Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц)
Сейчас, то обнимая Пашку Терпужную, то пощипывая свою подругу, толстую Харитину, Глафира притворно зевала.
– Скучно, девоньки! – заявила она. – Поиграть бы в чего-нибудь или выпить стаканчик, а то наши дорогие кавалеры вовсе нас сном поморят.
– А чего ж вы дожидаетесь? – отозвалась из-за печки тетка Лукерья. – Взяли бы в какую игру поиграли.
Глафира растормошила девчат, повырывала у них веретена, обняла двух крайних, втолкнула в девичий круг Андрея и завела протяжно низким голосом:
Хме-ель, мой хме-е-люшко.
Девчата подхватили, закружили Андрея, оглушая его хороводной песней:
Хмель, мой хмелюшко,
Хмелиное перышко,
Лебедино крылушко!
Полети, наш хмелюшко,
На нашу сторонушку:
На нашей сторонушке
Приволье широкое,
Раздолье великое…
Андрей затоптался среди девчат, как спутанный конь, расстегнул ворот рубашки, сразу вспотел, а горячие руки Глафиры все обвивали его шею, и подмалеванные губы выпевали, звали куда-то:
По той по раздольюшке
Белый лебедь плавает
С белыми лебедками..
Опрокидывая табуреты, парни вскочили с мест, ринулись на середину горницы, образовали новый круг. Девчата заверещали, уклоняясь от объятий, стали отбиваться от парией, но те смыкали круг все теснее и теснее, начали приплясывать. Большеносый Ларион Горюнов запел, задыхаясь, а оказавшаяся в центре Глафира, раскинув руки и дробно пристукивая каблуками модных ботинок, зачастила скороговоркой:
Я косила лебеду, лебеду
Телятушкам на еду, на еду…
Меня парень поволок, поволок
В теину баньку на полок, на полок…
Стол и скамьи дрожали, мигал огонек лампады, тоненько дребезжали оконные стекла; снизу, из щелей ветхого пола, поднялась пыль. Как щепку в водовороте, вертела Андрея бешеная пляска. Его толкали со всех сторон, и он сам толкал локтями девчат, наступал на чьи-то ноги. Остро запахло дешевой помадой.
– И-э-эх! Эх! – истошно вскрикнула Глафира, обрывая танец.
– Фу-у! – раздался общий вздох.
Обмахиваясь платочками, подолами широких юбок, девчата присели на кровать. Разгоряченные парни выскочили во двор, стали глотать снег. Из-за печки вышла тетка Лукерья, обрызгала пол, сливая воду на горсть, поставила на место опрокинутые табуреты, спросила деловито:
– Ночевать будете? Солому вносить?
– Вносите, – ответил за всех Тихон Терпужный.
Выпили по полстакана самогона, угостили девок сладким, купленным в пустопольской лавке вином. От нечего делать Тихон стал потешаться над Касьяном Плахотиным, молчаливым, придурковатым парнем. Касьян три года батраковал у богатого мужика под Ржанском и совсем недавно, перед рождеством, вернулся в Огнищанку. Был он здоров как бык, незлобив и доверчив, девчат побаивался. Сейчас Касьян смирно сидел на лежанке, теребя кудлатую баранью шапку.
– Касьян, а Касьян, – подошел к нему Тихон, – расскажи, сколько ты грошей в Пеньках заработал.
Касьян втянул в плечи большую круглую, стриженную ежиком голову.
– Ну чего ж молчишь?
– Гы-ы! – осклабился Касьян. – Сколько ни заработал, все мои…
Тихон щелкнул его по носу:
– Выкладывай гроши, мы тебе девку купим. Вот, выбирай любую. Хочешь, Ганьку Горюнову? Хочешь, Улю? А хочешь, Глафиру?
Девчата захохотали. Бедняга Касьян совсем смутился, закрыл рот шапкой, забил обутыми в драные валенки ногами по стене лежанки. А Тихон моргнул зубоскалу Антошке Шаброву, которого все за его малый рост и остроту языка звали Шкаликом.
– Эй, Шкалик, разъясни нам: чего это святого Касьяна празднуют только раз в четыре года?
Антошка закачался на табурете и, как заправский поп, налегая на «о», начал рассказывать:
– Это так получилось. Приходит Касьян к богу одетый по-городскому: на голове шляпа с бантом, на рубашке два галстука, брюки клеш, ботиночки-лакировки, все честь по чести. Пришел, значит, Касьян и говорит богу: «Вот чего, товарищ начальник, не по душе мне, что люди Миколу угодника больше меня почитают, церквей ему понастроили, фото с него у себя держат, а мне хотя бы какую-нибудь завалящую часовню из камня-дикаря соорудили». Послушал бог жалобу Касьяна и приказывает своим рассыльным: «Разыщите-ка мне Миколу угодника». Те кинулись по всем райским закуткам, туда-сюда – нету Миколы. «Ну, брат ты мой, – говорит бог Касьяну, – погоди маленько, пока Миколу найдут, а потом я с вами разберусь…»
– Иди, мол, в дурачка с кем сыграй или в кабаке посиди, – ввернул Тихон.
– Не мешай, Тиша, не перебивай, – зашипели вокруг.
– Ну, посылает бог своих рассыльных другой раз, третий, – с дурашливыми ужимками продолжал Антошка, – и вот те приводят Миколу угодника и становят рядом с Касьяном. Глядит бог – Микола весь в грязи, босой, армячишко на нем задрипанный, мотузком подпоясанный. «Ты где это шатался?» – спрашивает бог. «Да я, – говорит Микола, – помогал мужикам вытаскивать из грязи кобыленок с телегами, там они позастряли по самые уши». Бог поворотился до Касьяна да как закричит: «Слыхал, сукин кот? За это его люди и чтут. А ты небось транваями цельные дни ездишь да за барышеньками ухлестываешь. Ступай вон отседова, лодыряка! Далеко тебе до Миколы. А за то, что ты жалился, тебя люди будут праздновать только раз в четыре года. Понятно?» – «Понятно». – «Ну и катись…»
– Хо-хо! – взялся за бока Тихон. – Слыхал, Касьян?
Закрывая рот рыжей шапкой, Касьян смущенно ухмылялся.
– Ну хватит, – сказал Ларион, – посмеялись над парнем, и довольно.
Андрей, как и все, улыбался, но ему было жаль бессловесного смирного Касьяна, и он сказал вызывающе:
– Если бы я был богом, я б святого Тихона отвел бы к коновалу и выхолостил, чтоб он дурости не выкидывал.
Все засмеялись.
– Это кто еще там пищит? – Тихон насупился.
Ларион примиряюще махнул рукой:
– Бросьте вы, петухи! Давай лучше выпьем самогона.
Он палил еще по полстакана, взял со стула миску с огурцами, предложил:
– Угощайтесь.
Самогон обжег Андрею гортань, он поперхнулся, закашлялся и поспешно схватил огурец.
– Тебе бы молочко пить, – презрительно бросил Тихон.
Когда самогон и вино были распиты, девчата убрали со стола, аккуратно сложили на подоконнике свою пряжу и веретена и зашушукались, выжидающе посмеиваясь. Тетка Лукерья вышла из-за печки, зевнула, перекрестила рот.
– Ну чего ж, вносить солому? – спросила она.
– Мы сами внесем, – сказал Ларион.
Они с Тихоном внесли по охапке холодной ржаной соломы, положили ее на пол. Тетка Лукерья расправила солому, примяла босыми ногами, глянула на девчат:
– А молодые хозяечки чего по углам схоронились? Берите свои пальтишки да стелитесь. Или же вам впервой ночевать с парнями?
– Поучи, поучи их, тетя, – одобрил Тихон.
Тетка Лукерья прислонилась спиной к горячей печке, поджала губы и сказала:
– А чего ж их учить? Это дело у нас спокон веку ведется – ночевка после вечерок. Где же молодым людям познакомиться, как не под одной одежиной! Вот девчаткам только разума не надо терять – это другой разговор. А насчет ночевки – такой уж, значит, деревенский закон: и деды наши, и родители по вечеркам с девками спать ложились. И девки пускали парней, а не баловались, честь свою строго блюли.
– Скажите какой большой интерес! – откликнулась неугомонная Глафира. – Только намучаешься даром – и все.
– Правильно, Глаша! – как гусь, загоготал Тихон.
– Нет, неправильно ты говоришь! – сердито сказала тетка Лукерья. – Как же так можно? Ведь девка не век вековать будет одна, найдет себе человека но сердцу, замуж выйдет. С какой же совестью она на мужа-то глядеть будет?
Махнув рукой, она скрылась за печкой, стала шептать молитву. Глафира расстелила на соломе свой нарядный полушалок и спросила игриво:
– Чей тулуп стелить под голову?
– Стели мой, – сказал Тихон.
Они улеглись у стенки. Рядом с ними, потянув за собой Пашку Терпужную, уселся и стал стаскивать сапоги Ларион. Один за другим повалились и тотчас же захрапели Касьян и Антошка Шабров. Немного похихикали и легли, с головой накрывшись платками, Васка Шаброва, Таня Терпужная и Ганя.
Остались только Андрей и Уля Букреева. Андрей сидел у порога на корточках, курил. Уля, распустив белесую косу, заплетала ее, туго стягивая концы, задумчиво смотрела в окно. Заплетая косу, Уля сняла валенки, поставила их в угол, стащила с ног и разложила на лежанке шерстяные носочки, расстелила свою шубейку.
– Чего ты не спишь? – сказала она Андрею. – Пора!
– Места нет, – сонно пробормотал Андрей. – Я пойду домой.
Уля приподнялась, уперлась ладонью в пол:
– Куда ты пойдешь в такую темень? Тут есть место, иди ложись.
Андрей послушно пошел в угол и улегся рядом с Улей, прикрыв ее полой своего полушубка. Он никогда не обращал внимания на эту тихую белявенькую девушку, никогда не думал о ней и даже тут, в Огнищанке, где все виделись по десять раз на день, встречал Улю очень редко. Сейчас он удивился тому, как спокойно, просто Уля придвинулась ближе, положила голову на его руку и прошептала, засыпая:
– Ну, спи…
Но Андрей еще долго не мог уснуть. Он думал о Еле, о том, как странно все устроено на свете и как ему хотелось бы одним глазом глянуть на то, что делается в Пустополье, где он так жестоко обидел подлым подметным письмом ту, которая уже стала для него дороже жизни…
Домой Андрей возвращался на рассвете. Возле колодца он неожиданно натолкнулся на Длугача. Тот, как видно, только что приехал откуда-то и поил у колодезного корыта оседланного, заиневшего в пахах коня. Увидев Андрея, Длугач подозвал его и сказал, затягивая седельную подпругу:
– Вот чего, молодой человек. Выбери ты часок свободного времени и загляни ко мне до дому. Сурьезный разговор есть. Хватит тебе по девкам шастать да в навозе копаться. Хочу тебя на ответственный пост определить.
2
Илья Длугач жил в убогой избе между Букреевыми и Плахотиными. В его неогороженном дворе не было ни камор, пи сараев, только высилась разлохмаченная ветром скирда соломы да в обложенной навозом землянушке стоял старый гнедой конь. Родом Длугач был с Украины, откуда его отец-батрак ушел задолго до революции, долго скитался по хуторам, потом лет пятнадцать служил конюхом у огнищанского помещика Рауха. В 1917 году конюхи Михайло Длугач и Петр Липец, муж тетки Лукерьи, собрали сход и объявили в Огнищанке Советскую власть. Они подняли на ноги окрестную бедноту, конфисковали у Рауха землю, раздали мужикам его коней, быков, овец. Они разыскали в ямах захороненное кулаками зерно и сдали его продотрядам, арестовали трех кулацких сыновей-белогвардейцев. В 1919 году, осенью, Михаил Длугач и Петр Липец были найдены возле Казенного леса мертвыми. Петр лежал прямо на дороге, ему размозжили голову железной занозой и насквозь прокололи грудь вилами-тройчатками. Михаил был прикручен проволокой к стволу березы и весь изрублен топором. Добрые люди обмыли мертвых, обрядили их как положено и схоронили там же, неподалеку от леса, на невысоком кургане.
В эту пору молодой Илья Длугач, кавалерист Первой Конной армии, сражался против Деникина, потом попал на польский фронт. Когда Илья вернулся в Огнищанку, он вместо родного дома нашел только кривые стены разваленной избы. Тетка Лукерья, вытирая фартуком глаза, рассказала ему о гибели отца и о смерти убитой горем матери. Илья просидел полдня на отцовской могиле, за неделю исправил разоренную избу, а к весне привел из Калинкина девушку-сироту Любу и стал с ней жить, Огнищанские бедняки вскоре избрали Длугача председателем сельсовета.
Круто повел себя молодой председатель. Он вывез из рауховского двора и раздал беднякам все, до последней щепки, а самого Рауха выгнал из дома. Если в сельсовет приходили богатые мужики, Длугач тяжелым, недобрым взглядом окидывал их с головы до ног, и губы его дрожали.
– Я их, сволочей, все одно доконаю, – говорил он угрюмо.
Однако и самому Длугачу не повезло: его жена Люба заболела какой-то неизлечимой женской болезнью и таяла на глазах. Илья таскал ее по врачам, показывал профессору в губернском городе, но даже профессор ничем не смог помочь, только руками развел – безнадежное, мол, дело…
Хотя Люба больше лежала в кровати, в избе Длугача было чисто – кухонный стол вымыт, земляные полы смазаны желтой глиной, марлевые занавески на окнах разглажены.
Гордостью Длугача был большой красочный портрет Ленина, вставленный в роскошную позолоченную раму старинной работы. Портрет-плакат, на котором Ленин был изображен с поднятой рукой, Илья выпросил в губкоме партии, а раму подобрал на рауховском дворе вместе со стеклом, дня два суконкой начищал каждый завиток, а потом вставил в нее плакат и повесил между окнами, против входной двери. С того дня каждый, кто заходил к председателю, видел залитую солнцем фигуру Ленина, а над Лениным – глубокую синеву ясного неба.
Андрей пришел к Длугачу в первое же воскресенье, но дома его не застал. Сидевшая у печки Люба оторвалась от работы – она латала мужнину рубаху – и пригласила Андрея присесть.
– Погодите немного, он выскочил к соседу, скоро вернется.
Всматриваясь в бескровное лицо Любы, в желтоватый цвет кожи на ее худых руках, Андрей спросил, чтобы прервать неловкое молчание:
– Ваш муж, наверно, никогда не бывает дома?
– Почти что, – слабо улыбнулась Люба. – Мне при моем плохом здоровье тетя Лукерья, спасибо ей, помогает. Если б не она, вовсе плохо пришлось бы. А Илья одно знает: сельсовет, волость, собрания всякие, сходки. В воскресный день и то не сидит в хате, то к одному соседу бежит, то к другому, везде дело себе находит…
Люба положила на колени шитье, воткнула иголку в кофточку.
– Такой уж у него, Ильи, непосидючий характер и терпения нету ни крошечки, все мотается да придумывает чего-нибудь…
Илья Длугач вошел в хату неожиданно, с треском распахнув наружную дверь и что-то опрокинув в сенцах.
– Прибыл? Вот и хорошо! – сказал он, увидев Андрея и стаскивая с себя длиннополую потертую шинель. – А я у лесника был, у Букреева, хотел у него пару сошек выписать, стропила в конюшне сделать. Там крыша, окаянная, провалилась, прямо совестно и перед людьми, и перед конем.
Он прошелся по хате, глянул на жену, заговорил, словно оправдываясь перед ней:
– Пришел я к леснику, а у него Назар сидит, который в батраки к Терпужному пристал. Тоже леску просить заявился. «Хочу, – говорит, – какую ни на есть земляночку себе слепить, а то ваш Антон Агапович скоро жилы из меня вытянет».
– Такой не то что жилы, душу вымотает, – согласилась Люба.
– Во-во! Ну, зачал он про Антона-паразита рассказывать, Назар-то, а я на него и накинулся. «Чего ты, – говорю, – божий телок, здоровье свое отдаешь врагу революции? Руки у тебя есть, кузнец ты, видать, добрый. Пошли, – говорю, – этого кровососа Антона к чертовой матери да кузню открывай, работы у тебя тут хватит, а мы тебе земельки дадим, будешь хозяйновать помаленьку…»
– Что ж он? Согласился? – спросил Андрей.
– А чего ему не согласиться! – ухмыльнулся Длугач. – Парняга он работящий. «Добре, – говорит, – товарищ председатель, я у Терпужного дослужу до пасхи, деньги с него получу, какие положено, а там за свою земляночку возьмусь…»
Длугач присел на табурет, взял с подоконника папку с тесемками, вынул лист бумаги и разгладил его ладонью.
– Тут такое дело, – сказал он Андрею, – получил я отношение от начальства насчет борьбы с темнотой.
– Какой темнотой? – Андрей подвинулся, заглядывая в бумагу.
– Сейчас я тебе разъясню. – Он постучал ногтем по картонной папке: – По нашему Огнищанскому сельсовету числится триста шестьдесят девять жителей мужеского и женского пола, считая с десятилетнего возраста и старых дедов. Мелкая детва в эту цифру не входит, про нее особая речь. Так вот, из всех этих жителей только сорок пять грамотных, а триста двадцать четыре заместо своей фамилии расписываются крестами, разные крючочки ставят и прочую муру. Понятна тебе такая арифметика?
– Да, – неопределенно протянул Андрей.
Захлопнув папку, Длугач сказал сердито:
– Школа у нас в Калинкине одна на все деревни, в ней занятия идут в три смены, а учительша еле ноги волочит. Вот у меня и сплановано такое решение: открыть по сельсовету три вечерние школы ликбеза – в Костином Куту, там Острецова Степана за учителя поставить, в Калинкине, там я тоже паренька нашел подходящего, и у нас в Огнищанке. Тут уж тебе доведется помощь нам оказать.
– Какую помощь? – спросил Андрей.
– Учителем пойти в ликбез. Будешь заниматься в избе-читальне, мы туда столы и лавки поставим, а тетрадки и карандаши нам пришлют.
– А народ?
– Чего – народ?
– Народ пойдет в эту нашу школу?
Длугач остервенело покрутил ус.
– Пойдет. У меня пойдет, за народ ты не печалься.
– Ладно, – сказал Андрей, – давайте попробуем, хотя я и не знаю, получится у меня что-нибудь или нет.
– Получится, – заверил его Длугач. – Ты им нарисуй мелом на доске букву «а», а они нехай повторяют. Апосля «бе» и «ве» таким же макаром нарисуй. Если по три буквы за вечер выучат, мы эту ликвидацию неграмотности за десять дней провернем. У меня так и сплановано. В крайнем случае ты там всякие мягкие знаки и точки-запятые можешь пропустить, обойдутся и без мягких знаков, нам эта мягкость ни к чему.
В понедельник утром Длугач начал вызывать в сельсовет жителей Огнищанки. Он вызывал их по одному, по два и с каждым по-разному беседовал: одних уговаривал, даже упрашивал, других стращал, а перед третьими, повысив голос, ставил ультиматум – ликвидировать в течение месяца свою неграмотность, и никаких гвоздей.
Первым в лапы Длугача попал дед Сусак. Он явился по вызову, уселся на скамье и, жуя конец сиво-зеленой, обкуренной бороды, уставился на председателя.
– Исай Фомич Сусаков? – деловито осведомился Длугач, как будто никогда и не видел деда.
– Так точно, он самый! – отрапортовал дед Сусак.
– Угу… Понятно…
Перелистав бумаги, Длугач сказал с наигранной небрежностью:
– Вы зачислены в школу, товарищ Сусаков. Придется вам вечерком приходить в избу-читальню по средам и субботам. Ясно?
– Это чего ж вы меня в школу зачислили – сторожем или как? – спросил дед.
– Зачем же сторожем? Советская власть имеет желание вашу старорежимную недоразвитость ликвидировать и зачисляет вас учеником в огнищанскую школу ликбеза, – снисходительно объяснил Длугач. – Причем зачислены не только вы, но также баба Олька, то есть Ольга Аверьяновна, ваша жинка.
Дед Сусак с легким испугом посмотрел на председателя – не рехнулся ли он, случайно? – и пробормотал виновато:
– Оно, конечно, правильно, только нам со скотиною некому управляться, и потому мы премного благодарствуем. Нехай уж молодые учатся, а мы с бабкой дома за печкой посидим.
– Об этом не может быть никакого разговора, – строго сказал Длугач. – Со скотиною вы до семи часов управитесь, а печка без вас не захолонет и не развалится. Так что прошу в среду прибыть без опоздания.
– Слухаю! – Дед Сусак почесал затылок. – Раз так, то так…
Чуть ли не полдня Длугач провозился с мужем и женою Шабровыми. Если тщедушный, с детства забитый Евтихий Иванович Шабров, выслушав председателя, повторял: «Как вам будет угодно», то Шабриха сразу полезла на стенку.
– Ты меня хотя убей, а я никуда не пойду! – сцепив пальцы, закричала она. – Придумали, чертяки, какие-то насмешки над старыми людьми и хотят, чтобы народ им покорялся, идолам! Хоть топи меня, никуда не пойду!
Чем больше кричала Шабриха, тем шире раздувались ноздри Длугача и темнее становились его глаза.
– Ну вот чего, – сказал он, пристукнув кулаком по столу, – вы мне тут глотку не дерите! Ясно? У меня лежит на вас заявление от местных граждан насчет того, что вы ведьмуете, молоко коровам портите и вообще своим ведьмовством приносите вред бедняцкому хозяйству. Понятно? Я не давал ходу этому делу, а теперь мое решение такое: ежели вы походите недельки три в школу и научитесь по-людски свою фамилию подписывать, тогда я именем Советской власти сниму с вас этот грех и позор. А откажетесь – пеняйте на себя. Имейте только в виду, что мы не позволим истощать наших советских коров ведьмовским вредительством. Так что лучше идите в школу и докажите свою преданность мировому пролетариату…
С Антоном Терпужным Длугач разговаривал коротко. Как только Терпужный, который уже прослышал, что председатель загоняет огнищан в ликбез, вошел в сельсовет, Илья бросил сквозь зубы:
– Сидай.
Антон Агапович опустился на скамью.
– Грамотный?
– Грамотный.
Длугач придвинул к Терпужному чистый лист бумаги и карандаш:
– Распишись.
Слюнявя карандаш, потея, Антон Агапович с грехом пополам вывел «Тер», а дальше поставил замысловатую каракулю.
– Та-ак, – критически прищурился Длугач. – Ну-ка, напиши мне: «Инду-стри-али-зация». Ясно? «Индустриализация».
Рука Терпужного дрогнула. Он оторопело посмотрел на председателя, крякнул.
– Не можешь? Вопрос ясен. Грамотей! Грамотность твоя не выше, нежели у моего гнедого. В среду приказываю быть в избе-читальне совместно с жинкой. Бывай здоров…
Впрочем, насчет Терпужного в душе Длугача шевельнулся червь сомнения. Едва Антон Агапович скрылся за дверью, Длугач постучал кулаком в стенку. На его зов явился секретарь сельсовета Сережка Гривин, болезненный парень на деревянной ноге.
– Как ты полагаешь, Серега, – спросил Длугач, задумчиво покручивая ус, – ежели, скажем, у нас имеется неграмотный кулак, а мы обучать его станем, будет это изменой революции или же нет?
– А чего по этому вопросу в инструкции говорится? – на всякий случай спросил осторожный Сережка.
Смерив его уничтожающим взглядом, Длугач презрительно сплюнул:
– Ты мне инструкцию не тычь, там про кулаков ничего не написано. Ты своими мозгами шевели, сам в политике разбирайся, а то, к слову сказать, у тебя в голове какая-то недоделка имеется.
И, уже не обращая на обескураженного Сережку никакого внимания, проговорил мечтательно:
– Придет такой час, когда мы каждого кулацкого паразита в крутом кипятке выпарим, змеиную шкуру с него сдерем и нутро его гадово обновим точно так, как скребком обновляют на дереве гнилую кору. А это легче сотворить, ежели он, сволота, будет грамотным: он тогда куда скорее разберется, что к чему. Значит, у Советской власти не может быть никакого возражения против того, чтобы кулак обучался в ликбезе и повышал свою умственность под на-шим, конечно, рабоче-крестьянским контролем.
Разрешив таким образом сложный вопрос с обучением Терпужного грамоте, Длугач приказал Сережке Гривину немедленно вызвать в сельсовет заведующего избой-читальней Гаврюшку Базлова.
– Бежи за ним до дому и скажи, что председатель, мол, требует в сей же секунд.
Гаврюшка не замедлил прибыть во всем блеске: еще в коридоре снял старенькое серое пальтецо и предстал перед Длугачем в неизменной розовой рубахе, в синих брюках дудочкой и модных ботинках «джимми». Редкие волосы Гаврюшки были обильно смазаны борным вазелином и уложены бабочкой.
– Честь имею, – поклонился он Длугачу.
– Вот чего, избач, – сказал Длугач, – доведется тебе свою цирюльню из избы-читальни выдворить, там люди будут грамоте обучаться. Ты возьми-ка веник, тряпку, вычисти там все и полы помой.
Табурет под Гаврюшкой скрипнул.
– Извините, товарищ председатель, я, наверно, ослышался. Как же это так? Мне мыть полы? С какой стати?
– Ты деньги за избу-читальню получаешь? – повысил голос Длугач. – Получаешь. Кто же за тебя чистоту там наводить будет? Я, что ли? Позагадил там все углы волосьем, бумажками – ногой ступить нельзя. Чтоб мне завтра изба-читальня сияла! Ясно? Иначе я тебя заставлю языком все вылизать.
– Позвольте, позвольте! – вскочил Гаврюшка. – Я же не дворник, я, извините меня, не полотер, я деятель культурного фронта, образование имею.
Длугач хлопнул линейкой по столу:
– Хватит! Подпольный деятель! Получи у Гривина под расписку тряпку и мой полы. Это первое. Теперь второе. Я уже не в силах терпеть твоей «культуры» в избе-читальне. Только и знаете там стрижку-брижку производить да козлами скачете под балалайку! Довольно! Даю тебе официальное распоряжение – прочитать гражданам лекцию.
– К-какую лекцию? – пролепетал Гаврюшка.
– Лекцию про вред пасхи и откуда произошла вся эта мура с христосованием, с крашенками и прочее. Понятно? Через два месяца пасха, надо уже теперь работенку проводить, агитацию устраивать, а ты заместо антибезбожной агитации краковяк в избе-читальне отдираешь. Вот подбери литературку, рисуночки всякие поделай и выступи перед гражданами.
– Какого числа прикажете? – упавшим голосом спросил Гаврюшка.
– В ту субботу. Не в эту, а в ту. Ясно? Прямо после ликбезных занятий и шпарь лекцию. Мы заранее про лекцию объявим, чтоб люди знали. А сейчас ступай за тряпкой и начинай мытье полов.
Так и пришлось Гаврюшке снять розовую рубаху, брюки и «джимми», подкатать до коленей подштанники и мыть в избе-читальне затоптанные полы, на которых давно уже лежал толстый слой затвердевшей, как камень, грязи. К вечеру полы были вымыты, пыль на стенах вытерта, а к потолку подвешены новые керосиновые лампы. Сережка Гривин привез из Калинкина классную доску, два стола и несколько сломанных парт, которые тут же под руководством Длугача были наскоро сбиты гвоздями.
– Ну вот, – с облегчением проговорил Длугач, – теперь можно начинать занятия. Вроде аж на душе спокойнее стало.
В среду вечером, как было условлено, пришли, хотя и с некоторым опозданием, почти все неграмотные огнищане. Тут были и дед Сусак с бабкой Олькой, и дед Силыч, и Шабровы, и Тютины, и братья Терпужные с женами, и тетка Лукерья. Не пришли только Федосья и Зиновея Пущины – должно быть, захлопотались с малыми детьми.
Андрей пришел ровно к семи. Он волновался, кусал ногти, пробовал на доске острый кусок мела.
– Ничего, парень, не паникуй, – ободрил его Длугач. – Не святые горшки лепят. Ты смелее действуй. Ежели где и собьешься, они все одно ни бельмеса не поймут.
Люди смущались не меньше Андрея. Они смотрели в пол, ухмылялись, перемигивались. Дед Силыч откровенно вздыхал. Тетка Арина, жена Павла Терпужного, сварливо говорила мужу:
– На кой ляд ты меня сюда привел? Чего я, корову не сдою без твоей грамоты или же борща тебе не наварю? Затеяли такое, что совестно на вас глядеть, ей-богу.
Когда все уселись по местам, Илья Длугач скинул шинель, оправил пояс на гимнастерке и заговорил громко и торжественно:
– Отныне кончается ваша тьма. Жили вы все как в лесу, землю плужком ковыряли в точности как деды и прадеды, одно только и твердили, как попки: «Дай, господи» да «Подай, господи». Теперь Советская власть повертает вас на новую дорогу и учит всех уму-разуму. Так что получайте под расписку тетрадки, карандаши и обучайтесь на здоровье.
– А как же они расписываться будут за тетради? – сдерживая усмешку, спросил Андрей.
– Нехай пока роспись крестами да крючками ставят, – разрешил Длугач. – Сами же потом посмеются над этим…
Андрей раздал тетради, взял мел и подошел к прислоненной к стене доске. Он еще и сам не знал, с чего начинать, и некоторое время стоял молча. Перед ним за столами и партами, выжидающе глядя на него, сидели пожилые и старые люди, каждого из которых он знал и к каждому относился по-своему: деда Силыча любил, бессловесного Евтихия Шаброва жалел, Тютина слегка презирал, Антона Терпужного побаивался. Андрей с детства видел всех этих людей в другой обстановке – с косами, вилами, граблями. Там, в поле, они учили его, Андрея, как надо держать косу, чтобы не запороть носок, как выложить снопы в суслонах, затянуть на хомуте сыромятную супонь, отбить на меже ровную борозду, отклепать тупой лемех. Тут же, в просторной, освещенной лампами комнате, он сам, Андрей Ставров, должен был научить этих людей читать и писать, то есть должен был научить их тому, что дается гораздо труднее, чем выкладка суслона или затяжка супони. Сейчас, стоя у доски, Андрей видел обветренные, морщинистые лица, крепкие, узловатые пальцы, неумело держащие карандаш, и думал: «Что ж я им скажу? Как мне научить их? Какой же из меня учитель?»
– Чего на тебя, товарищ дорогой, столбняк напал? – удивленно спросил Длугач. – Дай-ка мне шматок мела, я сам начну, ежели у тебя невыдержка.
Длугач быстро и твердо написал мелом на доске «СССР», потом подчеркнул написанное, повернулся к людям, объяснил:
– Так, граждане, пишется название нашего государства: СССР – Союз Советских Социалистических Республик. Ясно? Первые три буквы называются «с», а четвертая – «р». Теперь перепишите все это в тетрадки и запомните: только у нас в СССР таких сиволапых мужиков, как мы с вами, писать обучают, а в буржуйских странах на нашей спине плетюганом писали бы. Понятно?
– Понятно, – отозвался сидящий впереди дед Силыч. – Ты здесь, голуба моя, агитацию не разводи, у нас на спинах и посейчас есть знаки.
Длугач передал мел Андрею:
– На, действуй. Да учи мне по-настоящему, а то ты зачнешь им показывать, как «папа-мама» писать, а это все ни к чему. Чтоб до субботы они все умели писать слово «индустриализация». В субботу я загляну, экзамены им устрою, и ежели кто не сможет писать «индустриализация», нехай пеняет на себя.
Однако Андрей не послушался Длугача. Он рассказал своим ученикам, как из букв составляются слова, написал на доске несколько слов – поле, бахча, ярмо, борозда, борона, – потом стал писать отдельные буквы, а престарелые ученики, посапывая и потея от напряжения, старательно копировали в своих тетрадях все написанное учителем.
С первых же вечеров Андрей увлекся работой. Он нарезал из картона квадраты и нарисовал лиловыми чернилами комплекты прописных и печатных букв; верхом на лошади он съездил в Калинкино, познакомился со старой, больной учительницей Верой Петровной и выпросил у нее три потрепанных букваря; днем при каждой встрече с кем-нибудь из учеников Андрей останавливался и, рисуя веточкой на снегу ту или иную букву, заставлял старика или старуху на ходу повторять пройденное.
– Хватит тебе, грамотей! – взмолились огнищане. – Ты нам в школе памороки забил, да еще и на улице проходу не даешь. Поимей хоть жалость, ради бога, а то у нас вовсе ум за разум зайдет…
Но почти каждый, кого Андрей останавливал, послушно опускался на корточки и, в свою очередь отыскав щепку, а то и просто пальцем, принимался неуклюже вырисовывать усвоенные буквы.
Только одна Шабриха отмахивалась от Андрея.
– Отцепись, будь ты неладен! – сердито ворчала она. – Делать вам, видно, нечего, так вы придумали беду на нашу голову…
Когда Андрей рассказал о встрече с Шабрихой деду Силычу, тот покачал головой и проговорил укоризненно:
– Темная баба, недаром ее ведьмой кличут. Чего с такой возьмешь? Ее за ручку ведут к добру, а она, вишь ты, еще упирается – я, мол, в темноте желаю жить…
Занятия шли своим чередом, и уже на третьем уроке Андрей почувствовал, что его труд приносит первые плоды: даже старики, дед Силыч и дед Сусак, успели выучить много букв, ругались друг с другом из-за букваря и просили Андрея: