Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Новый, 1927 год семья Солодовых встретила в губернском городе, в двухэтажном кирпичном особняке, принадлежавшем зажиточной мещанке-старухе, которая владела тремя большими ледниками и занималась продажей льда. Особняк стоял на горе, на окраине города. Обширный двор был огорожен высокой кладкой из камня-дикаря. Во дворе размещались ледники, сарайчики, росли три корявых, разлапистых клена. Старуха с неженатым сыном жила в нижнем этаже особняка, а верхний этаж – три комнаты с кухней, с балконом и выходившей во двор деревянной террасой – сдала Солодовым.
С балкона солодовской квартиры виден был почти весь город, вытянутый вдоль неширокой, спокойной реки: застроенные высокими домами улицы, площади, купола церквей, лес заводских труб на окраинах, пристани, над которыми с весны до осени темной пеленой расстилался пароходный дым, а зимой, по ночам, ослепительными зелено-голубыми молниями вспыхивали огни сварочных аппаратов.
Еля, как всякая девушка ее возраста, с первого же часа пребывания в городе чувствовала себя на седьмом небе. Остались где-то позади однообразные, по-осеннему унылые поля, убогие деревенские домишки, грязь и скука на кривых улицах Пустополья. У Ели начиналась новая жизнь. Город встретил ее громадинами домов, блеском витрин, звоном ярко выкрашенных трамваев, шумом и гомоном многотысячной толпы, непрерывным движением людей, лошадей, машин.
Квартира тоже понравилась Еле. Комнаты были хоть и небольшие, но чистые, двери и окна окрашены белой масляной краской, полы обиты линолеумом, со двора на террасу вела входная лесенка с перилами, и всюду – во дворе, на террасе, в комнатах – было убрано, подметено, почищено.
– Как тут хорошо! – закричала Еля, пробежав по двору и осмотрев квартиру.
– Тебе нравится? – спросил Платон Иванович, любуясь дочерью.
– Очень нравится. – Еля зарумянилась.
Платон Иванович потеребил ее косу.
– Ну, я очень рад. Помогай маме устраиваться, а потом пойдешь со мной на завод, посмотришь, каким он красавцем стал.
Несколько дней Марфа Васильевна и Еля возились в квартире, планируя, где будет спальня, где столовая, расставляя купленную по случаю недорогую мебель, развешивая сохранившиеся после пятилетних скитаний коврики, картины в дешевых рамках – все, что было привезено в город или приобретено в последние дни Платоном Ивановичем.
Как это всегда бывало, скоро под умелыми руками Марфы Васильевны каждый уголок квартиры засиял чистотой и порядком, от половичка в коридоре до белоснежного покрывала на Елиной кровати, все нашло свое место. Квартира приобрела жилой вид.
– Можно справлять новоселье и Новый год вместе, – сказал довольный Платон Иванович. – Вечером позовем Юрасовых и выпьем с ними по стаканчику.
Юрасовы тоже переехали в город и сняли квартиру в полуподвальном помещении большого дома на одной из центральных улиц. Матвей Арефьевич Юрасов устроился токарем на том же заводе, где стал работать Платон Иванович.
Новоселье справили скромно, но весело. Посидели двумя семьями сначала у Солодовых, потом у Юрасовых, вспомнили пустопольские мытарства, свою мастерскую в сарае.
– Вот, скажи ты, как человек устроен, – задумчиво проговорил чуть захмелевший Платон Иванович, поглядывая то на жену, то на Юрасова. – Казалось бы, что такое Пустополье или эта наша мастерская? Чепуха, собачья дыра. Вот проработали пять лет в этой дыре, расстались с нею – и мне уже чего-то жалко, как будто распрощался я с добрым знакомым.
– Есть о чем жалеть! – Матвей Арефьевич махнул рукой.
– Жалеть, конечно, не о чем, а я вот вспоминаю, сколько нам пришлось повозиться с окаянным мотором, как мы наш станок устанавливали, как доставали каждое сверло, каждый напильник, сколько лет трудились. И думаю: ведь только эта мастерская и спасла наши семьи.
– Ничего, – отозвалась Марфа Васильевна. – Что было, то прошло. Теперь будете на заводе работать, детей учить. Всему свое время.
Толстая Харитина Саввишна поддакнула:
– Правильно. Давайте выпьем за наших детей, за их счастье в новом году!
Из Елиной угловой комнатки позвали Павла и Елю:
– Идите, молодежь, выпейте по рюмочке кагора!
В дверях показался Павел, осторожно придерживая Елю под локоть. Ему пошел девятнадцатый год, и был он красив той яркой, хотя и резковатой красотой, какая часто встречается на юге: пышные черные волосы, черные брови над серыми глазами, припухлые, чувственные губы. Еля ростом была ниже Павла. Она расцвела в свои шестнадцать лет и держалась так свободно, что Павел рядом с ней казался увальнем.
– Вот поднялись наши ребята, как на дрожжах взошли, – сказала Харитина Саввишна, не сводя с сына глаз. – Я и не заметила, как они выросли.
Еля присела на стул рядом с матерью, Павел облокотился о стул Ели.
– Куда же вы думаете Павлика определять? – спросил Платон Иванович.
Матвей Арефьевич переглянулся с женой:
– Мы с Саввишной советуем ему в техникум поступить, в торгово-промышленный, у меня там знакомый работает.
– Не пойду в торгово-промышленный техникум, – насупился Павел, – крепко он мне нужен!
– Слыхали? Техникум ему не нужен. Хочу, говорит, на завод идти работать.
Марфа Васильевна лукаво глянула на Павла:
– Ну-у, Павлик, тогда мы Елку за тебя не отдадим. Она у нас осенью в музыкальную школу поступит, учиться будет. Зачем ей неученый жених?
– Я на Елке жениться не собираюсь, – багрово покраснев, сказал Павел.
– Вот тебе и на! Почему же это?
– Она все равно за меня не пойдет.
Все захохотали. Павел и сам рассмеялся. Еля, поддразнивая его, качнула стул.
– А я вот назло всем возьму и выйду за тебя замуж.
– Что ж, если хочешь стать женой рабочего, – серьезно сказал Павел, – выходи за меня.
– Разве ты всю жизнь хочешь остаться рабочим?
Павел выпрямился:
– Почему же всю жизнь? У меня одна мечта – стать таким мастером, как Платон Иванович. Я, бывало, смотрел там, в мастерской, что Платон Иванович делает с железом, медью, сталью, а потом ночами не спал: если б, думал, мне такие золотые руки, я бы не знаю что сотворил.
Растроганный Платон Иванович тронул плечо Матвея Арефьевича:
– Видишь ты, какая штука. Может, на самом деле возьмем его с собой на завод? А? Пускай парень работает.
Матвей Арефьевич потемнел лицом:
– Об этом не может быть никакого разговора. Осенью Пашка поступит в торгово-промышленный техникум – и все. Окончит техникум, тогда пусть делает что хочет, а оставлять его недоучкой я не желаю. Завод заводом, а учеба учебой.
Заговорили о заводе. И Солодов и Юрасов были приняты в механический цех, первый – мастером, второй – токарем. На работу они должны были выйти после Нового года, третьего января. Этот день приближался, и с каждым часом Платон Иванович испытывал все большее волнение.
– Понимаешь, Арефьич, – сказал он другу, – пять лет не был я на заводе и вот теперь возвращаюсь, как в родительский дом после разлуки. Как же, думаю, встретят меня там, в родной семье? И радостно мне, понимаешь, и боязно: вдруг я за эти годы от чего-то отстал, чего-то не пойму, в чем-то ошибку сделаю?
– Брось ты, ей-богу! – Матвей Арефьевич обнял его. – Пятнадцать лет проработал на этом самом заводе, мастер – какого не найдешь, а сам как малое дите. Мне до тебя далеко, а я послезавтра за свой станочек так спокойненько встану, как будто только вчера с ним расстался. Вот посмотришь.
– Ничего, папка, – Еля приласкалась к отцу, – все будет хорошо…
Третьего января Платон Иванович поднялся затемно, разбудил Марфу Васильевну, надел свой старый рабочий костюм, завернул в газету приготовленный сонной женой завтрак.
– Ну, Марфуша, я пошел, – сказал он торжественно.
– В добрый час!
Платон Иванович зашагал пустынными улицами до трамвайной остановки. Сегодня как будто все радовались вместе с Платоном Ивановичем: впервые за неделю выдалось ясное зимнее утро с чистым бледно-голубым небом, с розоватой зарей на востоке, с легким морозцем. Одетые в полушубки дворники, позевывая, счищали скребками снег с тротуаров. На перекрестке расхаживал в длинной шубе постовой милиционер.
Позванивая, слабо светя уже незаметным в утренний час прожектором, подошел трамвай. В трамвайном вагоне было немного людей, почти все рабочие, пожилые и молодые. Стайка молодых сбилась на площадке, а пожилые сидели на скамьях, негромко перебрасывались словами. Много лет ездили они одним маршрутом, давно знали друг друга, вместе бастовали когда-то, вместе бились на баррикадах. Движения у них были степенные, неторопливые, а речи немногословные и спокойные. Даже не зная, кто из них где работает, Платон Иванович, взволнованно улыбаясь и посматривая на соседей, безошибочно определял по рукам, по ватным стеганкам, по запахам, которыми стойко пропитались темные робы: эти двое – на судоремонтном, этот – на кожевенном, эти – на металлургическом, эти – на лесопильном…
«Вот они, мои добрые друзья, сверстники юности! – захлестываемый горячей радостью, думал Платон Иванович. – Постарели, черти, а еще крепкие как дубы. И меня, видно, не узнают. Ну ничего, узнают…»
Трамвай почти без остановок пролетел пустые центральные улицы, на которых еще светились матовые фонари, и только за парком, в рабочей слободе, стал часто останавливаться, впуская и выпуская толпы людей.
Платон Иванович дохнул на заиндевевшее окно, протер пальцем стекло. Да, это были знакомые с детства места, знаменитая в истории революции рабочая слобода, в которой он сам, Платон Иванович Солодов, родился и вырос. Вытянутая вдоль реки верст на десять, рабочая слобода состояла из старых фабрик и заводов, мастерских и депо, в свое время построенных владельцами в одну линию, несколько отдаленную от речного берега. У самого берега лепились соединенные между собой рабочие поселки – Кукуй, Залепиха, Бабки, Щучий, Кабачный, Свинки – тысячи разнокалиберных домиков, деревянных и глинобитных бараков, с чахлыми деревцами, с голубятнями, сараями, нужниками, с вечной грязью и пылью, с копотью, которая затемняла все, от оконных стекол до человеческих лиц. Между линией заводов и рабочими поселками пролегала пятиколейная ветка железной дороги с путями, ведущими на каждый завод, с фонарями, семафорами, будками стрелочников.
Тут сорок четыре года назад, в поселке Залепиха, в семье слесаря, родился Платон Иванович Солодов. Тут, среди заводских труб, сернистого дыма, грохота, звона, паровозных гудков, он рос, учился, работал сначала подносчиком, потом подручным слесаря, токарем, помощником механика. Отсюда с пьяными песнями, с бабьим воем, с визгом гармошки проводили его на военную службу, и уже через три года стал он, чернявый ладный крепыш, машинным квартирмейстером броненосца «Князь Потемкин-Таврический», потому что были у него золотые руки мастера-механика, острый ум и цепкий, все примечающий взгляд. В этот самый год, когда машинный квартирмейстер Платон Солодов с товарищами носился на мятежном броненосце по Черному морю, на баррикадах рабочей слободы гибла его большая родня – дядьки, родные и двоюродные братья, племянники, зятья. Щедро полили они своей кровью заводские дворы, рельсы и шпалы, булыжники мостовой, песчаный берег тихой, спокойной реки…
Сквозь протертый в инее прозрачный кружочек Платон Иванович узнает ворота каждого завода, каждой фабрики. Вот чугунолитейный – тут почти сорок лет работал дядя Игнат. Вот судоремонтный – на нем трудились дядя Конон и дядя Николай. Вот металлургический – его теперь не узнать, так он разросся. Ему, этому металлургическому, всю жизнь отдал смирный многодетный работяга-слесарь Иван Солодов, родной отец Платона Ивановича. Рядом ворота вагоноремонтного, электростанции, потом старинные решетчатые ворота джутовой фабрики – на ней лет по тридцать работали тетка Евдокия, тетка Матрена, сестры Надя и Вера.
– Что, кум, старые места узнаешь? – раздался за спиной Платона Ивановича прокуренный голос. – А я смотрю: ты или не ты? Даже сбоку заглянул. Ну давай же поздороваемся!
На скамью, где сидел Платон Иванович, подсел коренастый темноусый мужчина в пальто и меховой шапке-ушанке, давний знакомый Солодовых, механик трамвайного депо Шавырин, у которого Марфа Васильевна крестила двух дочек-близнецов.
Солодов и Шавырин обнялись.
– Долго же ты мотался по деревням! – сказал Шавырин, всматриваясь в лицо Платона Ивановича.
– Да вот только приехал.
– Опять на механический?
– Опять. А ты все там же, в депо?
– Там.
– Как семья? – спросил Платон Иванович. Живы-здоровы?
– Скачут помаленьку, – не без гордости сказал Шавырин. – Юрка политехнический кончает, инженером будет, крестницы ваши в школу бегают. В общем, все идет как положено.
Он поднялся. Приближалась его остановка.
– Ты где же квартируешь?
– Каменный спуск, два.
– О-о-о! – обрадовался Шавырин. – А я совсем рядом, на Карповке.
– Заходи всей семьей в воскресенье, – сказал Платон Иванович, – надо же повидаться.
– Обязательно зайду, – пообещал Шавырин.
Платон Иванович проводил его взглядом и опять, как это обычно бывает, когда человек оказывается в родных местах, стал думать о своей жизни. Жизнь у него была нелегкая. Вместе с другими матросами «Потемкина» он был судим военно-полевым судом, два года отсидел в крепости, потом вернулся в родной город и стал работать мастером на механическом заводе. Хозяин завода, немец Юст, предупредил Солодова: «Ты хороший механик, я тебя помню, но, если ты хоть немножко будешь делать революцию и портить моих рабочих, я тебя буду закатывать в Сибирь, на вечную каторгу». Не столько угроза всесильного Юста, сколько жизненные события заставили Солодова целиком отдаться заводской работе. Он и на броненосце не отличался особой активностью, а тогда, после крепости, решил: «Куда там мне революцию делать! Характер у меня неподходящий, смирный, буду я лучше в цехе трудиться». Вскоре Платон Иванович познакомился с Марфой Васильевной Шкрылевой, дочерью мастера железнодорожного депо, обвенчался с ней в слободской церквушке и зажил своей семьей.
«Да, как будто немного лет прошло, а рабочая слободка изменилась, – подумал Платон Иванович, всматриваясь в мелькавшие за окном трамвая новые дома, киоски, бульварчики. – Много тут за эти годы понастроили. Возле швейной фабрики садик посадили, возле кирпичного завода клуб выстроили, на пустыре, за кожевенным, рельсопрокатный завод строят. И людей в слободе намного больше стало…»
– Первый механический! – выкрикнула девушка-кондуктор.
Платон Иванович вышел из вагона.
После возвращения из Пустополья он уже дважды побывал на заводе – когда договаривался с директором о работе и когда ходил получать пропуск и трудовую книжку, – но сейчас он подходил к знакомым воротам с каким-то особым чувством волнения и торжественности: сегодня ему предстояло начать на заводе свой первый рабочий день.
Большие часы над воротами завода показывали без четверти восемь. К проходной двигалась вереница людей. Дородные, краснощекие торговки выкрикивали, перебивая друг Друга:
– Пирожки свежие!
– Горячее молоко!
– Булочки! Берите булочки!
Предъявив пропуск, Платон Иванович вошел во двор.
Тут как будто все осталось прежним: гора железного лома в заднем углу, маслянистые лужи на плотно утрамбованной земле, вагонетки, тачки, запахи ржавчины, разогретого металла, карбида, краски. Слева и справа темнели огромные двустворчатые двери цехов – кузнечного, литейного, механического, малярного, сборочного.
Шестьдесят с лишним лет выпускал завод Юста различные сельскохозяйственные орудия – плуги, бороны, культиваторы, веялки, косилки, а также выполнял любые выгодные Юсту заказы: отливал столбы для уличных фонарей, крышки канализационных люков, делал пожарные помпы, шахтные вагонетки, колодезные насосы. И теперь еще зеленые, с красными колесами «юстовские» плуги, бороны и косилки расходились во все концы страны, только вместо клейма «Генрих Юст» на заводских изделиях стояло новое клеймо – «Красный витязь».
– Всему свое время, – сказал Платон Иванович.
Он вошел в цех. Рабочие – большинство их показалось Платону Ивановичу неоперившейся молодежью – расходились к станкам, позванивая инструментом. На ходу раздеваясь, пробежал молодой инженер, начальник цеха, с которым успел познакомиться Платон Иванович у директора завода.
Во дворе протяжно зазвучал гонг. Рабочий день начался. И сразу завод наполнился грохотом металла, звоном, шумом станков. Платон Иванович медленно снял пальто, повесил его на крюк в углу, провел рукой по седеющим волосам.
Через десять минут к нему подошли два молодых токаря, заговорили наперебой:
– Вы новый мастер?
– Товарищ Солодов?
– С нас вот требуют быстроты, а резцы горят – чего делать?
– Охлаждайте керосином или мыльной водой, – сказал Платон Иванович.
– Так мы же не сталь обрабатываем, а чугун, – возразил один из токарей. – Разве чугун можно охлаждать керосином?
Платон Иванович сдвинул брови:
– Вы не чугун, а резец охлаждайте. Понятно?
Он круто повернулся, прошелся по цеху, приветственно похлопал по плечу работавшего на третьем станке Матвея Арефьевича, потом стал останавливаться у каждого станка, заговаривать с рабочими. То тут, то там слышались его короткие спокойные замечания.
– Напрасно вы, молодой человек, измеряете расстояние между канавками такой грубой скобой. Привыкайте к точности, пользуйтесь микроштыкмусом…
– А у вас что? Дыры вала не совпадают с дырами планшайбы? Закрепите вал, он и не будет качаться…
– Я вам советую, дорогой, заправить в суппорты разные резцы, один пошире, другой поуже – так дело пойдет быстрее…
Платон Иванович неторопливо ходил по цеху, пристально, надев очки, рассматривал отдельные детали, а вслед ему несся шепоток:
– Новый-то мастер, видать, дока.
– Он, говорят, лет десять тут проработал.
– На «Потемкине», говорят, плавал.
– А по характеру, видать, не злой.
– Выговаривает, а глаза у него смеются…
День показался Платону Ивановичу таким коротким, что он оставил свой завтрак нетронутым и не заметил, как стемнело. На протяжении дня он встретил полсотни старых заводских товарищей – слесарей, литейщиков, формовщиков, инженеров, – и каждый из них обнимал его, пожимал руку, расспрашивал. Платон Иванович почувствовал, что теперь, после долгой разлуки, завод стал для него еще дороже, чем был.
Возвращался в темноте. У калитки его встретили Марфа Васильевна и Еля.
– Ну как, папка, доволен? – закричала Еля, прижимаясь головой к отцовскому плечу.
– Очень доволен, Елочка, – сказал Платон Иванович, – только есть хочу до невозможности.
– Почему же ты завтрак не съел? – удивленно спросила Марфа Васильевна. – Я тебе булочку положила, масла, яичек.
Платон Иванович виновато почесал затылок:
– Про завтрак я, понимаешь, забыл…
Обед в этот день прошел в семье Солодовых празднично. В честь возвращения мужа на завод Марфа Васильевна купила вина. Все выпили за здоровье Платона Ивановича, а он, закусывая, часто вытирая усы и рот накрахмаленной салфеткой, принялся обстоятельно рассказывать о заводе и сегодняшних встречах. Мать и дочь, подперев ладонями щеки, внимательно слушали. Они знали и Шавырина, и многих других рабочих и мастеров, о которых упоминал Платон Иванович, им было интересно слушать о знакомых людях.
Так у Солодовых началась прерванная годами голода городская жизнь, и уже через несколько дней им показалось, что эту жизнь ничто не прерывало, что вообще не было ни глухого Пустополья, ни деревенских невзгод, а был только тяжелый сон.
Но, пожалуй, никто в семье Солодовых так бурно не радовался возвращению в город, как Еля. Она наслаждалась всем – шумом трамваев, нарядными витринами, веселой человеческой толпой, всеми звуками, шумами, красками и запахами большого города. Вместе с Павлом Юрасовым Еля ходила в театр, пропадала в музеях, смотрела захватывающие кинобоевики.
Скоро к Павлу и Еле присоединились молодые Шавырины – брат и две сестры. Юрий Шавырин, не по возрасту полный юноша с чисто выбритыми щеками и модной прической, вначале относился к Еле покровительственно, обучал ее фотографии, водил на концерты, а потом влюбился и каждый свободный час стал проводить у Солодовых. Приносил иллюстрированные журналы, копировал затейливые рисунки для вышивки, а иногда просто болтал о всякой всячине.
Еле нравились ухаживания Юрия, взрослого парня. В ней все больше обнаруживалось то безыскусственное и потому особенно тонкое и непринужденное кокетство, которое свойственно каждой красивой, здоровой девушке и не требует от нее никаких усилий. В своем милом девическом кокетстве Еля не ставила перед собой никаких целей, но при появлении Юрия она неизменно и незаметно для себя меняла интонации, мягким и округленным жестом поправляла волосы, смеялась заразительно и звонко.
– Ты что ж, променяла своего огнищанского рыцаря Андрюшку Ставрова на этого боровка в полосатом свитере? – тщетно скрывая ревность, спросил как-то у Ели Павел Юрасов. – А сама мне говорила, что обещала писать в Огнищанку.
– Ну обещала, что ж из этого? – ответила Еля. – Напишу когда-нибудь…
На секунду ей вспомнилась спрятанная между двумя холмами убогая деревушка, высохший пруд, старый парк, бурые поля под пасмурным небом, Андрей, одиноко стоявший на перроне полустанка с фуражкой в руке. Еле стало жалко Андрея, захотелось увидеть его, но она лениво отмахнулась от воспоминаний и подумала: «Если захочет, напишет сам».
2
Под избу-читальню была отведена большая комната в старом кулацком доме, в котором теперь размещался сельсовет. В комнате было шесть окон, между ними Андрей наклеил вырезанные из «Красной нивы» картинки, а на свободной стене, в окружении плакатов, прибил два портрета в рамках – Ленина и писателя Фурманова. Плакаты Андрею выдали в волполитпросвете. В первые дни они пугали огнищанских баб. Почти полстены занимал плакат Авиахима: багрово-красная голова в клетчатом кепи, в очках, вместо стекол в оправу очков были вставлены восточное и западное полушария, под которыми сверкали ощеренные в улыбке зубы фантастического парня-весельчака. Надпись к плакату гласила: «Совершить кругосветное путешествие можно за 50 копеек, купив лотерейный билет Авиахима». Второй был еще больше и ярче. Окруженный звездами, на плакате алел гигант рабочий в фартуке. Он стоял, широко расставив ноги, одним башмаком касаясь Кремлевской башни, а другим – завода. В руках рабочий держал электростанцию, от которой расходились апельсиново-желтые лучи.
– Тьфу, чтоб тебя гром побил! – шарахались бабы при виде плакатов. – Придумают же такое, что ноги трясутся.
– Очкастый вовсе на черта скидывается…
– Гляди, как зубы оскалил!
Длугачу, однако, плакаты понравились.
– Ничего, подходящие плакатики, – сказал он, войдя в избу-читальню, – в самую точку бьют. Надо только людям разъяснение про плакаты делать, особливо темным женщинам, а то они с перепугу нервы себе суродуют.
Он прошелся по комнате, одобрительно похлопал Андрея по плечу:
– Молодчага, избач! Работенку ты правильно проворачиваешь и порядок вроде навел. За это тебе спасибо. Надо только в хозяйственных кампаниях помощь сельсовету оказывать и против яда религии агитацию вести. Ясно? А ты почему-то не влезаешь в это дело, робеешь.
– Я не знаю, что мне делать, – возразил Андрей. – Тут вы должны помочь мне, подсказать…
– Во-во! Я ж тебе и подсказываю – ты присматривайся и прислушивайся к моей работе. Двери у нас с тобой напротив, сиди и слухай, про что я с людьми толкую. Если я про весенний сев, ты сразу же лозунг малюй «Даешь сев!» или чего-нибудь в таком духе. Я, скажем, про дороги или же продналог – ты, обратно, крепким лозунгом меня подпирай. Ясно? Так у нас с тобой политическая практика образуется и практическая политика. Одни книжечки да плакатики все равно делу не помогут, это ты запомни.
Впрочем, Длугач отнюдь не преуменьшал значения книг. Если в сельсовете не было посетителей, он заходил в избу-читальню, рылся в рауховском гардеробном шкафу – в нем хранились собранные с бору по сосенке книги, – подолгу, слюнявя пальцы, перелистывал страницы, читал. Смешанное с легким испугом отвращение питал он к трудно произносимым или непонятным словам. Однажды ему попалась растрепанная книга. Он уткнул в нее нос, пошевелил губами и спросил у Андрея:
– Что за слово такое – «эгоизм»?
– Как вам сказать… – на секунду задумался Андрей. – Это если человек только про себя думает, а на всех других ему наплевать. Такого человека называют эгоистом.
– Ишь ты! – Длугач покачал головой. – Выходит, значит, что эгоист и кулак одно и то же?
– Не совсем, но вроде этого…
Через час Андрей слышал, как Илья Длугач, растолковывая Тимохе Шелюгину, почему того обложили более высоким налогом, говорил с важностью:
– Поскольку ты нетрудящий эгоист, тебе повышенный налог выписан. Ясно?
Иногда Длугач заводил с Андреем разговор на высокую тему – о коммунизме, о судьбах человечества. Усевшись поудобнее, охватив руками колено, он говорил:
– Ежели я был бы, к примеру, Фордом или же Крупном, я бы составил заявление по такой, скажем, форме: «Имея желание хоть напоследок послужить трудовому народу и ликвидировать свой буржуйский эгоизм, я передаю все мои капиталы, дворцы и заводы рабочему классу и беднейшему крестьянству, а мне, для призрения моей старости, прошу оставить шматок земли, хатенку и пару тысяч деньгами или же облигациями займа. Призываю к такому же делу моего друга Моргана и всех прочих акул и вызываю их на соревнование».
Длугач смотрел на Андрея, поблескивая глазами, ерошил ус и сам же себя осекал:
– Все это дурость! Ни Крупп, ни Морган не поступятся своими капиталами. Каждый из них за копейку задавится и скорее даст располосовать себя на части, чем подарует народу имущество. Значит, немало еще на земле кровушки прольется, и до коммунизма, браток, не такая уж близкая дорожка. Ты-то, может, и доживешь до него, а я навряд:..
Андрей приходил в избу-читальню с утра, наводил, не дожидаясь старухи уборщицы, порядок: смахивал пыль с подоконников, поливал посаженные в старых чугунках калачики, подметал пол, раскладывал на длинном столе свежие газеты и журналы.
В конце зимы установилась сырая, слякотная погода, по ночам моросили дожди, их сменили ленивые, тотчас же тающие снега, по растолченным скотиной дорогам трудно было передвигать ноги. Но каждый день в избу-читальню кто-нибудь заходил: до полудня – взрослые, а к вечеру набивалась молодежь, потанцевать под неизменную балалайку Тихона Терпужного.
Присматриваясь к людям, Андрей успел изучить вкусы каждого и определял безошибочно: дед Силыч будет требовать книжки, в которых написано про коммунизм; молчаливый Тимоха Шелюгин унесет с собой какую-нибудь брошюру об озимой пшенице, о борьбе с сорняками или о выращивании телят; Острецов войдет твердой походкой хозяина, кивнет Андрею и станет небрежно листать последние газеты, обращая внимание лишь на сообщения из-за границы.
Довольно часто к Андрею забегал Колька Турчак. После того как ржанская газета напечатала его заметку и Лаврик поселился в хате Длугача, Колька заважничал, по деревне ходил, высокомерно посвистывая, а при новом знакомстве ^ девчатами цедил сквозь зубы: «Селькор Николай Турчак». Редакция газеты дважды присылала Кольке письма с просьбой писать о жизни огнищан. Колька написал еще две заметки: о том, что «довольно зажиточный хлебороб Тимофей Шелюгин за бесценок арендует земельную норму маломощных бедняков Капитона Тютина и Лукерьи Липец», и о том, что «огнищанские хлеборобы разорили прудовую плотину, а восстанавливать ее некому». Обе заметки были напечатаны.
Головастый, большеглазый, с крупным влажным ртом, Колька шумно вбегал в избу-читальню, торопливо просматривал картинки в журналах и скороговоркой выкладывал Андрею очередную новость:
– Вчера из Пустополья комсомольский секретарь приезжал, Володька Бузынин. «Наберите, – говорит, – хотя бы трех-четырех желающих вступить в комсомол, и мы у вас к осени ячейку откроем».
Андрей уже давно хотел стать комсомольцем. Но, кроме него и Кольки, желающих в Огнищанке не оказалось. Пообещала подать заявление лесникова дочка Уля Букреева, но мать отстегала ее хворостиной и запретила даже думать о комсомоле.
Тщетно Колька уговаривал соседских парней и девчат, на каждой вечерке пел комсомольские песни – его призывы оставались безответными. Больше того – смешливая Васка Шаброва однажды прямо сказала:
– Ты, Коля, не дюже скакай, а то ребята язык тебе укоротят.
– Какие это ребята? – Колька насупился.
– Там поглядишь – какие. Я третьего дня вечером шла от колодезя и слыхала один разговор. Парней в темноте не признала, а чего они говорили, поняла.
– Чего ж они говорили?
– Так и говорили, что, дескать, надо нашему писарю язык укоротить и отучить от писанины.
После встречи с Ваской Колька прибежал в избу-читальню и с порога закричал Андрею:
– Кулацкие гаденыши грозятся меня убить! Только что Васка Шаброва все чисто мне рассказала. Она ночью шла от колодезя и разговор ихний слыхала, только голосов не смогла признать.
– Может, все это брехня? – усомнился Андрей.
Колька воскликнул возбужденно:
– Какая брехня! Чего ж ты думаешь, дядя Антон простил мне статейку про Лаврика? Нет, брат, кулаки-паразиты такую штуковину не прощают. Это не иначе как Терпужный расправу надо мной готовит.
Колькино предположение было весьма недалеко от истины. Дело же обстояло так.
Однажды вечером Антон Агапович Терпужный, управляясь со скотиной, увидел своего племянника Тихона, отгребавшего от погреба снег, подозвал к себе и сказал:
– Что ж это ты, племяш, родного дядьку в трату даешь?
– В какую трату?
Антон Агапович воткнул вилы в снег, придавил их тяжелой, обутой в черный валенок ногой.
– Как же так – в какую? Или ты, Тиша, не замечаешь, что у нас в деревне зараза завелась навроде овечьей коросты?
Потом Антон Агапович от иносказаний перешел прямо к делу:
– Разговор я веду про Акимова байстрюка Кольку. Надо ему заткнуть глотку, чтоб он, паскуда, не чернил добрых людей и не гавкал на них.
Тихон понимающе опустил косые глаза и заверил Антона Агаповича:
– Заткнем, дядя, можете не печалиться…
Дня три Тихон обхаживал Антошку Шаброва, которого Колька Турчак незадолго перед этим избил за украденного голубя. Хитрый Тихон угощал Антошку вином, подарил ему пачку папирос, исподволь разжег в нем злость против Кольки, а напоследок сунул ему фунтовую гирю, привязанную проволокой к ржавой цепочке, и сказал:
– Ты приласкай его этой гирькой, а я возьму чистик от плуга – на нем железный наконечник…
Разговор Тихона с Антошкой и подслушала случайно Васка Шаброва. Но поскольку в этом деле участвовал ее родной брат, она не сказала Кольке, чьи голоса слышала у колодца.
Тихон и Антошка решили осуществить свой замысел в прощеный день, когда все огнищане пили по хатам, а парии и девчата сходились в избе-читальне встречать заигрыши веселой недельной гулянки.