноги, укрепил его руки, усовершенствовал его изумительный мозг, это чудо живой природы. Все, что тысячелетиями создавалось на земле – от каменного топора до микроскопа, от первого лемеха до Эйфелевой башни, – создано трудом. И как же должен быть счастлив человек, если он умеет и любит пахать, сеять зерно, добывать уголь, руду, водить паровозы, обтачивать послушный металл! И каким немощным и никчемным кажется тот, кто никогда не держал в руках ни серпа, ни резца, кто не радовался плодам труда своего и рос, не пуская глубоких корней, хилый, как тепличный цветок!
Только труд приносит человеку счастье, удлиняет его короткую жизнь, дает уверенность в том, что потомки ушедшего, пользуясь тем, что создано им при жизни, помянут его добрым словом и назовут творцом…
Все лето огнищане работали не покладая рук. Несмотря на то что, подчиняясь старой привычке, многие из них чуть не каждого святого отмечали вынужденным бездельем, даже и эти, стараясь наверстать упущенное, выезжали в поле по ночам, косили, выкладывали скирды на токах, молотили при фонарях, лущили стерню, готовили нивы под новый посев.
В какой бы час дня или ночи не выходил Андрей со двора, он всегда видел или слышал людскую работу: то за хатой Петра Кущина гулко стучала веялка и неторопливая, беременная вторым ребенком Мотя, опустившись на колени и оберегая живот, выгребала из-под веялки чистую, с сизым отливом рожь; то Антошка и Васка Шабровы, пристроившись в тени глинобитной землянки, теребили горох; то за холмом, где-то у Казенного леса, монотонно повизгивали несмазанные колеса плуга, и все знали, что это Капитон Тютин, выпросив у Павла Терпужного лошадь, пашет на склоне свою полоску. Разные звуки – гул молотилки, скрип телег, глухое постукивание палок о пересохшие шляпки подсолнухов, шуршащий шелест зерна на постеленном кем-то рядне – говорили об одном: о неустанном человеческом труде.
Андрей настолько втянулся за лето в работу, что почти перестал замечать время суток: то пахал при луне убранное поле под лесом, то ходил с Романом и Федей на отработки – молотить огнищанам хлеб, то ломал кукурузу с Таей и Калей, то купал у колодца коней и коров. Руки его огрубели, покрылись шрамами и ссадинами. Мозоли на ладонях вначале лопались, кровоточили так, что трудно было сводить пальцы, а потом, распространяясь на всю ладонь, затвердели, покрылись толстой броней омертвевшей кожи. Оттого и руки у Андрея стали жесткими и шершавыми, как чугун.
На это не стоило обращать внимание. Такие же руки были у Романа, у Феди, у Таи с Калей, у всех огнищан. Правда, девчонки, как все огнищанские щеголихи, мазали лица и ладони сметаной, чтобы смягчить кожу, но толку от таких косметических операций не было, разве только запах от девчонок шел как от молочных крынок.
Однако, как ни уставала огнищанская молодежь от тяжелой работы, в любой свободный вечер возле дома Шабровых или Терпужных сходились девчата, и тотчас же где-нибудь поблизости появлялась ватага парней, и уже голос здоровенного Трофима Лубяного выводил протяжно:
Ой, да скатилася звезда-зорька с неба
и упала-а над водой…
Под скирдой парни подсаживались к девчатам, вместе пели, смеялись, рассказывали о чем-нибудь страшном: как за Волчьей Падью бандитов ловили, как ветхому деду Левону на кладбище привиделся его давно умерший отец… В деревне гасли огни, наступала тишина, и усталые от дневной работы парни мирно засыпали, прислонившись чубатыми головами к теплым девичьим плечам.
Андрей любил эти тихие огнищанские посиделки после тяжелой дневной работы. Наскоро помывшись, он шел к парням, пел с ними, подсаживался то к молчаливой Тане Терпужной, то к Васке Шабровой. Но его никогда не покидала мысль о Еле. Он знал, что Еля окончила школу, что она уезжает с отцом и матерью в далекий губернский город, и ему казалось, что он никогда не увидит ее. Бередя себе душу, растравливая себя, он вспоминал первое знакомство с Елей в школе, прогулку в лесу, встречи в душной комнатушке Любы Бутыриной. Он не спрашивал себя, что такое любовь, и не пытался понять, почему его так тянет к Еле. Но засыпал и просыпался с мыслью о ней. Собственно, это даже нельзя было назвать мыслью – просто перед Андреем всегда неотступно стоял образ Ели, даже в те минуты, когда вокруг были люди. И уже не раз многие замечали, что, говоря с кем-нибудь или подпевая на улице парням, Андрей вдруг обрывал разговор или песню на полуслове, умолкал, и его голубые глаза темнели, становились чужими и далекими. А он в эту пору переставал видеть и слышать все окружающее, останавливал затуманенный взгляд на одной какой-нибудь точке и видел только Елю. И чем дальше шло время, тем чаще Андрей стал избегать товарищей, с тем большей охотой уходил в поле.
Там, отбив первую, трудную борозду, он пускал коней неторопливым шагом, а сам, придерживая ручку плуга, шел сзади. Он не столько видел, сколько чувствовал, что в светлом створе пролегших над горизонтом облаков светит слабо греющее солнце, что корявые вязы на лесной опушке уже начинают ронять тронутые ранней желтизной листья, а бесконечные провода телеграфных столбов, точно бисером, усыпаны вереницами отлетающих на юг ласточек. Где-то в стороне, за пределами зрения, он чувствовал дымок костра на дальней меже, горделивое парение коршуна над пашнями, бездумно вдыхал пьянящий запах только что отвернутой плужным отвалом земли. Шагая вдоль борозды, Андрей почти бессознательно отмечал все это, видел же он только Елю.
Еля легко являлась к нему. Помахивая шарфиком, проходила сквозь розовеющие края облаков; опустившись на колени, выкапывала несуществующие ландыши на лесной поляне; в белой кофточке и короткой синей юбке скользила по заросшему бурьяном промежку и исчезала за холмом. Зимой она носила шапочку, темное пальто и сапожки, черный материнский шарф и плащ с откинутым на спину капюшоном – осенью, белые и розовые, как полевые цветы, платья – летом. Андрей перебирал в памяти тонкие кофточки Ели, туфли, ленты в волосах и с некоторой обидой и удивлением говорил себе: «У нее все не такое, как у наших огнищанских девчат. Наши с весны до осени босиком ходят, зимой солдатские стеганки надевают. Эта же дочка рабочего, а наряжена, как барышня…»
Он попытался представить Елю босиком, в потертом, застиранном платке и чуть не опрокинул плуг от восторга: она показалась ему в воображении еще лучше, еще милее и краше. Подоткнув юбку, чуть склонив, как это делала она всегда, голову набок, быстро перебирая стройными ногами, Еля шла совсем рядом с ним по борозде, и от нее пахло молодыми травами и дождем…
Этого состояния Андрея никто не замечал. В деревне все были заняты своим делом, и ни у кого не было времени разгадывать, почему старший из братьев Ставровых заскучал и стал уединяться. Только Тая, украдкой следя за Андреем, поняла сразу, что с ним что-то происходит. Однажды вечером, когда они вдвоем огребали разметанный телятами стог сена, Тая спросила, отводя глаза:
– Тебе скучно, Андрюша?
– С чего ты это взяла? – ответил Андрей, передернув плечами.
– Так мне кажется.
– Мало ли что кому кажется!
За последний год Тая выросла, в голосе у нее появились новые, требовательные нотки, а сама она казалась еще тоньше и гибче.
– Все-таки я вижу, что ты скучаешь, – настойчиво повторила Тая, подбрасывая граблями последний клок затоптанного в землю сена.
– Болтаешь сама не знаешь что! – рассердился Андрей.
– Нет, правда, скажи мне…
Она подошла так близко к Андрею, что он увидел, как повлажнели ее темные глаза, а рука, держащая грабли, задрожала.
– Отстань! – проговорил Андрей. – Мне надо идти за лошадьми.
– А где они?
– Аж возле Пенькового леса.
Тая прислонила грабли к стогу:
– Давай я с тобой пойду.
– Зачем? – удивился Андрей. – Ступай помоги Кале доить коров.
Тонкие брови Таи сошлись у переносицы.
– Каля сама подоит, а я пойду с тобой. Мне хочется, чтоб ты поучил меня ездить верхом, как тогда… Ты должен помнить…
Она не сказала, что должен помнить Андрей, но он сразу понял: Тая намекает на его мальчишеский поцелуй два года назад, когда они вдвоем мчались на коне и он, озоруя, чмокнул ее в горячую шею.
– Отстань, Тайка! – насупился Андрей. – Ничего я не помню, и ты никуда не пойдешь.
Тая опустила ресницы:
– Как хочешь…
За лошадьми Андрей пошел один, позванивая переброшенными через плечо уздечками, и, как только взобрался на холм и увидел предвечернюю синеву полей, снова стал думать о Еле. А Тая долго еще стояла у стога, покусывала горьковатую былинку и смотрела вслед Андрею, пока он не скрылся из глаз. Мерклый закат тускнел, его желтоватая полоса потонула в неярких багряных тонах, но жидкие отсветы еще виднелись на вершине ближнего холма. Потом очертания холма растаяли, слились с темным беззвездным небом…
Дни ранней осени походят один на другой. С утра над полями висит однообразно-серая пелена слоистых облаков, сквозь которые солнце угадывается как размытое пятно. Иногда ночью, невидимая, беззвучная, упадет на темные пахоти влажная морось, исчезнет ветер, а к рассвету в полях стоит ничем не потревоженная тишина. Если же в полдень или в предвечерье скудный солнечный луч прорвет облачную пелену и озарит землю ровным, мягким светом, на сломанных стеблях подсолнухов, на поникших кукурузных бодыльях, на колючих ветвях обронившего листья терновника видны топкие, чуть заметно реющие в неподвижном воздухе нити паутины.
В один из таких тихих осенних дней Андрей допахивал в Солонцовой балке поле под зябь. Ему осталось сделать два-три захода, и он уже предвкушал удовольствие хорошо отдохнуть. Докурив папиросу, он почистил плуг и уже хотел было завести его в борозду, но вдруг увидел на вершине холма торопливо идущего к нему человека. Андрею показалось, что это Роман. Он присмотрелся – нет, на Романа не похож. «Кто бы это мог быть?» – подумал Андрей и узнал Гошку Комарова.
– Здоро-о-во, рыжий! – издали закричал Гошка.
Андрей любил этого неунывающего круглолицего парня с его вечно смеющимися глазами, густыми веснушками на носу и выпяченной губой. Андрею говорили, что после окончания пустопольской школы Гошка никуда не поступил, а отсиживался в Калинкине, где его недавно овдовевшая мать арендовала маленькую паровую мельницу. Сейчас, одетый в праздничные серые брюки и сиреневую рубашку с подвернутыми рукавами, Гошка вприпрыжку бежал к Андрею и, по-шутовски размахивая руками, орал:
– Привет трудолюбивому пахарю!
Осторожно, чтобы не испачкать разутюженную рубашку, Гошка обнял Андрея, покосился на его запыленные босые ноги, важно щелкнул никелированным портсигаром.
– А я был у тебя дома, – безуспешно пряча улыбку, сказал он. – Сегодня суббота, дай, думаю, проведаю рыжего: как он там? Ну, пришел, а мне говорят: твой рыжий трудится, дескать, поле допахивает в Солонцовой балке…
Они закурили, сели – Андрей на землю, а Гошка на грядиль плуга, подстелив сначала носовой платок.
– Ну а ты как? – спросил Андрей.
– Лучше всех. Учетчиком стал на мельнице. Бегаю с блокнотом да записываю, кто сколько зерна мелет, чтобы свои фунты за помол взять. Весело! Целый день, как клоун, весь в муке, и нос забит отрубями так, что чихать хочется.
– Действительно, весело! – усмехнулся Андрей.
– Еще бы!
– А Клава как?
Гошка прищурил светло-карий глаз:
– И Клава дома, куда ж она денется? Больше тебя никто не интересует? Если интересует, спрашивай.
Андрей знал, что Клава переписывается с Елей, и ждал, что Гошка, зная о его любви, и сам скажет о Еле. Но тот выжидающе молчал, только губы его дрожали от нетерпения и прищуренный глаз издевательски искрился.
– Что Еля пишет? – как можно более равнодушно спросил Андрей.
Гошкины плечи затряслись от смеха.
– Какая Еля?
– Ну не валяй дурака!
– Еля Солодова?
– Да-да, Еля Солодова!
Не скрывая торжества, Гошка поднялся с плуга:
– Дорогой мой пахарь! Заканчивай свою пахоту, садись на коня и галопом скачи домой. Еля Солодова у тебя дома.
– Ты что? – Андрей угрожающе приподнялся с земли. – Зубы скалить сюда пришел?
– Честное слово! – сказал Гошка и попятился. – Не верит, чудак! Они все – и Платон Иванович, и Марфа Васильевна, и Еля – вчера приехали к нам в Калинкино. Они уезжают в город, уже все вещи отправили из Пустополья. У нас мерин захромал, а Солодовых надо везти в Покрестово, к поезду. Твой отец был на мельнице, увидел Платона Ивановича и говорит: «Поедемте к нам в Огнищанку, погостите денек-другой, а на станцию я вас сам отвезу». Они сели да и поехали.
– И Еля? – недоверчиво спросил Андрей.
– И Еля, конечно, и мы с Клавой.
– Где же они сейчас?
– Тьфу, обормот какой! – рассердился Гошка. – Я же тебе русским языком говорю: Еля с отцом и матерью у вас дома. Допахивай свое дурацкое поле, и пошли домой!
Андрей уже не помнил, как, торопясь, понукая коней и оставляя огрехи, он допахал узкую полоску, кликнул бродившего неподалеку Гошку, перевернул плуг и поехал домой. Он поглядывал на щеголеватого товарища, и ему было стыдно за свою залатанную на локтях и коленях, полинялую солдатскую одежду, за покрытые ссадинами босые ноги, за исполосованные подтеками пота и пыли руки.
«Черт с ней! – злился Андрей. – Пусть эта барышня полюбит меня таким, какой я есть, в драных штанах. А не полюбит – и не надо».
Так он думал, а сам, не обращая внимания на запыхавшегося Гошку, все прибавлял шаг и повторял про себя: «Елочка, милая Елочка… Хоть бы раз еще увидеть тебя, а там будь что будет…»
Дома его встретили шумной ватагой Еля, Клава, братья, сестра. Они стояли вокруг наполненной дождевой водой бочки. Роман держал в руках новые черные галифе и кремовую косоворотку. Федя – начищенные сапоги. Каля – полотенце с мылом. Только Таи не было видно.
– Беги переодевайся! – закричал Роман.
– Пусть сначала умоется…
– Снимай гимнастерку, бери мыло!
Еля, одетая в белое платье, с легким смущением теребила на переброшенной через плечо косе лиловый бант и, посматривая на Андрея, улыбалась. Да, она была такой же, какою виделась Андрею всегда: красивая, с нежным румянцем на щеках, с быстрым взглядом светло-серых внимательных глаз, с открытым чистым лбом и капризным подбородком. Но в то же время – Андрей мгновенно понял это – она стала немножко другой, более взрослой. Исчезли угловатые движения подростка, бедра и плечи округлились, а тонкая ткань легкого летнего платья туго обтягивала высокую грудь.
– Идите, девочки, я быстренько помоюсь, а потом уж буду со всеми здороваться, – сказал Андрей, расстегивая ворот гимнастерки.
Когда все ушли, Роман с одеждой и полотенцем присел на опрокинутую тачку, посмотрел вслед Еле:
– Вот это да-а…
– Что? – сплевывая мыльную пену, спросил Андрей.
– Как царевна. Так бы и ходил за ней следом.
– Ты же, кажется, уже видел ее в Пустополье?
– Тогда я не рассмотрел ее, а сейчас…
Андрей засмеялся:
– Хороша?
– Я же тебе говорю: царевна, – с непонятной грустью промолвил Роман. – Такие только на картинках бывают…
Как из-под земли выросший Федя хлопнул Андрея по голой спине, опасливо оглянулся и зашипел в ухо:
– Красивее этой Ели нет никого на свете.
– Что вы как сговорились? – поглядывая на братьев, сказал Андрей. – Еще влюбитесь, чего доброго.
Никогда не чувствовал он себя таким счастливым, как в этот тихий осенний день. Холодная, с запахом бочки вода освежила его усталое тело, галифе и косоворотка были разутюжены не хуже, чем у Гошки, хромовые сапоги сверкали. Самое же главное заключалось в том, что здесь, в Огнищанке, была Еля и он мог смотреть на нее, разговаривать с ней, любоваться ею.
Через четверть часа вымытый, с начесанными за левую бровь мокрыми волосами, важно заложив руку за широкий командирский пояс с медной пряжкой, Андрей пошел в комнату, где сидели гости.
– О, какой молодец вымахал! – поднялся, увидев Андрея, Платон Иванович. – Ну подойди сюда, я тебя обниму. – Он слегка подтолкнул локоть стоявшей у окна Ели: – Стань-ка, Елка, рядом с ним, посмотрим, кто из вас выше.
– Я выше, – сказала Еля.
– И совсем нет, – решил заступиться за брата Федя. – Андрюша выше.
Еля вызывающе тряхнула косой, подошла к Андрею, стала рядом, хотела незаметно приподняться на цыпочки, новее увидели ее маневр и дружно засмеялись.
– Надо скамеечку подставить, – пошутил Дмитрий Данилович.
– Как раз по бровь…
Обедали чинно, за двумя сдвинутыми столами, накрытыми новой скатертью. Дмитрий Данилович расщедрился, послал Романа в костинокутскую лавку за водкой и вином, а Настасья Мартыновна, накормив гостей отличным борщом и гусем, выставила незамысловатые деревенские лакомства.
Федя и Каля по приказанию матери долго искали Таю, звали ее, кричали, надрывая горло, но Тая куда-то запропастилась.
– Наверно, к девчонкам пошла, – сказала Настасья Мартыновна. – Пообедаем без нее, семеро одного не ждут…
После обеда старшие уселись вокруг самовара, стали чаевничать, а молодежь отправилась в парк.
Заходило солнце. Ветви редких берез отсвечивали розовым, под ногами шуршали опавшие листья. В терновнике тоненько тинькали синицы. Где-то за парком протяжно мычала корова. Снизу, из деревни, доносился монотонный скрип колодезного журавля. Далеко, на противоположном холме, Трофим Лубяной, допахивая поле, пел песню, и его сильный, звучный голос, точно купаясь в прозрачной синеве уходящего дня, плыл над деревенскими хатами, над садами и дорогами.
– Хорошо у вас тут, – задумчиво сказала Еля.
– Хорошо, – как эхо, отозвался Андрей.
Он глаз не сводил с Ели, шел за ней, не замечая никого, не зная, о чем нужно говорить и как говорить. Чтобы выпутаться из неловкости, он стал показывать Еле и Клаве каждый уголок запущенного, заросшего бурьяном парка, водил их от лужайки к лужайке.
Тем временем Роман, показывая Гошке свое хозяйство, выгнал из коровника голубей и взмахами шеста заставил их взлететь.
Солнце только что зашло, и голуби поднялись нехотя, разрозненной, недружной стаей. Потом белокрылый вертун, любимец Андрея, уходя все выше и выше, увлек стаю за собой и повел вверх. Небо было чистое, густой, ясной синевы, но синева эта сияла опалово-розовым отражением заката и как будто застыла в строгом, торжественном покое. На земле уже не осталось солнечного света, снизу, от деревни, надвигались мягкие сумерки, а там, в вышине, как веселые воздушные огоньки, носились озаренные невидимым солнцем голуби. Одни кувыркались, вертясь через голову, мелькали огненной стружкой; другие описывали плавные круги, парили, подняв косые крылья, как белопарусные лодки в безбрежном океане; третьи взмывали вверх и таяли в глубине неба.
Чуть приоткрыв рот, Еля следила за голубями, и в глазах ее светился такой восторг, что Андрею захотелось кричать от счастья. Он незаметно тронул ее за руку и сказал тихонько:
– Хочешь, я покажу тебе старый орех? Ему, говорят, лет сто…
Еля послушно пошла рядом с ним, все еще поглядывая на голубиную стаю. Они вышли на край парка.
– Вот здесь. – Андрей вытянул руку.