Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Выложенный из дикого камня серый замок стоял на пологом мысу, там, где мелкая кривая речушка впадала в широкую медлительную реку. Угрюмый замок с его тремя башнями, с мрачными узкими окнами, с железными воротами и с зеленоватой, обильно поросшей мхом стеной выглядел странно на этой печальной русской равнине. В некотором отдалении от замка виднелись хутора и деревни – беспорядочное скопление утонувших в снегу приземистых изб, накрытые бурыми камышовыми крышами ометы, темные скирды соломы и стога сена, – а за ними – синевший по всему горизонту лес.
До революции замок принадлежал князьям Барминым. Род Барминых уходил в глубины истории, теряясь где-то в давних временах Ярослава Мудрого. Были Бармины и в опричнине царя Ивана, и в полках Пожарского, вместе с другими возводили на трон Михаила Романова, по приказу царя Петра обучались разным наукам в заморских странах, участвовали в дворцовых переворотах, сражались и умирали под знаменами Румянцева, Суворова, Кутузова, пребывали, как водилось, в опале, и вновь судьба возносила их, наделяя высокими званиями, почестями и обширными землями.
Каменный замок на мысу был построен генерал-аншефом князем Григорием Барминым в царствование императрицы Екатерины, а последняя его владелица, молодая княгиня – вдова Ирина и ее малолетние дети, сын Петр и дочь Екатерина, – еле спаслись от разъяренных мужиков и оказались за границей. Несколько лет разоренный замок пустовал, а потом в нем разместился сельскохозяйственный техникум. В этот техникум по командировке Огнищанского сельсовета был зачислен Андрей Ставров.
Андрей никогда не видел ни дворцов, ни замков и сейчас был поражен сочетанием роскоши и запустения в разоренном княжеском гнезде. Узкие замковые окна, еще хранившие кое-где остатки цветных стекол, были забиты нестругаными досками и фанерой; по углам великолепных, украшенных малахитовыми колоннами залов дымили железные печки-времянки; большая часть узорного паркета на полах была выдрана и наскоро заменена утоптанной глиной.
Андрей приехал до начала занятий. Поселили его в бывшей княжеской молельне, небольшой полукруглой комнате, из которой давно были вынесены иконостас и все предметы церковной утвари, а вместо них поставлены четыре солдатские койки, табуреты и грубый некрашеный стол. Лишь прекрасная, исполненная талантливым художником роспись высокого сводчатого потолка напоминала о прежнем назначении этой полукруглой комнаты.
По приказу завхоза Андрея привел сюда древний, чисто выбритый старик с грустными, глубоко запавшими глазами. Заложив руки за спину, старик подождал, пока Андрей сунул под койку свой деревянный сундучок, и спросил вежливо:
– Откуда будете, молодой человек?
– Из Пустопольской волости, – сказал Андрей, с любопытством посматривая на старика, – из деревни Огнищанки.
– Это какого же уезда? – осведомился старик.
– Ржанского.
Мутноватые глаза старика слегка оживились:
– Город Ржанск? Как же, знаю. Монастыри там были, мужеский и женский. Старинные монастыри. Не раз мне доводилось ездить туда. Целым обозом, бывалоча, ездили. В каретах, в экипажах, в ландо. Я завсегда сопровождал на богомолье их сиятельства – и старого князя Бориса Егорыча с княгиней, и ныне убиенного князя Григория, и супругу ихнюю молодую княгинюшку Ирину Михайловну с детками…
Голос старика дрогнул. Он поспешно достал из кармана застиранный носовой платок и высморкался, отворачиваясь.
– Теперича все прахом пошло, – глухо сказал старик. – Князя Григория в двадцатом году пленили и расстреляли матросы. Княгиня Ирина с неповинными младенцами где-то в заморских странах бедствует. А что с замком сделали, это вы, молодой человек, сами изволите видеть.
Старик строго посмотрел на Андрея и, шаркая ногами, вышел.
Почти до самого вечера Андрей провалялся на койке, потом вышел во двор.
С трех сторон к замку примыкал вековой парк с большими прудами, полуразрушенными беседками, поваленными и разбитыми статуями. Был пасмурный день поздней осени, в оголенных деревьях шумел холодный ветер, на берегах прудов тускло белели ледяные окраинцы, все вокруг было слегка присыпано снежком, и все казалось бесконечно грустным и мертвенным, как бывает на кладбище.
Распахнув полушубок и закинув руки за спину, Андрей медленно брел по аллеям парка и думал о Еле. Вот между деревьями, где-то за горизонтом, на темном небе появилось расплывчатое, повитое туманом желтое свечение. Это отсветы огней большого, незнакомого города, и там, в городе, Еля. Андрей хотел представить, что делает Еля сейчас, с кем она говорит, как смеется. Но он не мог представить это, так как образ Ели, подобно туманному свечению, почему-то расплылся в красках, сверкании и шумах города, в котором Андрей был один раз в жизни и запомнил только громадины домов, толпы людей, несмолкаемое цоканье конских копыт по булыжнику, запахи нагретой резины, бензина, духов, все то пестрое, шумное, суматошно бегущее, что поглотило и увлекло куда-то образ Ели.
Андрей остановился на легком мостике, перекинутом через пруд. Кто-то обронил возле мостика охапку ячменной соломы. Влажная, тронутая морозцем, источающая слабый запах прели, она напомнила Андрею далекую, затерянную среди холмов Огнищанку, отца, мать, братьев, сестер. Сердце его заныло сладкой, щемящей болью, и ему вдруг захотелось оставить навсегда этот угрюмый парк, мрачный замок, послать ко всем чертям свою учебу, запахнуть полушубок и идти туда, домой, где сейчас жарко пылает русская печь, вокруг стола сидят его, Андрея, родные, а за стеной глуховато, неторопливо топают ногами наморенные за день кони.
Отогнав навязчивую мысль об Огнищанке, Андрей побрел в общежитие, зажег керосиновую лампу и от нечего делать стал жевать зачерствевшие лепешки, положенные ему в дорогу матерью.
Когда в коридоре, за дверью, послышались шаги, он поднялся, положил недоеденную лепешку на стол. В комнату без стука вошел огромного роста человек в серой толстовке и таких же серых просторных шароварах, заправленных в смазные сапоги. Был он широкоплеч, по-дьяконски лохмат, тяжелые руки держал на животе. Седеющие усы и густая русая борода слегка прикрывали его крепкий рот, маленькие с татарским разрезом глаза смотрели живо и проницательно. Из-за широкой спины великана выглядывал уже знакомый Андрею бритый старик.
– Вот-с, Родион Гордеевич, – почтительно сказал старик, – только этот молодой человек и прибыл, из Ржанского уезда. Фамилия ихняя Ставров. А коек здесь четыре.
Могучий человек в толстовке, скрипя сапогами, подошел к Андрею, вынул изо рта махорочную скрутку и прогудел густым хрипловатым басом:
– Ну здравствуй, милок! Первым, значит, прибыл? Молодец. Можешь пока гулять. Занятия у нас начнутся через неделю. – Он положил на плечо Андрея смуглую жилистую руку. – Что ж, давай знакомиться. Тебя как зовут? Андрей? Отлично. А я – агроном Родион Гордеевич Кураев, буду читать у вас курс земледелия.
Кураев добродушно усмехнулся, присел на скрипнувший под ним табурет и спросил, жадно затягиваясь махорочным дымом:
– Ну а что ж ты окончил, Андрей Ставров, какую школу? Из какой семьи будешь? Чем твой батька занимается?
– Окончил я Пустопольскую трудовую школу, – сказал Андрей, – отец работает в амбулатории фельдшером в деревне Огнищанке.
Родион Гордеевич Кураев поднял бровь и повернулся к бритому старику, смиренно стоявшему у дверей:
– Слыхал, Северьян Северьянович? Фельдшером батька работает. Вот кого нам по разверстке в техникум посылают. Этот фельдшерский сын не отличит небось быка от коровы, а ячмень от пшеницы.
Старик расслабленно улыбнулся.
Андрей вспыхнул, нахмурился и сказал дерзко:
– Это посмотрим, товарищ агроном. Я еще ваших воспитанников научу, как надо отличать быка от коровы, а триер от лобогрейки. Пусть они, ваши студенты, пошагают по полям столько, сколько я отшагал и с плугом, и с пропашником, и с бороной, и с косой, да пусть намахаются вилами, тогда они узнают, где бык, а где лобогрейка.
Агроном Кураев посерьезнел, одобрительно посмотрел на Андрея:
– Ишь ты! Молодец! Хлебороб, значит? А что ж, земелька у твоего батьки своя была?
– Земельный надел отец получил при Советской власти, в двадцать первом году, – сказал Андрей. – Семья наша с голода подыхала. Вот с тех пор и хозяйничаем.
Поднявшись с табурета, Кураев придвинул к себе стоявшую на столе пустую консервную банку, погасил окурок и подошел к Андрею.
– Ты не обижайся, Ставров, – угрюмо сказал он, – я ведь не в обиду тебе. Тут совсем другое. Горько то, что по этой дурацкой разверстке к нам в техникум попадают все, кому не лень: городские хлыщи в ботиночках «джимми», мамины дочки с накрашенными губами. Разве таким земля нужна? Наплевать им на землю, им где-то устроиться надо, больше ничего. А землю, Андрей Ставров, уважать надо…
Он обнял Андрея, ласково похлопал его по плечу, и Андрей увидел, что поношенная толстовка Родиона Гордеевича в нескольких местах прожжена махоркой. От агронома шел крепкий запах пота, сена и дегтя.
– Уважать землю надо, – строго повторил Кураев, – и, если ты, вот как матерь свою, уважаешь ее и любишь, она тебя приголубит, а нет – уходи от нее, лучше уж учись по канату в цирке ходить или же танцуй где-нибудь в балете. Так-то, милок…
Он еще раз похлопал Андрея по плечу:
– Ну отдыхай да сил набирайся. Через несколько дней съедутся твои товарищи и начнется учеба. Раз ты из хлеборобов и душу земли чувствуешь, трудно тебе не будет.
Уже выходя, Кураев сказал бритому старику:
– Ты бы, Северьяныч, кипяточку парню раздобыл, а то, видишь, он всухомятку мамину лепешку жует.
Через несколько минут Северьян Северьяныч принес чайник с кипятком и две старенькие кружки с отбитой эмалью. Он разлил кипяток по кружкам, развернул завернутые в бумагу леденцы:
– Угощайтесь, молодой человек.
Настоянный на травах горьковатый кипяток припахивал железом, обжигал губы. Андрей, подвинув к Северьянычу кольцо огнищанской домашней колбасы, пил медленно и с любопытством посматривал на старика.
– Понравился вам Родион Гордеич? – спросил Северьяныч.
– Разве так, сразу, человека узнаешь? – уклончиво сказал Андрей. – Мне понравилось то, что он о земле хорошо говорит.
Светло-голубые глаза Северьяныча просияли.
– О, он весь от земли. Молится на землю. И знает ее, голубушку, как самого себя. Он, Родион Гордеич, еще при покойном князе агрономом в нашем имении служил. Совсем молоденьким сюда приехал, может, чуток постарше вас был. – Старик окинул Андрея внимательным взглядом: – Вам примерно сколько годочков будет?
– Восемнадцать, девятнадцатый пошел, – сказал Андрей.
– Вот-вот, – задумчиво протянул Северьяныч, – ну а ему, Родиону Гордеичу, в ту пору лет двадцать пять было. Мы все на него любовались, прямо писаный красавец был. А силища у него будто у Ильи Муромца. Возьмет, бывалоча, две гири двухпудовые и зачнет баловать с ними так, что страшно становится.
– У него, кажется, и сейчас силы хватает, – сказал Андрей.
– И сейчас, конечно, хватает, – согласился старик, – а только в пятьдесят годов хватка уже не та-с…
Прихлебывая остывший чай, Северьяныч стал неторопливо рассказывать об агрономе Кураеве:
– Старому князю Борису Егорычу порекомендовал его какой-то ученый профессор из академии. Возьмите, говорит, к себе агрономом моего любимого ученика господина Кураева. Он, дескать, из мужицкого сословия, землю, мол, любит… Приехал до нас Родион Гордеич гол как сокол. Только и того, что сила богатырская да заношенный студенческий костюмишко с начищенными пуговками и форменная фуражечка на русых кудрях… У нас тут сплошное разорение было: девять тысяч десятин земли, а урожаев никаких, некормленая скотина ревет, голодные мужички зерно да сено прямо с полей разворовывают. И что ж вы думаете? За каких-нибудь пять лет Родион Гордеич из княжеского имения цветочек сделал-с. И князь его, можно сказать, очень даже боготворил… Родион Гордеич тут у нас и женился, простую девушку в жены себе взял, Домну Ивановну, тоже из крестьянского сословия. И зажили они как в сказке: земельку себе купили, домик хороший построили, сад насадили…
Северьян Северьяныч погладил чисто выбритую щеку, опустил голову на руки.
– После революции, когда княжескую семью разогнали, а все имение было сконфисковано, Родиона Гордеича красные не тронули. На князя, говорят, работал, теперь пущай поработает на Советскую власть, руки, мол, у него золотые. Ну и мужички наши слово за агронома замолвили: нам, дескать, без него никак нельзя-с…
Северьяныч вздохнул, уменьшил огонек в лампе и поднялся с табурета.
– Ну-с, почивайте, молодой человек, – сказал он, – мне тоже пора на покой…
После ухода старика Андрей долго не спал. Чувство одиночества одолевало его. Закрыв глаза, он вспоминал Огнищанку, Таню Терпужную. Сейчас, когда Андрей остался один, ему показалось, что молчаливая, застенчивая Таня лучше и красивее, чем Еля, которая, конечно, давно его забыла…
Проснулся он рано, с неохотой умылся ледяной водой, оделся и пошел разыскивать столовую. Под ногами Андрея мягко шуршал выпавший ночью снежок. Где-то совсем близко перекликались петухи, мычали коровы.
Андрей шел вдоль парка и на повороте, возле длинного амбара, увидел агронома Кураева. Агроном медленно шагал навстречу, придерживая на плече большую совковую лопату.
– Доброе утро, – вежливо сказал Андрей.
Кураев остановился, вытер платком потное лицо.
– Доброе утро, хлебороб. Ты куда это так, ни свет ни заря? Столовку ищешь? Она, братец, еще не работает. Вот съедутся наши студиозы, тогда и столовку откроем. А сейчас погуляй часок, а потом сходи к Северьянычу, вон в ту клетушечку, он тебя чайком напоит.
Воткнув лопату в снег, Кураев достал кисет, сложенную газету и стал свертывать цигарку.
– Я бы тебя к себе пригласил на завтрак, – сказал он, дружелюбно посматривая на Андрея, – но это надо было Домну Ивановну с вечера предупредить. У меня ведь шесть едоков в очередь к столу становятся, порции своей дожидают. Так что ты, милок, не обессудь.
– Спасибо, Родион Гордеевич, – смущенно пробормотал Андрей, – у меня есть харчи, я обойдусь… это я просто так…
Кураев усмехнулся:
– Ну-ну! Молодец, хлебороб.
Все утро Андрей бродил по усадьбе, осматривал хозяйство техникума. В самом конце парка он увидел большую теплицу с полукруглой крышей. Почти все стекла с крыши и стен теплицы были вынуты, в середине белели сугробы снега. Справа от теплицы, в отдалении, виднелись коровник, конюшня, свинарник, а еще правее – птичник. Перед ними, раскачиваясь на проволоке, горели четыре подслеповатых керосиновых фонаря, подвязанных к столбам. Видимо, со всех этих служб тоже давно сняли черепичные крыши и наспех накрыли их темной гнилой соломой. Остатки битой черепицы виднелись только по углам.
От коровника к конюшне, согнувшись, медленно шел мужик в валенках с огромной вязкой сена на спине, а возле свинарника возилась баба, закутанная теплым платком. Баба посмотрела на Андрея, подняла поставленные на снег ведра и скрылась в свинарнике.
«Сколько же у них тут животных, если мужик да баба со всеми управляются?» – невесело подумал Андрей.
Он обошел замок и повернул направо, туда, где в рассветном тумане виднелся длинный амбар. На снегу возле амбара стояли тракторы. Андрей видел трактор только на фотографиях в журналах и в газетах и потому с любопытством стал рассматривать полузасыпанные снегом машины.
Все тракторы были американские. Не одна тысяча десятин земли была, видимо, ими вспахана. Краска на тракторах облупилась, всюду проступала ржавчина.
Андрей подошел к тракторам и с трудом стал читать названия: «фордзон», «интернационал», «кейс», «ойл-пул», «оливер». Тракторы были большие и малые, колесные. Но чуть в стороне стояли два гусеничных трактора – «катерпиллар» и «клетрак», приземистые тяжелые машины, похожие на танки.
– Любуешься, молодой человек? – раздался голос за спиной Андрея.
Андрей обернулся. Перед ним стоял высокий худой человек в потертом кожаном пальто и в такой же видавшей виды кожаной фуражке. Высокий человек с невеселой улыбкой смотрел на Андрея. Глаза у него были светло-голубые, брови белесые. На щеках и подбородке выступала рыжеватая щетинка.
– Любуешься кладбищем? – повторил человек в кожаном пальто. – Ты мне скажи, будь другом, разве можно так обращаться с машиной? Разве это по-хозяйски? Ну допустим, тракторишки эти не новые. Так что? Да конца их, значит, гробить?
Человек в кожаном пальто говорил почти спокойно, с едва заметным нерусским акцентом.
– А вы кто, механик? – не без робости спросил Андрей.
Белесая бровь человека дрогнула.
– Танкист я. Понимаешь? Красный танкист. Зовут меня Ян Августович Берзин. А теперь вот механиком к вам в техникум назначен. Списали меня по болезни. – Берзин безнадежно махнул рукой. – Не могу я терпеть такого безобразия. Машину любить надо. Она как живое существо. А тут что? Кладбище. Приехал я три дня назад, взял за холку директора техникума, а он мне говорит: подожди, мол, товарищ, вот съедутся студенты, тогда всю эту музыку будем в порядок приводить. Как тебе это нравится?
Ян Августович стащил с худой руки перчатку, поправил серый шарф на тонкой шее и вдруг спросил:
– Ты студент, что ли?
– Студент. Я только вчера приехал, – ответил Андрей, ответил так, словно оправдывался перед Берзиным.
Тот обрадовался:
– Студент, значит? Отлично! Тогда беги к завхозу, возьми у него две лопаты, и начнем расчищать эту, как говорит директор, музыку.
– Извините, пожалуйста, – краснея, сказал Андрей, – я еще не завтракал, а мне очень хочется есть. После завтрака я готов работать хоть до ночи.
– Есть хочется? Не завтракал? – переспросил Берзин и засмеялся. – Как же тебя зовут?
– Андрей Ставров.
Берзин хлопнул Андрея перчаткой по плечу:
– Ты, Ставров, умный парень. Хорошо, что напомнил мне. Я ведь тоже не завтракал и, признаться по правде, тоже есть хочу зверски.
Расстегнув пальто, Ян Августович вынул из кармана массивные серебряные часы и щелкнул крышкой.
– Без четверти восемь, – сказал он, – сверим часы, товарищи командиры.
Андрей потупился:
– У меня нет часов.
– Неважно, – сказал Берзин, – это у меня привычка такая с войны осталась. А уговариваемся мы так: час с четвертью нам для завтрака вполне достаточно. Значит, ровно в девять мы с тобой приходим сюда с лопатами и начинаем работу. Идет?
– Хорошо, Ян Августович, к девяти я приду.
– Вот и отлично.
Берзин круто, по-военному, повернулся и зашагал по тропинке влево. Андрей долго смотрел ему вслед. Механик-латыш сразу понравился ему, он еще и сам не знал почему. Но было в этом человеке что-то притягивающее, особенно глаза, холодноватые, острые, но удивительно чистые, глаза, которые, казалось, видят все.
Обратно Андрей пошел через фруктовый сад, примыкавший к замку с восточной стороны.
В отличие от полуразрушенных коровников, конюшен, амбаров, в отличие от парков, где немало деревьев было вырублено, сад был в образцовом порядке. Андрей сразу заметил, что его приводили в порядок совсем недавно. Видимо, в прошлые годы здесь тоже часть старых деревьев пропала, но вместо них уже были высажены низкие саженцы яблонь и груш. Все молодые деревца были окучены, старательно подвязаны к кольям, а тонкие штамбики их защищены от мышей и зайцев связанными жгутами камыша.
Только сад и порадовал Андрея. И разоренный княжеский замок с забитыми окнами, и эта печальная молельня, в которой его поселили на долгих три года, и угрюмый парк с поваленными статуями, и сараи с ободранными крышами, и даже не очень далекий город, по вечерам напоминавший о себе призрачным, холодноватым свечением неба, – все казалось Андрею хмурым, чужим, мертвенным, таким неласковым и ненужным, что он готов был завыть от тоски.
Зато сад заставил Андрея остановиться и восторженно проговорить:
– Вот это да! Здорово!
Сад был посажен в шахматном порядке, и поэтому, где бы пи останавливался Андрей, он видел ряды деревьев, ровные, как туго натянутая струна. Кроны старых яблонь и груш были аккуратно обрезаны, стволы побелены с осени, все ветви тщательно очищены от гнезд боярышницы и златогузки.
Однако то, что в старом княжеском саду были высажены стройные маленькие деревца, и то, что они так любовно были защищены от морозов и от прожорливых грызунов, особенно порадовало Андрея.
Он остановился возле молоденькой яблони. Она стояла полузасыпанная снегом, укутанная камышом и тихонько покачивала топкими, ни разу еще не обрезанными ветвями…
Андрей ласково погладил ладонью холодный коричнево-розоватый стволик яблони и сказал:
– Растешь? Ну расти, расти…
И он подумал о том, что эта посаженная и защищенная чьими-то руками яблоня-младенец не одинока, что здесь есть кто-то хороший и добрый, еще неизвестный ему человек, которого, должно быть, все любят и которого по-сыновьи полюбит и он, Андрей. Пусть он пока чувствует себя сиротой, пусть у него на душе кошки скребут и ему очень хочется домой, в Огнищанку, это ничего… Есть же здесь старый смешной Северьяныч, и этот богатырь агроном Кураев, и очень славный механик Берзин, и неведомый Андрею садовод, совсем, видно, особенный человек, которого, конечно, нельзя не полюбить…
Не замечая того, что у него текут слезы и щекам стало почему-то жарко, Андрей гладил ствол маленькой яблони и тихо бормотал:
– Ничего, ничего… Люди живут не только в Огнищанке, везде есть люди…
2
Засыпанная снегами Огнищанка жила своей жизнью. Своей жизнью жила и поредевшая семья Ставровых. Вскоре после отъезда Андрея в техникум Роман уехал в Ржанск – там начались занятия на рабфаке, а Федора, Калю и Таю отвезли в Пустополье, в ту самую школу, которую окончил Андрей.
Дмитрий Данилович и Настасья Мартыновна остались одни. Нелегко им было в эту зиму. С отъездом пятерых детей дом, казалось, совсем опустел. С утра Дмитрий Данилович и Настасья Мартыновна управлялись по двору. Он шел в конюшню, чистил, поил и кормил лошадей, она доила корову, засыпала корм курам и свинье.
Потом, после завтрака, который обычно проходил в полном молчании, Дмитрий Данилович уходил в амбулаторию, где и просиживал до обеда, принимая больных или бесцельно шагая из угла в угол. Подолгу стоял он у окна, смотрел на засыпанный снегом холм, на темный, поредевший лес на холме, на хатенки в узкой долине.
За шесть лет Ставров привык к Огнищанке, к ее людям, к земле. Но больше всего за эти годы он привык и не только привык, но и полюбил свой земельный надел, свое хозяйство – коней, корову, плуги, косилку, телегу, все, что было добыто и выращено тяжелым трудом его семьи и что спасло его семью от голодной смерти.
Теперь, после того как разъехались дети, он понял, что это начало распада хозяйства и что надо жить как-то по-иному. А как жить, он не знал и не хотел задумываться над этим.
– Ничего страшного, – говорил он жене, – зимой мы с тобой еще управимся, а летом съедутся ребята, и все пойдет как положено, гуртом ведь даже батьку хорошо бить.
– А весной? – растерянно спрашивала Настасья Мартыновна. – Сеять надо, полоть, огород сажать, поливать. Разве мы вытянем все это?
Дмитрий Данилович и сам понимал, что им двоим будет очень трудно, но не хотел думать об этом.
– Не морочь мне голову, – сердито кричал он жене, – как будет, так и будет!..
Вечерами к Ставровым, как всегда, заходил дед Силыч, усаживался в кухне на низкой скамье и, покуривая, топил соломой печь. Одинокий дед Силыч тоже скучал по молодым Ставровым, но при Дмитрии Даниловиче избегал говорить о них, а отводил душу с Настасьей Мартыновной.
– Добрые у вас ребята, голуба моя, – задумчиво говорил он, глядя в пылающий в печи огонь. – И хорошо, что вы их к земле приохотили. Человек без земли – все одно что без души.
– Да, конечно, – соглашалась Настасья Мартыновна, – а только теперь придется им отвыкать от земли. Вот выучатся они и разлетятся кто куда.
Опустив руки, она смотрела на деда и, словно не видя его, добавляла тихо:
– Видно, дедушка, кончать нам нужно с землей. Не управимся мы с мужем вдвоем.
Дед Силыч ворошил кочергой горящую в печи солому, покачивал головой:
– Оно, конечное дело, так. Да ведь пока они выучатся, молодые-то, вам их поить-кормить надо. А их у вас четверо и к тому же девочка-сиротка пятая. Как же вы их воспитаете, оденете, в люди выведете? Вам, голуба, без земли никак нельзя…
Субботним вечером к Ставровым забежал председатель сельсовета Илья Длугач. Распахнув шинель, он присел на табурет. Лицо у него было встревоженное и злое.
– Завтра, фершал, приходи в сельсовет на собрание, – отрывисто сказал он, – товарищ Долотов с уезда приедет, доклад будет делать.
– О чем? – спросил Дмитрий Данилович.
Длугач остервенело крутнул жесткий обкуренный ус:
– Троцкистская сволочь совсем распоясалась. Ты вот послухаешь, чего они на Октябрьские праздники натворили в Москве и в Ленинграде. Да и в Ржанске у нас эти гады зашевелились.
Слушая Длугача, Дмитрий Данилович никак не мог отделаться от чувства острой жалости к этому твердому, мужественному человеку. Председатель сельсовета не знал, что жена его, Люба, с которой он прожил самые трудные годы – голод, разруху, убожество, – была обречена на неминуемую смерть. Длугачу было известно лишь то, что Люба болеет какой-то женской болезнью, и он привык к мысли, что у него никогда не будет детей, и потому с такой охотой усыновил сироту Лаврика, маленького батрачонка, над которым зверски издевался Антон Терпужный. Так же как прикованная к постели Люба, Илья Длугач души не чаял в мальчике. Он верил, что больная молчаливая жена будет жить долго и что они воспитают Лаврика, сделают из него настоящего человека.
Один только Дмитрий Данилович знал, что Люба скоро умрет, что ее «женская хвороба», как говорил об этом Длугач, называется рак матки и что уже никакие операции не спасут Любу, потому что болезнь очень запущена. Но Дмитрий Данилович никому об этом не говорил… Теперь, в этот зимний вечер, он только с нескрываемым сожалением смотрел на Длугача и думал: «На черта тебе этот троцкизм и все прочее, если через месяц-другой ты должен будешь пережить самое страшное: потерять жену-друга и вторично осиротить несчастного мальчишку?»
– Когда начнется собрание? – спросил Дмитрий Данилович.
Длугач рассеянно огладил потертый мех кинутого на колени старого треуха.
– Назначено на двенадцать часов, а Долотов обещался приехать к десяти, – видно, будет с меня стружку снимать.
– За что?
– За хлебозаготовки. У нас по сельсовету значится недовыполнение больше тысячи пудов. – Длугач сердито хлопнул шапкой по колену: – А все через такую сволочь, как Терпужный, Шелюгин и прочие. Зерна у них года на три хватит, а продавать излишки государству не желают, гады. Я, ежели бы мне полную власть дали, под метлу бы у таких паразитов все вымел. – Председатель сельсовета поднялся: – Ладно, фершал, пойду. Мне надо еще секретаря своего Острецова повидать, чтоб он все документы к завтрему в порядок привел…
После того как тяжело заболел секретарь сельсовета Гривин, Степан Алексеевич Острецов попросился на его место. С точки зрения Острецова, это было самым лучшим в его положении. Работая в сельсовете, он мог открыто ездить по хуторам, не вызывая никаких подозрений, мог встречаться с парнями своего бездействующего пока отряда, вербовать исподволь новых людей, чтобы в нужный час быть в полной готовности.
С Пашкой ему пришлось примириться, так как его холостяцкая жизнь на Устиньином подворье постоянно вызывала бабские сплетни, разговоры, а ему не хотелось быть предметом постоянной слежки: кто к нему ходит да кто ночует. Ходили же к нему не разбитные девчата и не веселые вдовы, а люди его отряда из разных деревень и хуторов волости. Они приходили по одному, по два, чаще всего вечерами, а свои тайные сборища маскировали игрой в карты. Чтобы избежать слежки, Острецову пришлось скрепя сердце пойти к Терпужному, повиниться перед обиженной Пашкой и вернуть ее в дом.
Когда появилась возможность работать в сельсовете, Острецов вначале заколебался: подбирая себе секретаря, Длугач мог с излишней придирчивостью расспрашивать Острецова о его прошлой жизни, мог даже писать в ГПУ и в конце концов дознаться, что секретарем Огнищанского сельсовета стал не «костинокутский середняк» Острецов, а сотник казачьих войск из бывшего императорского конвоя, белогвардейский офицер, командир террористического отряда «зеленых», поджигатель хлеба в коммуне, организатор убийства двух чекистов и собственной сожительницы Степан Алексеевич Острецов.
Однако Илья Длугач не стал долго разговаривать. Поддельные документы Острецова о службе в Красной Армии выглядели безукоризненно, на хуторе Костин Кут он жил уже шесть лет, ни в чем предосудительном вроде замечен не был. Да, собственно, у Длугача и выбора не было. Так Острецов стал секретарем сельсовета.
Работал он прилежно, на людях разговаривал мало, был исполнителен и аккуратен. Довольно быстро он привел в порядок запущенные больным Гривиным сельсоветские дела, начал составлять новые подворные списки, очень подробные и точные.
На этой почве у Острецова вспыхнула ссора с богоданным его тестем Антоном Агаповичем Терпужным. Когда Острецов, заполняя графу об имуществе, стал вносить в списки все, вплоть до старого каменного катка и хомутов, Терпужный набычился:
– Ты чего это, Степан? Белены объелся или же шуткуешь со мной? Разве ж нельзя тут хоть какое снисхождение сделать?
– Снисхождение? – вызывающе спросил Острецов. – Нет уж, извините, Антон Агапович. Утаивать я не буду ничего. Мне не хочется из-за какой-нибудь вашей дурацкой повозки, плуга или жеребенка положение свое терять.
Терпужный вспыхнул:
– Тогда вот чего, убирайся ты из моего двора к едреной матери и чтобы ноги твоей тут не было! Писатель! Ты еще блоху на кобеле опиши да крысу в каморе.
– Вы, Антон Агапович, болван! – жестко сказал Острецов. – Сегодня я описываю ваше имущество не для конфискации. Пока до этого еще не дошло. А когда дойдет, я постараюсь заранее предупредить таких идиотов, как вы.
Не прощаясь, Острецов повернулся и ушел. Терпужный прорычал вдогонку зятю отборную матерщину и долго стоял у калитки, сатанея от ярости.
Зато Длугач остался доволен. Просмотрев начало подворных списков, он внимательно глянул на Острецова и сказал:
– А ты, брат, парень грамотный, с культурой. Я, признаться, и не думал, что у тебя так здорово получится. Вот приедет товарищ Долотов, надо ему показать твою работу.
– Тут работы еще очень много, – сказал Острецов, – но, конечно, познакомить товарища Долотова с тем, что мы начали делать, можно. Пусть он свои замечания выскажет, свои советы даст, они нам пригодятся…
Долотов выехал в Огнищанку в воскресное утро. Настроение у него было мрачное. Всю дорогу от Ржанска до Огнищанки он думал о том, что делается в Москве и в Ленинграде. А то, что там творилось, не предвещало ничего хорошего. Троцкисты и зиновьевцы, давно уже объединившись, действовали вместе. Их попытка организовать, свою отдельную демонстрацию в день десятилетия Октябрьской революции означала открытый вызов всей партии, стремление повести массы народа против Центрального Комитета.