Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 42 страниц)
С утра, как это обычно бывало на масленицу, огнищане ходили по хатам, ели блины, пили водку. С холма, вдоль тютинского двора до самого колодца, летали салазки, на которых с хохотом, криком и песнями катались парни и девушки. Накануне прошел снег, салазки легко скользили по набитой тропе, пробивали мягкие сугробы. Верещали засыпанные снегом девчата.
По улице, спотыкаясь, слегка покачиваясь, бродил пьяный дед Сусак. Он останавливался возле каждого двора, стучал палкой в калитку, вызывал хозяина с хозяйкой и, с трудом ворочая деревенеющим языком, бормотал:
– Простите, люди добрые, за грехи мои…
– Бог простит, – отвечали ему.
– И другой раз.
– Бог простит.
– И третий раз.
Хозяева кланялись и говорили:
– Бог простит…
Впрочем, «прощаться» ходил не один дед Сусак; исполняя древний закон, испрашивали себе прощения и другие богобоязненные огнищане – дед Левон Шелюгин, дядя Лука, Мануйловна и даже Антон Агапович Терпужный. Встретив возле двора Андрея Ставрова и Кольку Турчака и, должно быть, вымаливая у бога прощение за то, что должно было случиться этой ночью, Антон Агапович кивком головы ответил на приветствие парней и проговорил, натянуто усмехаясь:
– На широку маслену положено у всех прощения просить. Так, что ли? И хотя ты, Николка, не дорос до того, чтобы старые люди поклонялись тебе, и, окромя того, крепко обидел меня в газетке, прошу и у тебя прощения.
Колька густо покраснел:
– Бог простит, дядя Антон.
– То-то! – облегченно вздохнул Терпужный. – Вы это, должно, на гулянки собрались? Ну гуляйте, Христос с вами…
Перед вечером в избу-читальню повалила огнищанская и окрестная молодежь – подвыпившие парни в новых дубленых полушубках, повязанные цветными шалями девчата, визгливые подростки. В сумерках мимо сельсовета промчалась четверка взмыленных, запряженных в сани коней. Стоя на коленях, ими правил пьяный Острецов, а сзади, хохоча и раскачиваясь, сидел лесник Пантелей Смаглюк, в руках он держал шест, на котором ярко пылало облитое смолой тележное колесо.
– И-ха-а-а-а! – восторженно ревел Смаглюк.
Горящее колесо выплясывало над санями, храпели окутанные розовым паром кони, по сторонам разлетались огненные капли смолы.
– Еще подожгут чего-нибудь, чертяки! – закричала пугливая Уля Букреева.
– Гутентоты! Африканцы! – презрительно сплюнул Гаврюшка Базлов. – Живут в лесу, молятся колесу…
Танцы продолжались до полуночи. Сперва до одури играл на балалайке Тихон Терпужный. Потом он незаметно подмигнул Антошке Шаброву, передал балалайку Базлову, а сам, придерживая живот, нетвердо зашагал к выходу.
– Музыкант наш вовсе запьянел, – объяснил Антошка, – пойду доведу его до дому, а то, гляди, еще замерзнет где-нибудь…
На них никто не обратил внимания, и они выскользнули из избы-читальни. Пошатываясь, они побрели по улице и исчезли в ночной темени. Тут Тихон мгновенно протрезвел. Ухватив Антошку за локоть, он зашипел ему в ухо:
– Сядем в ложбинке, за огородами. Там тропка протоптана, он аккурат пойдет по этой тропке. Тут мы его и накроем.
– А если с ним пойдет Андрюшка Ставров? – на всякий случай осведомился Антошка.
– Насчет этого не тревожься, – буркнул Тихон. – Андрюшку я потяну чистиком через спину, и он враз носом землю зароет. Апосля мы Кольку отработаем. Ты только никакого голоса не подавай, бей молчаком, чтоб не узнали…
Они дошли до ложбины, вытоптали в снегу неглубокое логово, вывернули полушубки шерстью наружу и уселись, касаясь один другого плечами. В руках у Тихона Антошка нащупал тяжелый чистик с острым железным наконечником.
– Таким и до смерти убить можно, – холодея от страха, пробормотал Антошка. – Ты не бей на всю силу, а еще лучше – бей деревянным концом.
– Ну завел волынку! – огрызнулся Тихон. – Сиди да помалкивай!
У Антошки зуб на зуб не попадал, он уже хотел убежать, но на тропе замаячили фигуры людей, и Тихон зашептал:
– Замри!
Шумной гурьбой прошли братья Горюновы, Трофим Лубяной, несколько девчат. Кольки с ними не было.
– Неужто другой дорогой пойдет? – тревожно сказал Тихон и тотчас же оборвал сам себя: – Тихо! Идет!
Колька Турчак шел один. Когда вечеринка в избе-читальне закончилась, он стал дожидаться Андрея, но тот замешкался, и Колька сказал ему: «Ты догоняй меня, я пойду помаленьку». Шел он, поглядывая по сторонам, тихонько насвистывая. Возле огородов остановился, посмотрел, не идет ли Андрей, и пошел дальше.
Тихон пропустил его мимо ложбины, потом бесшумно, как кошка, вскочил, размахнулся и ударил чистиком по голове. Колька дернулся, ловя руками воздух, шапка с него слетела, и он рухнул лицом в снег.
– Бей! – угрожающе выдохнул Тихон.
Антошка, цепенея от ужаса, ударил Кольку гирей по спине. С первого удара гиря оторвалась от цепочки, отлетела в сторону. Антон бросился бежать. Озверевший Тихон стал топтать Кольку ногами, острием чистика ткнул его в шею, в бок, но, услышав шаги на тропе, кинулся в заснеженные кусты.
Андрей уходил из избы-читальни последним. Несколько раз он окликнул Кольку, но никто не ответил ему. «Не дождался, – подумал Андрей, – видно, ушел с Горюновыми».
На темном, затянутом облаками небе не видно было ни одной звезды, но белизна снега слабо наплывала снизу, позволяя различать очертания ближних деревьев, огородные плетни, петлявшую в темноте тропу.
Там, где тропа огибала знакомую, засыпанную снегом ложбину, Андрей услышал невнятное хрипение. Он остановился, прислушался. Хрипение повторилось, перешло в странное бульканье. Сделав пять шагов, Андрей наклонился. Поперек тропы перед ним лежал натужно хрипящий человек. «Пьяный, что ли?» – подумал Андрей.
Он чиркнул спичкой, всмотрелся и, вздрогнув, попятился. На затоптанном, забрызганном красном снегу валялся Колька Турчак. Голова его была повернута набок, плечи судорожно подергивались, во рту, перебивая хриплое дыхание, клокотала кровь.
– Коля! – опускаясь на колени, прокричал Андрей. – Что ты, Коля? Вставай! Кто это тебя так?
Как ни теребил Андрей Кольку, тот только хрипел и слабыми движениями пальцев захватывал снег.
Андрей кинулся в деревню, разбудил захмелевшего Длугача, послал за отцом. Дмитрий Данилович примчался на лошадях, прихватив с собой Колькиного отчима Акима Турчака. На улице замелькали фонари. Со всех сторон к ложбине бежали люди.
Кольку перевезли в амбулаторию, уложили на кушетку, раздели, и Дмитрий Данилович стал его осматривать, бегая вокруг кушетки и роняя отрывисто:
– Черепная кость повреждена чем-то острым и вдавлена… В ране есть костные отломки, сейчас мы их удалим… Вторым ударом затронут хрящ гортани… На позвоночнике кровоподтек от удара тупым орудием…
Работая щипцами, пинцетами, отбрасывая на столик то один, то другой инструмент, Дмитрий Данилович очистил раны, забинтовал Кольке голову и сказал строго:
– Состояние у него очень серьезное. Надо немедленно везти в Ржанск, везти осторожно и аккуратно. Ступайте за санями, намостите побольше сена, я сам поеду о больным.
У окна, сдерживая вой, кусая губы, сидела Акулина, Колькина мать. Илья Длугач молча смотрел на неподвижно распростертого Кольку. Скулы у Длугача играли, закинутые за спину руки были сжаты в кулаки. Он повернулся к Андрею, отвел его в угол, дохнул в лицо водочным перегаром.
– До утра перепиши мне всех, кто нынче был в избе-читальне и кто с кем уходил до дому. Понятно? Перепиши всех поименно.
– Позавчера Колька говорил мне, что Васка Шаброва слышала возле колодца чей-то разговор, – сказал Андрей. – Она не узнала по голосам, кто говорит.
– А что говорили? – спросил Длугач.
– Что надо, мол, нашему писарю язык укоротить и отучить его от писанины.
– Та-ак! – Длугач шагнул к стоявшему у дверей Шаброву. – Сейчас же ступай до дому и веди свою дочку Василину в сельсовет, я буду снимать с нее допрос. Я их, гадов, все равно найду!
Перед рассветом Кольку увезли в Ржанск. Он так и не пришел в себя. С ним поехали отчим и Дмитрий Данилович. Плачущую Акулину увели соседи. Вскоре амбулатория опустела. Долго стоял Андрей у ворот, думая о Кольке и перебирая в памяти всех огнищан. Но как ни старался он определить, кто мог так изувечить его товарища, ответ не находился. «Иван и Ларион ушли с девками, – перечислял Андрей, – Гаврюшка Базлов пошел провожать свою Тосю куда-то в гости, Тихон Терпужный надрызгался пьяный, его повел домой Антон Шабров. Соседские парни уходили последними и направились совсем в другую сторону…»
Случай с Колькой взволновал и напугал Андрея. Он как будто повзрослел за эту ночь. Укладываясь спать, Андрей вспоминал все, что писалось в газетах о не знающей пощады борьбе, которая идет по деревням и селам. Борьба эта страшна потому, что люди бьют людей из-за угла, в спину, прячась в темноте ночи; днем работают, разговаривают друг с другом, по-хорошему улыбаются, молятся богу, а ночами рубят своих односельчан топорами, лопатами, пробивают им головы так, как пробили Кольке Турчаку. Андрей чувствовал, понимал, что за этими убийствами, поджогами, ударами из-за угла черной тенью стоит старое, что оно еще не добито, еще ворочается, больно кусает, ранит.
Ворочаясь под полушубком, Андрей подумал и о том, что ему рано или поздно придется занять место в этой борьбе, что тут не удастся отойти в сторону, спрятаться, что любому человеку волей-неволей придется стать в строй. Он не знал, что нужно будет делать ему, Андрею Ставрову, по сердце подсказывало ему, что он должен быть в том стане, где сошлись все люди, которых он любит, – дядя Александр, Илья Длугач, дед Силыч, Долотов, искалеченный Колька Турчак.
Уже засыпая, Андрей вспомнил сдавленное хрипение Кольки, его липкие от крови волосы, распростертое на амбулаторной кушетке, освещенное лампами тело.
«Нет, нет, этого прощать нельзя! – Андрей скрипнул зубами. – За это надо бить без жалости, без пощады, так, как это делает Длугач…»
Дмитрий Данилович вернулся на другой день. Он сказал, что Кольке сделали операцию и что положение его почти безнадежно – ударом повреждена мозговая оболочка.
– Если он даже выживет, – сказал Дмитрий Данилович, – то останется калекой, надолго потеряет дар речи или станет эпилептиком…
Длугач допрашивал Васку Шаброву всю ночь, грозил ей, стращал тюрьмой. Но она только всхлипывала и бормотала одно:
– Знать ничего не знаю. Хоть убейте меня – не знаю…
Тропу и ложбину, где произошло избиение, Длугач исползал на четвереньках, искал ночью, с фонарями, искал утром, но не нашел ничего, кроме обрывка ржавой цепочки и двух обгоревших спичек.
3
В первую же весну после смерти старого Данилы Ставрова хлопотливая Настасья Мартыновна высадила на его могиле несколько пучков зеленой травы, которую огнищане называли по-разному: одни – могильницей, другие – гробной травой, третьи – воловьим повоем.
Однажды Андрей спросил у деда Силыча, как же все-таки называется эта сочная, низко стелющаяся трава, и дед Силыч сказал:
– Никакая это не могильница и не гробница, она для такого дела не подходит. Разве ж ты не видишь, сколько в ней, в этой травке, буйства да веселости? А правильное ее название – малый барвинок.
И в самом деле, никогда не увядала на могиле веселая, кудрявая травка. Лишь поздней осенью, когда зашумят над холмом холодные ветры и все вокруг замрет в оцепенении, чуть побуреет малый барвинок, слегка обнажит ползучие стебли и накрывается снегом, как белым одеялом, живой, упрямый и крепкий. А в первую же предвесеннюю оттепель, как только сквозь толщу снега пробьются слабые стру-мочки талой воды, зашевелится неумирающий крепыш барвинок, проклюнут ледяную пленку его слежавшиеся за зиму изумрудно-зеленые кожистые листья, и начнет он ползти во все стороны, цепко грабастая новыми корнями каждый клочок земли. И, глядишь, пригреет солнце разок, другой, омоют ранние грозы пробужденную землю, а барвинок уже красуется, зеленеет вовсю, выбрасывает из сочной листвяной гущи розоватые, как утреннее небо, тронутые голубизной, неприметно-малые цветы…
Андрею полюбилась эта живучая, ласковая трава. Не раз, проходя мимо кладбища, он перелезал через полугнилой плетень, усаживался возле дедовой могилы и, покуривая папиросу, отдыхал в тени. За шесть лет могила осела, словно вросла в землю, но дубовый крест с железным кольцом стоял нерушимо, и вокруг него, расплываясь кудрявой зеленкой, вился барвинок.
Как-то Андрей встретил на кладбище деда Силыча. Сидя на пеньке, старик мастерил из грушевого корневища колодку для рубанка. Приветливо глянув на Андрея из-под мохнатых бровей, Силыч осведомился:
– Прародителя своего проведать пришел?
– Ага, – кивнул Андрей.
– Хорошее дело.
– Я часто бываю тут, – сказал Андрей. – Как прохожу мимо, так заворачиваю. Посижу, покурю.
Дед Силыч ухмыльнулся:
– Небось думу думаешь про жизнь, про смерть? А?
– Нет, почему? – слегка смутился Андрей. – Просто так, сядешь, посидишь… Небо над тобой чистое, воздух свежий, травка вон зеленеет, смотрите, какая сочная.
Старик полюбовался ладно выстроганной колодкой, опустил ее на колени, вздохнул.
– Травка эта великую пользу людям приносит. Как только человек помрет, она, никем не сеянная, враз на могиле оказывается, начинает соками умершей плоти питаться и вроде обратно выводит покойного на свет божий: иди, дескать, голуба моя, и живи хотя бы в ином обличье.
Хитровато скосив глаза, дед Силыч подтолкнул Андрея локтем.
– Оно конечно, не дюже интересно воскреснуть в обличье телка, который покушает эту травку, или же, скажем, шелудивой овечки, которая походя щипнет ее и помандрует дальше, а все же, я думаю, лучше хотя бы овечке пользу принести, нежели сгинуть бесследно. Правильно я говорю или нет?
– По-моему, правильно, – пожал плечами Андрей. – Только никто не знает, что с человеком происходит после смерти, и потому судить об этом трудно.
Дед Силыч отложил колодку и заговорил строго и задумчиво, изредка посматривая на Андрея:
– Человеку незачем гадать, чего с ним будет на том свете и какой он, тот свет. Вот попы сколько веков толкуют нам про бога, про ангелов, про рай и ад, а все это, должно быть, сказки, пустая брехня. Ты видал, как в лесу гниет поваленная грозою верба? Лежит черная, неживая, а потом рассыпается прахом. Точно так же и человек: отживет, сколько ему пощастит, и одно от него останется – прах.
– Говорят же, что у человека, в отличие от вербы, есть душа, – усмехнулся Андрей.
– А кто ее видал, эту душу? – махнул рукой старик. – Ежели у человека есть душа, значит, она должна иметься и у барана и у пшеничного колоса, потому что они тоже рождение свое имеют, растут, а когда час придет, помирают. Нет, голуба моя, все это одна брехня, а придумали ее для того, чтоб ублажить человека, страх смерти у него отвратить, а неимущему бедняку глаза замазать царством небесным.
Андрей с удовольствием слушал деда. Старик говорил спокойно, серьезно, негромким, глуховатым голосом, и в каждом его слове сквозило такое глубокое убеждение, точно он сам побывал на «том свете», только что вернулся оттуда и удостоверяет, что там ничего нет.
– Побрехеньки про царство небесное были нужны лишь царю да барам, – сердито сказал дед Силыч. – Этим самым царством они бедняков утешали: терпите, мол, жуйте лебеду, ходите без порток, а бог воздаст вам на том свете и станет вас райскими яблоками питать… Нет, мил человек, ты нам на земле компот из райских яблок подай, да белой мучицы, да мясца, да масла, да одень, обуй нас с детьми, да труд наш воловий облегчи – тогда нам Огнищанка раем покажется. Так, что ли? – Дед лукаво подмигнул Андрею.
– Пожалуй, это интереснее! – Андрей засмеялся.
– То-то и оно. – Темные, жилистые руки Силыча вновь забегали по грушевой колодке. – Сейчас вот по всему свету бой-сражение идет меж барами да бедняками, и кровь по земле реками льется. – Силыч с некоторой укоризной глянул на Андрея: – Ты, скажем, голуба моя, сидишь в этой самой избе-читальне, газетки почитываешь и небось думаешь: бой-сражение идет далеко, за горами, в Парижах-Берлинах, – а оно, милый ты человек, денно и нощно кипит перед твоим носом, в нашей же Огнищанке, только что без бомбов да без пушек. Вот, к примеру, товарища твоего Миколку Турчака суродовали? Суродовали. До конца дней калекой-инвалидом его сделали? Сделали. Трясет он теперь головой да в падучей чуть ли не каждый день бьется, языка почти лишился. А кто это сотворил? Враги-иуды, те самые, которые супротив народа идут, наши же, огнищанские иуды, с которыми мы за ручку здоровкаемся и вроде одну землю пашем. И это, заметь, не только в Огнищанке! Ныне скрозь кипит такой бой-сражение, в любом завалящем хуторе, в любой деревне, в любом городе…
При воспоминании о Кольке Андрей всегда мрачнел. Он никак не мог вытравить из памяти теплую февральскую ночь, забрызганный кровью снег, распростертого на снегу Кольку. Больше месяца Колька пролежал в ржанской уездной больнице, его лечили лучшие врачи, но ничего не смогли сделать. Больной почти потерял дар речи, ходил согнувшись. В Огнищанку Кольку привез отчим Аким Турчак. Лицо Акима было хмуро, он сказал:
– Парня сгубили за правду, только пусть гады не радуются – следствие будет идти и гепеу найдет концы.
Дважды Андрей побывал в турчаковской хате – ходил проведать друга. Колька лежал на лежанке возле печи, прикрытый материной шубейкой. Впервые в жизни большая его голова была гладко острижена городским парикмахером. Исхудалое лицо подергивалось, глаза смотрели беспокойно и напряженно. Андрея он узнал не сразу; долго всматривался в него, шевелил губами, потом слабо улыбнулся, замычал что-то и заплакал.
– Ничего, Коля, – глотая слезы, сказал Андрей, – ты держись, не сдавайся! Не сегодня, так завтра мы все равно разыщем гадов, будь спокоен.
Редакция «Ржанской правды» напечатала большую статью о зверской расправе огнищанских кулаков с молодым селькором Николаем Турчаком и потребовала глубокого расследования и строжайшего наказания преступников.
В один из воскресных дней в сельсовете был созван общий сход огнищанских граждан. С сообщением о контрреволюционной вылазке и бандитском нападении на селькора Турчака выступил Илья Длугач. Вначале он довольно сдержанно изложил обстоятельства дела, попросил огнищан помочь следствию, а под конец закусил губы и прокричал хрипло:
– Так и знайте – белокулацкая сволочь будет найдена и предана суду трибунала! Мы не станем нянчиться с теми, кто встает поперек дороги коммунизма! Ясно?
Он изо всей силы стукнул кулаком по столу, стукнул так, что задребезжали оконные стекла, и повторил, надвигаясь на людей:
– Ясно вам, я спрашиваю?
Длугачу никто не ответил. Все эти дни огнищане ходили подавленные, боязливо всматриваясь друг в друга, шептались по хатам. Все чаще из уст в уста передавались имена Антона Агаповича Терпужного и Тимохи Шелюгина. Шелюгин даже почернел от горя, никуда не выходил со двора, а Терпужный был спокоен: в злополучную ночь нападения на Кольку он вместе с Мануйловной и братом Павлом находился в деревне Волчья Падь, в гостях у своего Шуряка.
– Меня это дело не касается, – твердо говорил Антон Агапович, – нехай они там хоть головы один другому поотрывают. Моя хата с краю…
И лишь ночью, притиснув племянника к стене сарая, прошипел ему в ухо:
– Гляди, Тишка, и этому своему напарнику перескажи: ежели чуток в чем-либо спотыкнетесь или же про меня кому гавкнете – постреляют, как собак, потому что я в кулацкие списки внесен. Случаем, раскроют это дело и докажут, что вы Кольку убивали, – объясняйте все своей обидой, за девчат там подрались или за что другое, а про меня ни гугу, иначе конец и вам и мне…
– Не бойтесь, дядя Антон, все будет как по писаному, – заверил Тихон. – Мы с Антошкой не маленькие, понимаем, чем это пахнет…
В последних числах марта в Огнищанку приехала особая комиссия из Ржанска – председатель уездного исполкома Долотов, начальник ГПУ Зарудный и прокурор Филин. Помимо дела селькора Турчака Григорий Кирьякович Долотов решил заняться разными вопросами: восстановлением огнищанского пруда, постройкой моста через балку в Казенном лесу и сектантами-бегунами, которые вдруг объявились в Мертвом Логе и стали вести там контрреволюционную агитацию.
Следствием по делу Турчака занялись Зарудный и Филин. Единственным вещественным доказательством в их руках был обрывок ржавой лампадной цепочки, найденный Длугачем на бровке ложбины, возле которой был избит Колька Турчак.
Начальник ГПУ Зарудный, высокий молодой парень, бывший техник тульского оружейного завода, начал с этого обрывка цепочки.
– Раз цепочка от лампадки, – сказал он Длугачу, – значит, огнищанские старухи должны помнить, у кого в доме висела такая лампадка. Вызывай-ка мне по очереди всех старух.
В сельсовет потянулись бабка Сусачиха, тетка Лукерья, толстая Мануйловна, хромая Федотовна – теща Петра Кущина. Чисто выбритый веселый начальник ГПУ заводил с ними ни к чему не обязывающий разговор о домашних делах, любезно усаживал на скамью, а потом вроде невзначай вынимал из стола цепочку, потряхивал ее на ладони и говорил безразличным голосом:
– Балуют у вас ребята в деревне, и никто за ними не смотрит, они тащат из дома что под руку попадет. Я вот сегодня отнял у одного мальчишки лампадную цепочку, надо бы вернуть ее хозяйке, да не знаю, чья это цепочка, кому отдать…
Он небрежно швырял цепочку на стол, посвистывал, а сам, выжидая, зорко следил за посетительницей: что она скажет? Бабки помалкивали, равнодушно жевали губами или роняли односложно:
– Кто ее знает, чья она…
– У нас вроде и нет таких лампадок…
– Может, и есть у кого, да разве ж упомнишь…
Только живая, толстенькая, как бочка, бабка Сусачиха, потянув к себе цепочку, несколько секунд смотрела на нее и сказала нерешительно:
– Это, сдается мне, из барской кухни лампадочка. У себя баре лампады не держали, они из немцев были, а в людской кухне висела такая лампада перед образом Пантелеймона-целителя…
– А кто ж мог взять из барской кухни лампаду? – насторожился Зарудный.
– Да там, сынок, каждый брал чего хотел, – засмеялась Сусачиха, – кто сковородку, кто мясорубку, а кто, может, и лампадочку прихватил. Это ж давненько было, годов семь или восемь…
Так из рук Зарудного ускользнула единственная нить. Но он не падал духом и осторожно продолжал неутомимые поиски. Однако Долотову он все же признался:
– Черт его знает, может, ничего и не добьюсь. Разве ж эта паршивая цепочка доказательство?
По приказу Долотова Илья Длугач вновь созвал общий сход, и председатель уездного исполкома выступил с предложением немедленно восстановить и расширить разрушенную минувшей весной плотину. Казалось бы, огнищанам ничего не стоило нарубить в Казенном лесу хвороста и привезти сотню подвод земли и навоза. Но кто-то – неизвестно кто – перед сходом успел шепнуть мужикам, что землю вокруг пруда хотят отдать городским рабочим для поливных огородов. По деревне сразу пополз слушок: «Как мы только пруд восстановим, так нашу землю для пролетариата отберут».
На сходе огнищане угрюмо молчали. После Долотова выступили только Длугач, Микола Комлев, дед Силыч и Дмитрий Данилович Ставров. Если Силыч упирал на отсутствие водопоя, то Ставров говорил о поливных огородах, о возможности сажать капусту, огурцы, помидоры.
– А кто ж на этих самых огородах будет хозяйствовать? – раздался хриплый голос Кузьмы Полещука. – Наши местные граждане или же какие приезжие дяди?
– Конечно, местные, а то кто же? – удивился Долотов. – Государство выделило норму вашему земельному обществу, значит, и хозяйничать вы будете.
– А у нас тут иной разговор идет, – уставясь в пол, сказал Полещук. – Вроде вы, это самое, желаете поливные участки рабочему пролетариату отдать, а деревню нашу оставить без огородов.
Долотов нахмурился:
– Кто это такую чушь распространяет?
– Люди говорят, – уклончиво ответил Полещук.
Вслед за ним поднялся лесник Букреев. Он долго мял в руках шапку и говорил тягуче и непонятно:
– Ежели, скажем, пруд, то он должен быть общий… а то один край деревни с водою, а другой – без воды, потому что избы наши не кругом пруда спланованы. Оно и выходит – кому капуста, а кому мозоли.
– Правильно! – загудели мужики.
– Нехай те плотину делают, кто обочь пруда живет!
– Кто поливает, тот пущай и работает! А нашему краю пруд ни к чему!
– На беса он нужен!
Мужики галдели, переругивались, потихоньку дымили цигарками, смотрели на Долотова с холодным отчуждением, уклонялись от разговора. Сколько ни объяснял Долотов значение хорошего водопоя и пользу поливных земель, сход отвечал невнятным жужжанием, ропотом и равнодушным позевыванием. Вопрос явно проваливался.
– Чертовы долдоны! – яростно шептал Илья Длугач. – Чурбаки! Им бы только на печи лежать да спины греть…
Но вот попросил слова Тимоха Шелюгин. Встал, как всегда, аккуратный, причесанный, в черном пиджаке, под которым белела праздничная, чисто выстиранная сорочка, и заговорил высоким, приятным тенорком:
– Мне даже совестно слухать то, что тут граждане доказывают. Пруд этот еще при царском режиме всех огнищанских мужиков поил да кормил, §го наши деды и прадеды установили. Нам без пруда – как без рук, и, конечное дело, надо его восстановить. А что до поливной земли, то ее можно поделить на всех одинаковыми долями или же по едокам.
Сидевший возле окна Андрей внимательно слушал Шелюгина. Тимоха нравился ему своей незлобивостью, трудолюбием, умением хозяйничать. «Жалко, что такой человек в кулаках оказался, – подумал Андрей. – Он ведь не сволочь, ей-богу, не сволочь…»
Заметно было, что все, слушая Шелюгина, притихли. И даже Григорий Кирьякович Долотов спросил, наклонившись к Длугачу:
– Кто это такой? Толковый мужик!
– Кулак огнищанский Тимофей Шелюгин, – буркнул Длугач, – тот самый, которого четыре года назад за поджог скирды арестовывали. Вы должны его помнить. Он-то, конечно, толковый хозяин, добрый, а только его толковость как у навозного жука – все в свою хату тащить. И народ его все равно не послушает, вот поглядите…
Однако Длугач ошибся. После речи Шелюгина настроение мужиков изменилось. Они повздыхали и в конце концов решили плотину для пруда построить.
– Вот и давно бы так! – заключил Долотов. – А то слушаете всяких дураков да провокаторов…
Ночевал Долотов в семье Ставровых. Он осмотрел амбулаторию, пообещал выделить деньги на ее ремонт и спросил у Дмитрия Даниловича:
– Не смог бы ваш сын подкинуть меня утром до Мертвого Лога? Наши исполкомовские кони ушли в Пустополье, а мне надо ехать.
Дмитрий Данилович, обычно жалевший лошадей, легко согласился: как-никак подводу просил председатель уездного исполкома.
– Пожалуйста, – сказал он Долотову. – Дорога плохая, но лошади у меня сытые, выносливые, за полчаса домчат.
Выехали на восходе солнца. Был ранний час, слабый заморозок еще держался на полях, тонкий ледок похрустывал под тележными колесами. По низинам, по неприметным западинам пестро пятнились желтые от глинистых натеков кулиги последнего снега. Косой луч солнца уже выхватил из дымчатой голубизны голые верхушки дальних тополей, и молодые ветви их светились.
– А кони у вас добрые, – сказал Долотов, любуясь кобылицами. – Таких и на выставку не стыдно послать.
– Сами растили, – не без гордости ответил Андрей. – Они обе полукровки, от племенных жеребцов.
Кобылицы бежали ровной, броской рысью, помахивая коротко подвязанными хвостами и разбрызгивая чуть затянутую ледяной коркой талую воду.
– Ну а ты, избач Ставров, думаешь ехать учиться или нет? – Долотов скосил глаза на Андрея.
Андрей слегка шевельнул вожжами:
– Думаю, Григорий Кирьякович. Летом приедут братья и сестры, они помогут старикам, а осенью я уеду поступать в техникум.
– В какой же?
– В сельскохозяйственный.
– Хорошее дело! А командировка у тебя есть?
– Командировку обещал дать наш председатель Длугач.
Взгляд Долотова скользнул по непаханым холмистым полям и потеплел, словно солнце смягчило пронзительную остроту его колючих серых глаз.
– Хорошо, – повторил он в задумчивости. – Агрономы, товарищ Ставров, нам очень нужны, причем настоящие советские агрономы, такие, понимаешь, чтобы не только определяли всхожесть семян, а повели бы за собой деревню по новой дороге. А ведь словом нашему мужику ничего не докажешь, ему надо показывать делом, примером.
Он поправил на сиденье коврик, умело взбил сено, заговорил, сердито ухмыляясь:
– Ты вот слушай, Ставров, тебе это будет полезно, раз ты агрономом стать собираешься. Лет, кажись, пять назад – я в ту пору кончал курсы ВЦИК – довелось мне побывать на агрономическом съезде в Москве. Получили мы, курсанты, гостевые билеты, ну я и зашел туда послушать. И что ж ты думаешь? Собрались на этом съезде все зубры старой царской агрономии, надутые, важные, при галстуках. Даже какой-то бывший князь среди них оказался – тоже, говорили, ученый агроном. Сели эти господа в президиум, сами список ораторов составили – и пошла писать губерния! Каких только шишек там не валили на голову Советской власти! И что, дескать, крестьянское хозяйство мы разрушили, и что на бедняка упор делаем зря, что главная фигура в деревне – крепкий, богатый мужик и на него, мол, надо делать ставку, как во времена Столыпина. Слушал я, слушал эти ученые речи, а потом вырвал из блокнота листок и написал записку в президиум: «Все вы белогвардейские гады, и головы вам все равно поотрывают заодно с вашим крепким мужиком».
Андрей засмеялся. Долотов ударил его по колену, тоже засмеялся.
– Конечно, не одни кулацкие защитники там собрались. Были и незаметные сельские агрономы, а только их на галерку загнали и рот им закрыли. Такие-то дела творились, друг Ставров!
– Теперь, наверно, все по-другому делается и белогвардейских агрономов не осталось, – сказал Андрей.
– Где там – не осталось! – сплюнул Долотов. – Сколько еще среди них дряни, кулацких подпевал! Это уж вам, советской молодежи, придется дебри расчищать да вести мужика к социализму.
Андрею нравилось, что Долотов разговаривает с ним как со взрослым, величает по фамилии, даже возлагает на него свои надежды. Это льстило, возвышало Андрея в его собственных глазах. Он приосанился, ловко, не выпуская вожжей, закурил папиросу и сказал:
– Нелегкая это будет работа, правда?
– Да, Ставров, нелегкая, – согласился Долотов. – Но ты запомни: настоящая работа никогда легкой не бывает…
Деревня Мертвый Лог, так же как и Огнищанка, лежала в широкой балке, меж двумя некрутыми ее краями, и состояла из девяти похожих одна на другую хатенок. Жили здесь мужики по фамилии Смурыгины, все родичи, переселенцы из Воронежской губернии. Из-за нищенства своего они не доехали до далекого казачьего Дона, куда стремились годами, и осели в Пустопольской волости, выбрав для оседлости угрюмую глинистую балку. Андрей знал почти всех мертволожских Смурыгиных. Были они низкорослые, хилые, неприветливые, как здешняя неласковая земля. Знал Андрей и деда Конона Смурыгина, ветхого старичка, родоначальница всей смурыгинской семьи. Он был искусный постовал и всем окрестным мужикам катал из овечьей шерсти отличные валенки.