355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга вторая » Текст книги (страница 4)
Сотворение мира.Книга вторая
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:24

Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)

– Так точно, горчит молоко, – согласился председатель, – да народ привык, от горькости, говорят, отравления не бывает.

– Л ты сам не пробовал поломать эту дурость с полями и с выпасами? – с сердцем сказал Долотов. – Или твои поля тоже по всему свету раскиданы, а корова на полыни пасется?

Смущенный председатель оправил солдатский пояс на белой в крапинку сорочке:

– Мне от народа никуда не уйти, я должен к людям подстраиваться.

– Подстраиваться? – закричал Долотов. – Какой же из тебя, к черту, руководитель? Как же ты тут Советскую власть представляешь? Подстраиваешься? Плетешься сзади? И тебе не совестно?

Долго еще пушил Долотов обескураженного крапивинского председателя. Тот оглядывался, пятился к дверям, и Долотов признался себе, что он сам, руководитель волости, виноват больше, чем кто-либо другой. Но, с другой стороны, Долотов понимал и то, насколько трудно изменить привычный уклад глухих углов, поломать все косное и темное, что определяло крестьянскую жизнь веками. Школы ликбеза работали по волости плохо. Один агроном – он жил в Пустополье с семнадцатого года – не заглядывал в деревни, а разводил в своей усадьбе гусей и цесарок. Заведующий волостным земельным отделом Паклин, по профессии телеграфист, был прислан из города по решению укома и ничего не понимал в сельском хозяйстве.

Однако Долотова больше всего печалило то, что в начале года, перед весенним севом, распалась единственная в уезде ржанская коммуна «Маяк революции». Организовать коммунаров никто не сумел, они начали ссориться, разбегаться по своим хатам. Как только восстановили ржанский кирпичный завод, все рабочие покинули коммуну. «Нам возле заводских печей привычнее, чем в этой вашей неразберихе», – сказали они на прощание. Еще года полтора после этого коммуна «Маяк революции» влачила жалкое существование, кое-как обрабатывая часть земли и сдавая в аренду сенокосы, а потом распалась вовсе.

Савва Бухвалов, председатель коммуны, приезжал в Пустополье и рассказывал Долотову о ее бесславном конце.

– Потух наш маяк, – говорил Савва, – загасили его паразиты. Насмеялись над красивой идеей и загасили ее. Да и разве можно было начинать это дело с поломанными плуга-пи да с полсотней бракованных коней? Были, конечно, среди нас чистые люди, с душой и совестью, они верили в коммуну и работали так, что падали на пахоте рядом с покалеченными, обессиленными конями. Но немало было и сволочей, белых гадов да кулачья. Эти и подкосили нас под корень: свары между людьми сеяли, кулацкой своей агитацией бабам голову забивали, шептались по углам, скотину губили.

Пряча от Долотова запавшие, полные тоски глаза, Бухвалов говорил виновато:

– Вот видал я в совхозе новую машину. Называется – трактор «фордзон». Сама и плуги таскает, и сеялки. Дали бы нам в коммуну одну такую машину, чтоб людям труд облегчить, может, и не поутекали бы с наших позиций…

Под конец Савва попросил Долотова:

– Некуда мне теперь податься, Григорий Кирьякович, и стал я таким, вроде тяжело меня поранили. Может, вы мне работенку подходящую дадите?

– Поживи немного в Пустополье, а потом мы тебя пристроим куда-нибудь. Через месяц-полтора виднее будет.

Бухвалов подумал:

– Придется ждать, ничего не сделаешь…

После первомайских праздников Долотову сообщили, что он выдвигается на должность председателя Ржанского уездного исполкома и ему надо подготовить волость к сдаче. Вместо него волисполком должен был принять Флегонтов.

Хотя намеченный день отъезда Долотова из Пустополья приближался, работы у него прибавлялось. С утра до вечера в его кабинете толпились люди. Они приходили с просьбами, жалобами, заявлениями, во всем этом надо было разобраться, и Григорий Кирьякович целыми днями беседовал с посетителями, вызывал сотрудников, читал с карандашом в руке вороха бумаг, отвечал на длиннейшие запросы из уезда.

Не раз, особенно в бессонные ночи, он спрашивал себя: «Что же нам все-таки больше всего мешает? Почему крапивинские мужики уродуют свои поля? Почему распалась коммуна? Почему во многих селах неприглядные, облупленные школы? Разве у нас нет глины, нет известки, синьки? Почему в сельсоветах, в волисполкоме неделями, а то и месяцами залеживаются бумаги, от которых зависит человеческая судьба?» Он задавал себе десятки таких вопросов и, мучительно ища ответа, приходил к заключению, что основная причина всего, самое главное, от чего зависят и успехи, и недостатки, – люди.

«Да, да, люди, – повторял Григорий Кирьякович, ворочаясь в, постели. – Люди определяют все. А люди у нас разные. Бухвалов правильно говорит: одни вкладывают в работу всю душу, отдают себя делу без остатка, другие жмутся, семенят, где-то в стороночке хихикают в кулак».

Как-то Григорий Кирьякович поделился своими мыслями с Маркелом Флегонтовым. Тот пожевал губами и прогудел:

– От этого никуда не денешься, Гриша! Так или иначе, а приходится нам строить социализм с теми людьми, которые есть. А они ведь не ангелы с белыми крылышками, у них у многих какой-нибудь изъянец: один в бога верит, другой жену бьет, третий прибрехнуть любит, четвертый – поглядишь на него – кругом добрый человек, и честный, и работящий, а копни его поглубже – и у него отыщешь какую-нибудь зазубринку, хоть и маленькую, но отыщешь…

Флегонтов погладил ладонью колючие усы, стал ходить, тяжело ступая, по комнате.

– Я вот скажу тебе по совести, Григорий: перехожу я сюда, в волисполком, и на душе вроде легче. А почему? Потому что освободят меня от моей партийной должности, и пойду я по старой памяти хозяйством заниматься. Может, подучусь немного, тогда, конечно, другой разговор. А сейчас, брат ты мой, нету у меня ни разума, ни умения. Веришь ли, Григорий, до зари сижу над книжками, пальцем вожу по каждой странице, а спроси меня, что такое госкапитализм, или же стабилизация, или всякие там инфляции, перманентные революции, про которые спор идет до сегодняшнего дня, – буду я перед тобой стоять как баран перед новыми воротами… Вот тебе, Гриша, и ангел с крылышками: чистейший пролетарий, шахтер, член партии с шестнадцатого года, красногвардеец, вроде не алкоголик, не лодырь, а зазубрина есть, и притом немалая, – темный человек, неграмотный, с тяжелым мозгом! Куда ж ты его денешь? На свалку выкинешь? Или сызнова партийно-руководящую должность ему предложишь? Так он обратно ошибок тебе наделает, как с этим обормотом Резниковым.

– Кстати, что с Резниковым? – спросил Долотов. – Говорят, в губкоме на днях разбирали его дело.

– Чего там Резников! – махнул рукой Флегонтов.

– Что?

– Хотели его взять в губернию, да не взяли, оставили секретарем укома. Так-то, Григорий, – закончил Флегонтов, – наш Резников тоже ангел с крылышками. Видал, какая у него зазубрина оказалась? Кажись, за версту разглядеть можно. Значит, мы не умеем еще определять человека, на слово ему верим, а это к добру никогда не приводит…

«Маркел прав, – думал Долотов, – мы обязаны знать людей. Без этого мы будем топтаться на месте или двигаться вслепую…»

С острым интересом, с жадным любопытством стал он присматриваться к людям, которые его окружали в исполкоме, в волости. У каждого из них была своя жизнь, мало известная или неизвестная другим; многие стороны этой жизни, как бы ни скрывали люди, угнетали, мучили их или, наоборот, доставляли им радость, но незаметно приносили вред другим и портили дело. Так, Долотова часто злило выражение равнодушной покорности в глазах секретаря исполкома Шушаева, молчаливого, больного астмой старика, который зиму и лето ходил в стоптанных валенках, почти ни с кем не разговаривал, а на любое замечание отвечал протяжным, хриплым вздохом. Потом Долотов узнал, что у Шушаева тридцатилетний разбитый параличом сын, что этого калеку кормят с ложечки и терпеливо, многие годы, ждут его смерти… Когда Долотов узнал об этом, он побывал у Шушаева в доме и увидел горластого, требовательного парня-паралитика, услышал, как он тиранически командует отцом и матерью. Григорию Кирьяковичу стало стыдно за те раздраженные замечания, которые он часто делал старику в исполкоме.

Изо дня в день наблюдая за людьми, Долотов узнал многое: почему пьет горькую умный, способный доктор Сарычев, покинутый любимой женой; почему так привязана к школе и так любит каждого ученика Ольга Ивановна Аникина, которая воспитывалась в сиротском доме и на всю жизнь осталась одинокой; почему всегда угрюм, язвителен и ядовит прокурор Шарохин, которого десятилетиями мучает тяжкий, неизлечимый недуг. И хотя трудно узнать скрытую, спрятанную от других жизнь каждого человека, Долотову было ясно: тот, кто взял на себя смелость и ответственность вести народ за собой, показывать ему дорогу, обязан знать окружающих его людей, должен уметь вовремя помочь им, поддержать их, подбодрить.

«Нет, нет, не копаться в душе каждого человека, не лезть к нему пальцами в сердце, не выставлять на всеобщее обозрение то, что по-человечески принадлежит ему одному, но быть зорким и проницательным! – думал Долотов. – Таким проницательным, чтобы понять в человеке главное, основное, то, что может помочь или помешать нашему делу…»

От доктора Сарычева Григорий Кирьякович узнал, что молодая учительница Марина Селищева умирает от туберкулеза и что вместо нее в школу только что назначен новый учитель из села Лужки.

– А ей, Селищевой, сказали об этом? – нахмурился Долотов.

– Не знаю. – Сарычев пожал плечами. – Раз ей перестанут платить деньги за уроки, она сама поймет.

– То есть как это перестанут?! Она будет получать свою зарплату по соцстраху.

Сарычев неприязненно посмотрел на Долотова:

– Дорогой товарищ председатель! Эта женщина обречена, она умрет. Зачем же лишать ее надежды? Если она узнает, что вместо нее с детьми уже работает новый человек, она потеряет последние силы.

– Хорошо, – отрывисто сказал Долотов, – ваша больная будет получать свою зарплату по школьной ведомости до… до конца. А приказ мы изменим. В приказе будет сказано, что лужковский учитель назначен временно, до выздоровления учительницы Селищевой.

В тот же день Долотов вызвал заведующую школой Аникину и условился с ней, что Марине будут выплачиваться деньги соцстраха, но по отдельной школьной ведомости.

– Это не совсем законно, – нерешительно возразила Аникина. – Кроме того, в сумме страхового пособия и в сумме школьной зарплаты есть небольшая разница.

– Ерунда! – сказал Долотов. – Я думаю, что жизнь человека дороже, чем мертвая буква второстепенного параграфа. А что касается этой самой разницы, то исполком возьмет ее на себя.

Несмотря на то что отъезд в Ржанск приближался, Григорий Кирьякович работал по-прежнему: ремонтировал здание волисполкома, принимал людей, ездил с Флегонтовым по хуторам.

– Чего ты мотаешься, Григорий? – спросил его начальник милиции Колодяжнов. – Все равно через пару недель твоя деятельность тут закончится и поедешь ты в другие места.

– Какая разница? – вспыхнул Долотов. – Что там, что тут – везде, дорогой мой, наши люди и наша земля. И разве гоже мне, как служанке, которую рассчитали, оставлять пол недомытым? По-моему, негоже. Придут сюда другие люди и, если я чего недоделаю, помянут меня недобрым словом…

Григорий Кирьякович не хотел признаться, что успел крепко полюбить волость и что ему грустно уезжать из Пустополья. Пусть тут еще изуродована пустошами земля, пусть еще шляются кое-где в лесной чаще мелкие банды и но глухим хуторам курятся самогонные аппараты, пусть многое еще плохо, – он, Григорий Долотов, вместе с товарищами начал в этом краю тяжелую работу; он верит в то, что тут победит новое, он привязался к людям и потому с грустью покидает волость…

ГЛАВА ВТОРАЯ
1

Когда Александр Ставров сошел с поезда на станции Шеляг, отыскал подводу и выехал в Пустополье, ему казалось, что не все еще потеряно. «Нет, – думал он, – не может быть, Андрей что-нибудь напутал, перепугался и сдуру написал о близкой смерти Марины…»

Александр лежал на телеге, на только что скошенной траве. Трава не успела привянуть, свежо пахла лугом, но уже потеплела, сникла от жаркого солнца. Повязанная белым платком женщина-подводчица, свесив загорелые, с полными икрами ноги, лениво и равнодушно помахивала кнутом и думала о чем-то своем. Над двумя пузатыми гнедыми коньками назойливо вились слепни, кони фыркали, трясли головами, обмахивались хвостами и гривами, сбивая с упряжи мыло.

– Вы сами из Пустополья? – спросил Александр.

Женщина повязала платок потуже, на мгновение обернулась, показав обведенные сеткой морщин карие глаза.

– Мы сами из Лужков. Деревня есть такая возле Пустополья, в четырех верстах.

– А где ж хозяин?

– Нету хозяина, помер в прошлом году, как раз на троицу. В середке у него болезнь была, рак называется. Осталась я с тремя детишками да со старухою свекровью.

– Тяжело небось? – с участием спросил Александр.

– Известное дело, нелегко, – спокойно ответила женщина. – Куда ни кинься, всюду одна, и в поле, и с худобой, и дома. Свекровь вовсе с печки не слезает, ноги у нее больные, а из ребятишек какие же помощники, если старшему седьмой годок!

– Как же вы управляетесь?

– Так вот и управляюсь, – с грустной усмешкой сказала женщина. – Привяжу детей полотенцами к столу, поставлю им миску каши, покормлю старуху, а сама до ночи в поле…

Руки у женщины были большие, темные, с жесткими, обломанными ногтями, под которыми чернели узкие каемки. Каждое ее движение, неторопливое, даже несколько медлительное, говорило о твердом характере и недюжинной физической силе, а узкий, сухой, плотно сомкнутый рот выдавал глубокое горе.

«Трудно же тебе, дорогая, – с жалостью подумал Александр, – и не раз ты, должно быть, плачешь по ночам, чтобы никто не слышал…»

В Пустополье приехали перед вечером. Александр отряхнул от пыли и сена помятый костюм, взял чемодан, шляпу, молча протянул женщине деньги. Она взяла, не отказываясь, но и не считая их, поблагодарила и поехала своей дорогой.

С бьющимся сердцем подошел Александр к домику, в котором жила Марина. Школьный двор он нашел сразу, а домик ему указали ученики. И вот он стоял у порога, вытирая платком потный лоб, и не решался зайти. «Не может быть, – растерянно и тревожно повторял он, – не может быть…»

Марина лежала одна, Андрей и Тая ушли на собрание. На столике, возле Марининой кровати, стоял опущенный в стакан с водой пучок полевых цветов, а рядом поблескивали флаконы, аптекарские пузырьки, баночки с ватой и марлей. Сквозь острый, устоявшийся запах лекарств до Марины доносился медовый душок неяркой, с тонкими стеблями гнездовки, чуть слышно пробивался невыразимо прекрасный, слабый и сладостный аромат опустившей зеленовато-белые лепестки любки – ночной фиалки. Бессильно протянув похудевшие, почти прозрачные руки, на которых едва заметно обозначались тонкие голубые прожилки, закрыв глаза, Марина вдыхала запах цветов и беззвучно плакала.

Услышав незнакомые шаги, она открыла глаза и увидела стоявшего у дверей Александра.

Он опустил на пол чемодан и комкал в руках шляпу. Как ни пытался он скрыть страх и жалость, как ни старался унять дрожь пальцев, его состояние выдали глаза. И он, бросив шляпу, шагнул вперед, вымученно улыбнулся и сказал, чужим, надтреснутым голосом:

– Здравствуйте, Марина!.. Вот я и приехал…

До прихода Андрея и Таи они почти не говорили. Александр присел на стул рядом с кроватью, взял в руки маленькую руку Марины, приник к ней влажным лбом и долго сидел молча. Да и что он мог сказать этой единственной для него на свете любимой женщине, если на ее лице сразу же, как только вошел, он увидел страшный знак близкого конца, увидел ее отрешенный, далекий, полный сокровенного смысла взгляд! Глаза, которые так смотрят, уже ничего не ищут в мире, и уже ничто не может изменить их отчужденного, странного выражения.

«Да, все кончено, – с отчаянием подумал Александр, – все кончено…»

Когда вечерние сумерки затемнили комнату, из школы вернулись Андрей и Тая. Они застали Александра у кровати. Точно оцепенев, он сидел на стуле, держа в руках руку Марины, и на скрип двери не обернулся.

К утру Марине стало хуже. Она уже не могла кашлять, только конвульсивно вздрагивала и хрипела, в изнеможении поворачивая голову набок. Грудь и шея ее судорожно подергивались, и на белую сорочку, на белую наволочку измятой подушки, оставляя на подбородке алый след, стекали струйки крови.

Плачущую Таю увела к себе заведующая школой Аникина. Безучастный ко всему Александр сидел у кровати, изредка вытирал носовым платком кровь на лице Марины и тотчас же ронял голову на руки.

Доктор Сарычев накладывал на руки и ноги умирающей резиновые жгуты или, отвернув простыню, делал ей уколы. Потом отходил от кровати и, сунув руки в карманы, слегка покачиваясь, расхаживал по комнате и еле слышно свистел.

У окна, неподвижный, молчаливый, стоял Андрей. За окном, как всегда, раздавались крики и смех учеников, звенел колокольчик, где-то неподалеку ворковали голуби. Андрей слышал все эти звуки, но слышал какой-то ничтожной частицей слуха, ничего не воспринимая: он весь был обращен к тому великому, ужасному и таинственному, что совершалось сейчас в трех шагах от него. Он видел, как слабели, увядали движения Марины, ловил настороженный, острый взгляд доктора, понимал, что перед ним текут последние минуты человеческой жизни, и его томило ощущение бессилия всех людей перед непонятным, необъяснимым актом смерти…

После полудня Марина затихла. Едва заметно шевельнулись ее маленькие пальцы, чуть вытянулось под тонкой простыней тело. По успокоенному, проясненному лицу, исчезая, промелькнул неуловимый трепет.

– Марина! – с трудом выговаривая дорогое имя, хрипло сказал Александр.

Доктор Сарычев положил ему на плечо волосатую руку:

– Не надо, молодой человек! Она уже не ответит вам.

Он наклонился к умершей, осторожно прикоснулся губами к ее волосам, накрыл ее лицо простыней и, ни с кем не прощаясь, тихонько посвистывая, вышел из комнаты…

Хоронили Марину на следующий день. Из Огнищанки приехали Дмитрий Данилович и Настасья Мартыновна. В школе были отменены занятия. Ученицы старших классов сплели из молодых вербовых лозинок, из веток клена и полевых цветов несколько венков, украсили их белыми лентами, на которых Павел Юрасов, лучший чертежник школы, написал тушью: «Дорогой учительнице от любящих учеников».

Перед вечером небольшой, окрашенный суриком гроб вынесли со школьного двора. Надев через плечо начищенные медные трубы и надувая щеки, ученики-музыканты заиграли похоронный марш.

– Вот и осталась ты, моя касатушка, круглой сиротой, – заплакала Настасья Мартыновна, обнимая бледную, обессилевшую от слез Таю.

Дмитрий Данилович шел рядом с Александром, несколько раз пытался заговорить с ним, но Александр молчал или ронял тихо:

– Потом, Митя… Оставь меня…

В длинном ряду учеников шел Андрей. Виктор Завьялов и Гошка Комаров шагали впереди него. Уже на кладбище Андрей мельком увидел Елю и Клаву. Он стоял, потупив голову, неподалеку от могильной ямы, слушал бессвязную, прерываемую всхлипываниями речь старушки Аникиной и думал угрюмо: «Вот она какова, жизнь!.. Приходит час – и конец… И никто во всем мире не может поправить это, спасти, воскресить человека».

Когда вернулись с кладбища, Настасья Мартыновна уложила Таю в постель, обвязала ей голову мокрым платком, прижалась щекой к ее холодной, заплаканной щеке и заговорила, лаская волосы девочки:

– Будешь ты теперь, Таенька, жить у нас. Мы с дядей тебя любим, как родную, братья и сестра тоже. Успокойся; девочка, тебя никто в обиду не даст!

– Спасибо, тетечка, – захлебнулась слезами Тая. – Я тоже вас всех люблю…

Андрей подошел к ней с другой стороны, поцеловал смущенно и пробормотал:

– Поедем, Тая, вместе будем жить в Огнищанке… Я… я буду защищать тебя от всех, научу верхом ездить, буду тебе сказки рассказывать…

Дмитрий Данилович сидел с младшим братом на крыльце. В ночной темноте мерцал огонек его папиросы, время от времени освещая нахмуренные брови и крепкий нос.

– Ты, конечно, заедешь в Огнищанку хоть на несколько дней? – осторожно спросил он. – Рома, Федя и Каля еще не видели тебя.

Александр помолчал, потом положил руку на колено брата, проговорил глухо:

– Не сердись, Митя! Ты знаешь, как мне тяжело. Я хотел бы уехать куда-нибудь подальше, ни с кем не говорить, ни с кем не встречаться. Если вы с Настей не будете сердиться, я вернусь в Москву, а следующей весной навещу вас непременно.

Зря ты это, честное слово. – Дмитрий Данилович насупился. – Нельзя же так! Человек ты молодой, у тебя все впереди. Разве можно так распускать себя? И что же мы тебе, чужие люди?

– Я не говорю, что чужие…

Подвинувшись ближе, Александр хотел сказать, что он очень одинок, что он беззаветно любил Марину и теперь, после ее смерти, никого и никогда не полюбит. Но он подумал, что брат не поймет его, и потому сказал, неловко обняв Дмитрия Даниловича:

– Не обижайся, Митя, и Насте с детьми скажи, чтобы не обижались на меня. Не могу сейчас. После когда-нибудь… А сейчас я должен остаться один…

Рано утром Ставровы проводили Александра. Он уехал в Ржанск на почтовой повозке. Настасья Мартыновна убрала комнаты, сложила в сундучок вещи Марины, накупила на базаре продуктов и сказала Андрею и Тае:

– Придется вам немного похозяйничать одним. Через неделю Андрюша сдаст экзамены, в школе начнутся каникулы, и Рома с Федей приедут за вами. Пока же будьте умниками, не ссорьтесь и учитесь как следует.

– А осенью мы найдем тебе, Тая, квартиру, привезем с собой и Калю, и вы будете кончать школу вместе, – добавил Дмитрий Данилович.

С отъездом родных комнаты показались Андрею и Тае совсем опустевшими. На столике, у кровати, еще стояли в стакане увядшие цветы, на стене, между окнами, висело написанное рукой Марины расписание уроков, но вещей стало меньше.

Тая, сжав ладонями виски, ходила по комнате, Андрей обнял ее, усадил на стул, сел рядом, сказал тихонько:

– Ну, хватит… Хочешь, расскажу сказку? – и, проглатывая тугой ком в горле, заговорил протяжно: – Было это за тридевять земель, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве. На море-океане стоял остров, а на острове жили царь с царицей, и было у них три сына…

Тая беззвучно заплакала.

– Ладно, нюня, – с мужской грубоватостью сказал Андрей, – вытри глаза и садись за уроки! А то мы этак проплачем все экзамены и, чего доброго, останемся на второй год.

Последние дни в школе показались Андрею одной минутой. Экзамены он сдавал хорошо, но ходил подавленный. Ему жаль было расставаться со школой. Приземистый дом с облупленными стенами, темноватые классы, в которых постоянно пахло дымом, изрезанные ножами парты, крикливые товарищи, учителя – все это прочно вошло в душу Андрея как свое, близкое, и он представить себе не мог, как будет жить без школы.

Нелегко было покинуть Андрею и любимый флигелек – кабинет природоведения, в котором он провел столько вечеров, где было прочитано столько хороших книжек! Пусть в этом кабинете скрипели вытертые половицы, еле закрывались ветхие двери, а подслеповатые оконца почти не пропускали света – разве в этом дело? Тут, в убогой сторожке, перед Андреем постепенно, шаг за шагом открывался огромный, неизведанный мир, тут возникали свои, дорогие ему мысли, тут он задавал себе первые тревожные вопросы о назначении человека на земле…

И вот все экзамены сданы. В воскресенье надо идти за свидетельством об окончании школы. Тая выстирала и разгладила черную сатиновую косоворотку Андрея и, пока он одевался и причесывался, ходила вокруг него на цыпочках, оглядывала со всех сторон, говорила озабоченно:

– Может, перешить пуговицы на рубашке? А то рубашка черная, а пуговицы белые, стекляшки. Прямо не знаю, куда тетя Настя смотрела.

– Не надо перешивать, сойдет и так.

– Ну как же не надо? – Тая надула губы, дернула Андрея за чуб. – Смотри, чучело какое! Девочки будут смеяться над тобой, и твои же товарищи проходу тебе не дадут. Я же знаю, все они явятся в костюмчиках, в галстучках, девочки в новых платьицах, а у тебя застиранная, полатанная рубашка, да еще стеклянные пуговицы!

– Отстань, Тайка! – рассердился Андрей. – Пусть они являются хоть в поповских ризах, мне на это наплевать. А если тебе не нравятся мои пуговицы, я могу вовсе их поотрывать.

Он начистил сапоги, взял поданный Таей чистый носовой платок, легонько щелкнул ее пальцем по носу и ушел.

Вручение свидетельств было обставлено торжественно и происходило не в школе, а в Народном доме – длинном бревенчатом бараке на базарной площади. Маленькая сцена Народного дома алела флагами, плакатами, красной скатертью, закрывавшей стол до самого пола. За столом сидели учителя и представители пустопольских общественных организаций – секретарь партийной ячейки Маркел Трофимович Флегонтов, женорг Матлахова, секретарь комсомольской ячейки Николай Ашурков.

Когда Андрей, приглаживая чуб и оправляя солдатский пояс, вошел в зал Народного дома, там стоял гул, как в улье. Все скамьи в зале были заняты. Многие ученики пришли со своими родителями; разомлевшие от жары и духоты, родители сидели, обмахиваясь платками, газетами, книжками. Разместившийся у сцены школьный оркестр играл протяжный вальс.

В середине зала Андрей заметил Елю. В светло-розовой кофточке и синей юбке с неширокими нарядными помочами она сидела вместе с отцом и матерью. Рядом с ними разместились Юрасовы, родители Павла, но его самого не было видно. Еля что-то говорила Матвею Арефьевичу Юрасову, а тот, откидывая полу чесучового пиджака, смеялся и шутливо дергал черный бант на Елиных волосах.

– Любуешься, рыжий? – раздался за спиной Андрея знакомый голос. Виктор Завьялов протиснулся к нему, протянул руку: – Что ж ты теперь? В Огнищанку свою поедешь?

– Да, в Огнищанку, – ответил Андрей. – А ты?

Брови Виктора сдвинулись к переносице.

– Я, брат, отыскал себе самую подходящую должность, с первого августа на работу еду.

– Куда?

– В Ржанск решил ехать, на кирпичный завод, – проговорил Виктор. – Устроил меня батька кочегаром. Хоть и жарковато там, зато зарплата своя, не будет меня мачеха попрекать куском хлеба.

На сцепе зазвенел колокольчик. Приятели умолкли. Заведующая школой Ольга Ивановна Аникина, волнуясь, поминутно роняя пенсне, стала говорить о том, что пустопольская трудовая школа отмечает большой праздник – первый выпуск учащихся – и что это событие является праздником для всей волости.

– Сейчас мы начнем выдачу свидетельств окончившим школу ученикам, – потирая сухие ладони, сказала Ольга Ивановна. – И мне хочется сердечно поздравить их и пожелать нашим питомцам… нашим дорогим ребятам, чтоб они оправдали те надежды, которые мы возлагаем… которые мы питаем… чтоб они были честными советскими людьми, помнили и выполняли заветы Ленина… чтоб они все трудились на благо…

Ольге Ивановне трудно было сдерживаться. Она умолкла, постояла немного, всхлипнула и закончила, улыбаясь сквозь слезы:

– До свидания, миленькие… Вот хотела вас назвать детьми, а вы уж не дети, у вас уже отросли собственные крылья… Пожелаю же вам счастливой дороги, счастливой жизни…

В зале захлопали. Особенно неистовствовали девчонки. Они вскочили с мест, завизжали.

– Любят Ольгу Ивановну, – перекидывались словами родители.

– Да и она их любит, как своих.

– Своих у нее нету…

После Ольги Ивановны, грузно ступая, вышел из-за стола Маркел Трофимович Флегонтов. Белая гимнастерка подчеркивала его смуглое, почти коричневое лицо и такие же темные руки с крапинками угольной пыли, навсегда въевшейся в кожу. Флегонтов обвел взглядом собравшихся, заложил руки за небрежно повязанный пояс-шнурок и заговорил медленно, словно вслушивался в каждое слово и проверял, на месте ли оно стоит.

– Я вот гляжу на вас и думаю: добра и сильна наша рабоче-крестьянская власть! И ничего она для народа жалеет, ничем не скупится. Мы как учились при старом режиме? Одно было у нас учение – палкой по шее, а с десяти лет – поле или вагонетка в шахтах, матерщина да кабак. Почти все были неграмотные, крестики вместо фамилии ставили, чуть ли не весь народ крестами расписывался. А теперь что? Освободил себя народ и учиться стал. Все, от малыша до бородатого деда, за книжкой сидят, и власть для учения ничего не жалеет. Помните небось, как ваша школа четыре года назад начинала работу? Кругом голод, разруха, люди мрут, а партия первый ломоть хлеба, первую ложку каши школьникам отдавала: учитесь, дескать, ребята, для вас мы революцию делали, вам все и принадлежит…

Он поиграл кистью пояса, прищурил глаз.

– Вот окончили вы школу, повзрослели, оперились, стали задавать себе самые трудные вопросы, и, должно быть, не один из вас глядел на звезды и спрашивал себя: для чего ж все-таки человек живет? какая цель ему в жизни назначена?

Услышав эти слова, Андрей смутился, покраснел. От него не укрылось и то, что покраснел не он один, а многие ребята.

– На это я одно могу вам сказать, – закончил Флегонтов, – человек, по-моему, живет для счастья. Не только для своего счастья, а для счастья всех людей. Надо сделать так, чтобы на земле не осталось голодных, нищих, бесправных, чтобы не было пролития крови, чтобы работа была красивой, чтоб люди трудились, пели песни, любили. Правильно я говорю или нет?

– Правильно! Правильно! – закричали в зале.

– Добре! – усмехнулся Флегонтов. – Вот я, значит, и желаю вам сотворить, построить новый мир. А дорога к нему уже найдена и указана Лениным. Желаю же вам, чтобы вы честно шли этой дорогой и нигде не сбивались с нее…

Маркелу Трофимовичу Флегонтову тоже хлопали долго и самозабвенно. Оркестр сыграл туш.

Потом Ольга Ивановна стала по списку вызывать окончивших школу на сцену. У стола каждого из них поздравляли и под дружные аплодисменты зала вручали свидетельство. Ученики выходили по одному, одни робко, другие весело, принимали от Ольги Ивановны развернутые плотные листы бумаги, кланялись и возвращались на место.

Андрея вызвали девятым. Он тряхнул волосами и, засунув руки в карманы, медленно пошел по узкому проходу в вале. Кто-то из девчонок хихикнул.

– Вынь руки из карманов! – услышал Андрей сдавленный шепот Любы Бутыриной.

Он машинально вынул левую руку и, злясь и досадуя на себя, поднялся по ступенькам на сцену. Как видно, у Ольги Ивановны произошла какая-то заминка. Она, водрузив на нос пенсне, стала рыться в бумагах. Андрей ждал потупившись. Вдруг чей-то голос – Андрею показалось, что это измененный голос Гошки Комарова, – прозвенел на весь зал:

– Пуговицы у бабушки с кофты срезал.

В зале засмеялись. Андрей багрово покраснел, почувствовал, что его бросило в жар, и, вынув из кармана правую руку, стал лихорадочно расстегивать ворот рубашки. Одна из пуговиц оторвалась и со стуком покатилась по полу. Смех усилился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю