Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
Хуже всего было то, что раскольнические действия оппозиционных лидеров в столице повлекли за собой демонстративные выступления их сторонников в разных концах страны. Даже захолустный Ржанск не избежал этой подлой возни, как именовал ее Долотов.
На рассвете седьмого ноября начальник уездной милиции доложил Долотову о том, что на фронтоне Народного дома и на стене укома партии вывешены алые полотнища с надписями: «Долой цекистов-перерожденцев!», «Долой сталинскую фракцию термидорьянцев!», «Да здравствует вождь мировой революции Л. Д. Троцкий!».
– Сволочи! – отрывисто бросил Долотов.
Он знал, что поджигательские полотнища-призывы могли быть изготовлены и тайком развешаны только по указанию секретаря укома Резникова, который никогда не скрывал своих троцкистских убеждений и, почти не таясь, вербовал себе сторонников в различных партийных ячейках уезда.
В то же утро кумачовые полотнища по приказу Долотова были сняты и отправлены в губком…
Но не только подлая и вредная возня троцкистов беспокоила сейчас Григория Кирьяковича. Проезжая деревни и хутора Ржанского уезда, он просил кучера попридержать тройку раскормленных исполкомовских лошадей и, откинувшись к спинке саней, хмуро смотрел на деревенские избы, на засыпанные снегом кривые улицы, на скрипучие колодезные журавли и думал: «Десять лет революции прошло, а деревня мало изменилась. Мужики так же ковыряют землю плужком, так же косят хлеб косами, и пока конца этому не видно. А ведь мужик – громадная сила в стране. Нужно только разбудить эту силу и дорогу ей указать…»
Год близился к концу, а по Ржанскому уезду далеко еще не было выполнено государственное задание по хлебозаготовкам. У многих, особенно у кулаков, хлеб был, но они либо скрывали его, либо прямо говорили о том, что не хотят сдавать зерно по копеечной цене. Секретарь укома Резников предложил с помощью милиции отобрать зерно у зажиточных крестьян, но Долотов категорически воспротивился этому, заявив на заседании бюро укома, что он дойдет до ЦК, но не допустит подобного произвола.
В Огнищанку Долотов приехал в полдень. Люди только начали собираться возле сельсовета. На завалинке, покуривая, сидели братья Кущины, дядя Лука, Николай Комлев и Кондрат Лубяной. Упершись плечом в притолоку дверей, лузгал семечки франтоватый Демид Плахотин, одетый в праздничный полушубок-венгерку и малиновые брюки галифе. Чуть в сторонке стояли бабы с детишками. Опираясь на толстую суковатую палку, по тропинке медленно шел к сельсовету Антон Терпужный.
Долотов вылез из саней, стряхнул с кожаного пальто клочья сена и, по-матросски шагая вразвалку, подошел к мужикам.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал он, тронув рукой козырек кожаной фуражки.
С завалинки отозвались нестройно:
– Доброго здоровья!
– Заходите, гостем будете!
– Здравствуйте, товарищ председатель…
– А где Длугач? – спросил Долотов.
– Тут он, в классе, с секретарем своим…
– Зараз скажем ему…
Мужики с настороженным любопытством всматривались в задубевшее на ветру лицо председателя исполкома. То, что Долотов не прикидывался перед ними рубахой-парнем, никого не похлопывал по плечу, а стоял, широко расставив крепкие ноги в грубых смазных сапогах, и только угрюмоватая усмешка слегка играла на его лице, понравилось огнищанам, но вместе с тем еще больше насторожило их. Они переглянулись и замолчали.
На крыльцо школы вышел Длугач в шипели, наброшенной на плечи.
– Прибыли, Григорий Кирьякович? – сказал он, пожимая руку Долотова.
– Как видишь, добрался.
– Так чего ж? Пойдемте, обогреетесь трошки, пока народ соберется, а через полчасика начнем.
Долотов глянул на мужиков.
– Спасибо, я не замерз. Вот лучше с вашими огнищанами поговорю, может, у них вопросы ко мне есть.
Чуть отвернув полу пальто, он достал пачку дешевых папирос, зажигалку и присел рядом с Тимохой Шелюгиным, который только что подошел и устроился на завалинке. Несколько раз пыхнув дымом, Долотов негромко спросил, ни к кому не обращаясь:
– Ну как вам живется, товарищи огнищане?
Стоявший неподалеку Гаврюшка Базлов небрежным движением надвинул на ухо модную клетчатую кепку:
– Это в каких же смыслах, позвольте спросить?
Долотов скосил глаза на оранжевые Гаврюшкины ботинки:
– А вы из местных, товарищ?
– Так точно, – любезно ответил Гаврюшка, – с недавнего времени стал местным. Временно, конечно. Вообще же я городской житель. Мастер модной прически и завивки, парикмахер то есть. А в деревушке этой я одно время культурой ведал, руководил избой-читальней. Но поскольку по идейным принципам не поладил с товарищем Длугачем, то вынужден был оставить этот культурный очаг и вновь заняться парикмахерским искусством.
Мужики стали усмехаться. Засмеялись женщины. Только насупленный Кондрат Лубяной сердито сплюнул, огладил черную седеющую бороду и проговорил:
– Не слухайте вы за-ради бога этого балабона, он языком мелет все одно, что овца хвостом.
Яростно глянув на Гав рюшку, Длугач счел нужным добавить:
– Извините, Григорий Кирьякович, он у нас чуточек придурковатый. Не совсем, конечно, а так, из-под угла мокрым мешком прибитый.
Долотов усмехнулся, пожал плечами:
– Ладно. Меня, товарищи, интересует другое: как живет ваша деревня, как работает сельсовет, школа, есть ли в лавке соль, сахар, керосин, спички, гвозди – все, что вам требуется?
В ответ загудели:
– Благодарствуем.
– Лавки у нас нема, в Пустополье ходим.
– Школа, чего ж… в Калинкине школа… У нас нема…
– Товары не завсегда, а все ж таки бывают…
Мужики ожидали, когда наконец уездный председатель заговорит о самом главном, о том, ради чего он приехал сюда. Они не сомневались, что приехал он только для того, чтобы взять у них то зерно, которое они – один больше, другой меньше – придерживали для весенней продажи на ближних и дальних базарах.
Отлично понимая, о чем думают мужики, Долотов спросил спокойно:
– Ну а план хлебозаготовок у вас выполнен?
– План мы не выполнили, – сказал Длугач, – одну тысячу сто девяносто пудов еще не вывезли.
– Отчего же? Кто не выполнил? – Долотов испытующе посмотрел на Антона Терпужного: – Вот вы, например, Терпужный, сдали все, что положено?
Шевельнув моржовыми усами, Терпужный сказал хрипло:
– Я-то все сдал, товарищ председатель, даже лишку вывез. На меня начислили триста сорок пудов, а сдал я четыреста десять, все подчистую вымел, только семена оставил…
Антон Терпужный говорил неправду. В двух ямах-тайниках на леваде у него было зарыто пятьсот пудов отборной пшеницы, которую он откладывал от каждого урожая и о которой никто не знал, кроме его жены, дочери и «богоданного» зятя Степана Острецова.
– А вы, Шелюгин, выполнили то, что положено? – обратился Долотов к своему соседу.
– Он тоже вывез на сто двадцать пудов больше, – сказал Длугач, – но хлебушек у него есть.
– Кроме семенного зерна?
Оглаживая голенище хромового сапога, Тимофей Шелюгин проговорил тихо:
– Так точно. Окромя семенного у меня найдется еще пудов двести пшеницы, ячменя с полсотни пудов и малость кукурузы.
– А чего ж вы не вывезли эти излишки? – спросил Долотов. – Разве государство не платит вам деньги за зерно?
Глаза у Тимохи погрустнели. Он молча глянул на соседей, глубоко вздохнул:
– Оно конечно, деньги нам платят. А только какие деньги? Ежели же, скажем, зернишко это до весны придержать, цена ему на базаре повыше будет. Продадим мы зерно и одежу-обувку себе справим, инвентарь поновее купим, плужок там или же сеялку. Нам же, хлеборобам, никто этого задарма не дает.
– Но по мере возможности государству тоже надо помочь, – сказал Долотов, – ведь не на помещика вы теперь работаете, а на себя, и государство у нас теперь свое, рабоче-крестьянское. Не так ли?
Увидев среди огнищан Дмитрия Даниловича Ставрова, Долотов кивнул ему и сказал, поглядывая на Тимоху:
– Вот фельдшер ваш – человек грамотный, разные науки изучал, пусть он скажет, правильно я говорю или нет?
Понимая, что между приехавшим из города Долотовым и огнищанами идет трудный разговор о хлебе, Дмитрий Данилович не собирался вмешиваться в этот разговор, так как считал, что такое вмешательство ни к чему не приведет, но вопрос, обращенный прямо к нему, застал его врасплох.
Он подошел поближе, собираясь с мыслями, и сказал, растягивая слова:
– Государству надо помогать, это верно. Но что у нас в Огнищанке получилось? Кто из граждан не вывез хлеб? Самые что ни на есть бедняки – Капитон Тютин, дед Сусак, тетка Лукерья, Шабровы. Таких, по сути дела, вовсе нужно было освободить от поставок, а их земельные наделы в списки включены.
– Списки мы пересмотрим, – сказал Долотов, – а излишки зерна, у кого они есть, надо продать государству по твердой цене, а не придерживать для базара…
На собрании Долотов рассказал о международном положении Советского Союза, о легальной и нелегальной борьбе троцкистов против линии партии. Особо остановился он на том, с какой открытой враждебностью Троцкий и его последователи относятся к крестьянству.
– Если товарищ Ленин постоянно подчеркивал необходимость теснейшей смычки рабочих и крестьян, – сказал Долотов, – то троцкисты считают все крестьянство контрреволюционным, они склонны любого середняка зачислить в кулаки и сегодня же расправиться с деревней, как с силой, якобы враждебной революции…
– А знают ли они деревню? – крикнул с места Дмитрий Данилович. – Кто из троцкистских заправил бывал в деревне и видел труд мужика?
Подвыпивший Аким Турчак сказал хрипло:
– Крепко им это нужно! Они только жрут в три горла тот хлеб, что мы выращиваем, да еще кулаками нас обзывают, подлюги!
Подождав, пока огнищане притихнут, Долотов сказал:
– Между прочим, это верно, товарищи. Ни сам Троцкий, пи его подпевалы в глаза мужика не видели и деревни не знают. И характерного, что среди троцкистов вы не найдете крестьян. Да и рабочих вы у них почти не встретите. Оппозиционеры пытаются вербовать себе сторонников среди городских служащих, мещанства, охмуряют учащихся, студентов…
Лицо Долотова потемнело. Он плотно сжал губы и вдруг грубо отрубил:
– Вообще же троцкистам, если говорить об их количестве, хрен цена в базарный день. Наберется их с гулькин нос. Но воду, сволочи, мутят.
Довольно долго председатель уездного исполкома говорил о происках оппозиционеров, рассказал о предстоящем Пятнадцатом съезде партии и о задачах деревни. Свое выступление Долотов закончил так:
– Каждая деревня, даже самая малая, не может стоять в стороне от той борьбы, которую партия и народ ведут за будущее. Казалось бы, что такое один лишний пуд хлеба, проданный мужиком государству? Вроде бы ничего, капля в море! А если вспомнить, что у нас в стране примерно миллионов двадцать пять крестьянских хозяйств, – подсчитайте, сколько можно собрать хлеба, если каждый двор сдаст хотя бы один пуд зерна? Двадцать пять миллионов пудов. – Долотов посмотрел на Длугача и сказал: – Сейчас мы сделаем перерыв на пятнадцать минут. Вы покурите, подумайте, а после перерыва скажите: кто сможет вывезти еще немного зерна, чтобы за вашей Огнищанкой не числилось никаких недоимок.
Один за другим огнищане вышли на улицу, задымили цигарками. В сельсовете остались Долотов, Длугач и Острецов.
Пока шло собрание, Степан Острецов глаз не сводил с Долотова. Поминутно отрываясь от протокола, он всматривался в угрюмое, точно из чугуна отлитое лицо председателя исполкома; загорелые, обветренные скулы и густые темные брови Долотова, коротко подстриженные жесткие усы над крепким ртом, тяжелые, жилистые руки, низкий хрипловатый голос и неторопливая речь – все это пугало Острецова, внушало ему безотчетный страх.
«Такой не пощадит, – тоскливо подумал Острецов. – Такой шлепнет тебя и не моргнет».
И когда Долотов, выступая перед огнищанами, на секунду задерживал взгляд на Острецове, тот внутренне сжимался. Острецову начинало казаться, что председатель исполкома подозревает что-то, а может, даже знает о его прошлом, что вот сейчас, сразу же после собрания, Долотов шагнет к нему и скажет: «Ну вот что, сотник Острецов, довольно комедию играть. Нам все известно. Следуйте за мной».
Во время перерыва Долотов действительно посматривал на Острецова и наконец спросил у Длугача:
– Товарищ давно у тебя работает?
– Недавно, – сказал Длугач, – он из Костина Кута, человек грамотный, в Первой Конной служил.
– Коммунист?
– Никак нет, – поднимаясь из-за стола, сказал Острецов – я беспартийный, но считаю своим солдатским долгом служить партии и родной власти, за это я кровь проливал…
В висках Острецова стучало, сердце билось. Ему показалось, что именно сейчас, в это мгновение, он должен сделать что-то такое, что доказало бы его преданность Советской власти, иначе – конец! И Острецов чуть не вздрогнул от радости. «Конечно! Черт с ним, с тестем, с его упрятанным верном, с Пашкой».
Оправив командирский пояс на аккуратной гимнастерке, Острецов шагнул к Долотову и сказал, понизив голос:
– Григорий Кирьякович! Хлеб в Огнищанке есть. Только кулаки хоронят его и по доброй воле ни за что не отдадут.
– Кого вы имеете в виду? – спросил Долотов.
– Кулака Антона Терпужного, моего тестя, – твердо сказал Острецов. – Только сегодня, перед самым собранием, я узнал, что у Терпужного на леваде, возле старых верб, в двух ямах зарыто больше пятисот пудов зерна.
Длугач хлопнул Острецова по плечу:
– Вот ты, Степан, и скажи об этом на собрании, нехай этот сучий нос почухается. Припрем его зараз к стенке, оно к для других урок будет.
Помедлив, Острецов сказал:
– Мне не хотелось бы выступать на собрании. Вы знаете, что я женат на дочке Терпужного. Я люблю ее и надеюсь переделать кулацкое ее нутро. А выступление мое отсечет от меня Пашку…
– Дурила ты! – сказал Длугач. – Еще конармейцем называешься!
– Подожди, Длугач, – сказал Долотов, – не горячись. – И, обратившись к Острецову, спросил: – У вас о запрятанном зерне точные сведения? Не подведете вы нас?
– Никак нет, – сказал Острецов, – сведения точные.
– Хорошо. – Долотов подумал. – Можете не выступать. С вашим тестем мы постараемся справиться сами…
Когда огнищане, гася окурки и откашливаясь, вошли и расселись на скамьях, Длугач постучал карандашом по графину с водой и сказал:
– Ну, кто желает взять слово?
Первым выступил Дмитрий Данилович Ставров. Он давно, ранней осенью, выполнил задание по продаже хлеба, а дома, так же как другие, придерживал немного пшеницы и ячменя, чтобы весной продать зерно подороже, но теперь, после того как председатель исполкома Долотов назвал его грамотным, «изучавшим разные науки» человеком, Ставров понял, что он должен подать пример своим односельчанам. Ему было жаль зерна. Те деньги, которые он надеялся получить после продажи пшеницы на базаре, заранее были распределены и предназначены для покупки одежды и обуви пятерым детям и приобретения сеялки. Теперь все это летело под откос, но Дмитрий Данилович, подавляя в себе горечь, поднялся со скамьи и сказал:
– Что ж тут долго говорить? Зерно наше мы отдаем не помещику и не спекулянту, а своей власти, Конечно, каждый из нас рассчитывал на какой-то излишек зерна, чтобы продать его на базаре, получить деньги и дыры залатать по дому и по хозяйству. Но, видно, придется потерпеть. Я, к примеру, то, что на меня было начислено, выполнил еще в сентябре. Дома осталось немного излишков. Не знаю сколько. На глаз пудов сто наберется. Пятьдесят пудов я завтра вывезу в Пустополье на ссыпной пункт.
– Правильно, товарищ фельдшер, – сказал Долотов, – если есть хоть малая возможность, надо вывезти. Рабочие производят для крестьян одежду, обувь, плуги, заводы строят для всех. Надо и рабочим помочь. – Он, прищурившись, окинул взглядом притихших мужиков: – Кто последует примеру фельдшера, товарищи?
Стоявший у дверей Тимофей Шелюгин сказал со вздохом:
– Я вывезу сто пятьдесят пудов пшеницы и пудов пятьдесят ячменя.
Вокруг зашумели:
– Щедрый нашелся!
– Ему можно вывозить, голодным не останется!
– Зернишка небось полон амбар!
Красивое лицо Шелюгина побледнело.
– Я, граждане, как перед богом. Истинную правду говорю. Последнее вывожу. Можете, если желаете, проверить.
После Тимохи Шелюгина, почесывая затылки и переглядываясь, заявили о готовности вывезти небольшие излишки зерна трое братьев Кущиных, Кузьма Букреев, трое костинокутских мужиков, Кондрат Лубяной, Павло Терпужный, Демид Плахотин.
Пригладив волосы, поднялся Степан Острецов. Он вышел из-за стола, ловким движением оправил командирский пояс на черной гимнастерке и заговорил торжественно:
– Только что выступал бывший конармеец товарищ Плахотин. Так же как он, я служил в Первой Конной армии, бил белополяков. Довелось мне служить и в славном корпусе червонного казачества у товарища Примакова. Под его командованием мы громили петлюровские банды атаманов Палия, Крюка, Бровы и прочей сволочи. Как почетные знаки тех боевых дней ношу я на своем теле шрамы четырех ранений. Кровь моя была пролита за любимую власть рабочих и крестьян.
Помолчав, Острецов закончил тихо:
– У меня тоже есть излишки зерна, оставленные для продажи. Двести тридцать пудов. Пару коней хотелось мне купить вместо покалеченных старых. Завтра я вывезу на ссыпной пункт все двести тридцать пудов до последнего фунта, потому что нет для меня ничего дороже, чем Советская власть…
– Молодец, Степан, – одобрительно сказал Длугач, – только так и поступают красные бойцы.
Долотов давно искал глазами Антона Терпужного. Тот, сутулясь, низко склонив седеющую голову, сидел далеко в углу, прятался за спины мужиков.
– Чего вы там хоронитесь, Терпужный? – сказал Долотов. – Подойдите сюда, к столу.
– Мне отсюдова все слышно, – отозвался Терпужный.
– А вы все-таки подойдите. Нам поговорить с вами хочется. Нужно, чтоб люди услышали ваши слова.
Наступила тишина. Все повернулись к Антону Агаповичу.
– Ну чего ты там копаешься? – взорвался Длугач. – Или, может, под ручки тебя до стола довести? Так я быстро доведу!
Держа в одной руке шапку, в другой палку, Антон Агапович прошагал к столу и остановился, грузный, отяжелевший, весь налитый злостью, как бык на бойне.
Кто-то тихонько вздохнул. Кто-то высморкался.
Насупив брови, Долотов долго смотрел на Терпужного.
– Так, значит, Терпужный, у вас, кроме семян, никакого зерна больше нет? – спросил наконец Долотов.
Терпужный не поднял головы, не шевельнулся.
– Я у вас спрашиваю.
Хриплое дыхание вырвалось из груди Антона Агаповича.
– Ничего у меня нету, – выдавил он, – одни семена…
Пальцы Долотова выбивали легкую, еле слышную дробь.
– Так-таки ничего?
– Ничего. Ни зерна…
– А в ямах? – еще тише спросил Долотов.
– В каких ямах? – прохрипел Антон Агапович.
Долотов поднялся со стула, подошел к Терпужному, стал совсем близко, лицом к лицу.
– В двух ямах. На леваде. Под старыми вербами, – отчеканивая каждое слово, сказал Долотов. – Сколько там пшеницы зарыто? Пятьсот пудов? Шестьсот? Семьсот?
Председатель исполкома опустил тяжелую руку на плечо Терпужного, и все услышали, как тяжело оба они дышат.
– Что ж, Терпужный, вы сами вывезете это зерно или, может, вам в помощь кого-нибудь выделить?
Молча оглядел Антон Агапович хмурые лица всех своих односельчан, пытаясь узнать, кто мог заявить председателю исполкома о спрятанном хлебе, но так и не узнал.
– Ну дак чего ж, – кусая вислые усы, сказал он, – завтра я вывезу хлеб, весь, до зерна… На похороны свои держал я это зерно… Подавитесь вы им… А меня нехай похоронят без поминок…
С собрания огнищане расходились подавленные, изредка перебрасываясь скупыми, отрывочными словами.
На следующий день план хлебозаготовок по Огнищанскому сельсовету был выполнен полностью.
3
Поезд долго стоял на захудалой, словно вымершей, станции. Вокруг расстилалась слегка присыпанная снежком пустынная солончаковая степь. Кое-где в степи видны были пологие холмы с голыми глинистыми боками, торчали редкие кустики сухой, покрытой инеем травы. Возле станции стоял равнодушно-презрительный верблюд, а у вагонов скулили голодные, злые собаки, такие худые, что на них страшно было смотреть. У низкой мазанки с плоской крышей и подслеповатыми оконцами сидела скуластая старуха в черных штанах. Прошла и скрылась за мазанкой девочка с посиневшим от холода носом.
И неприютная степь, и станционный домишко с одиноким фонарем, и неподвижный верблюд, и тощие собаки с поджатыми хвостами, и этот странный поезд, в котором было всего четыре вагона, – все казалось застывшим, безжизненным и унылым.
В поезде ехал к месту своей ссылки Лев Троцкий.
Так завершился значительный период в его жизни, тот трехлетний период, когда он после смерти Ленина уже почти наяву видел себя во главе огромной страны и развил открытую и скрытую деятельность, чтобы сплотить вокруг себя преданных, на все готовых единомышленников, свалить всех, кто был его противником, и стать наконец самодержавным вождем многотысячной партии и самого обширного в мире государства.
Если бы он, избалованный славословием льстивых клевретов, самовлюбленный, необузданно жаждавший мировой Известности и почестей человек, не утерял способности мыслить критически и мог бы взглянуть на себя со стороны, может, он сам ужаснулся бы, увидев, в какую темную бездну годами влекли его низменные страсти политического авантюриста, никогда не думавшего о народе, преследующего только одну цель: быть на вершине, упиваться славой, повелевать историей и людьми.
Если бы он мог, как бы стоя в стороне, окинуть взглядом весь свой извилистый, кривой путь, полный шатаний, нравственных падений, ловкого приспособленчества и стремления постоянно быть на виду, он бы увидел все, что так старательно вычеркивал из памяти.
Сейчас, сопровождаемый в ссылку сотрудниками ГПУ и будучи на положении арестанта, он мог бы вспомнить, как, подчиняясь чувству самолюбования, много раз хвастался за границей тем, что русские рабочие принимали его «за живого Лассаля».
Он мог бы вспомнить, с каким спокойным и холодным презрением отзывался о нем Плеханов.
Он мог бы подумать о том, почему Ленин, создавший Коммунистическую партию, взлелеявший ее, на протяжении многих лет называл его, Троцкого, «дипломатом самой мелкой пробы», «заграничным лакеем оппортунизма», «вреднейшим каутскианцем», «балалайкиным» и даже «иудушкой»…
Но Троцкий не думает об этом. Он едет в казахстанскую ссылку с женой, с самым близким своим помощником, двадцатидвухлетним сыном Львом, с секретарями и давно проверенными телохранителями-охранниками, с личным архивом и собственной библиотекой, с охотничьими ружьями и собаками, с привычной мебелью из московской квартиры.
Нет, Лев Троцкий не думает сдаваться. У него давние связи с верными ему учениками и соратниками не только в Советском Союзе, но и в Германии, Франции, в Австрии, в Испании, в разных странах Латинской Америки.
И вот он сидит у окна охраняемого чекистами вагона, всматривается в пустынную, заснеженную степь и, посверкивая стекляшками пенсне, декламирует жене и сыну стихи Омара Хайяма:
Я в этот мир пришел – богаче стал ли он?
Уйду – великий ли потерпит он урон?
О, если б кто-нибудь мне объяснил: зачем я,
Из праха вызванный, стать прахом обречен? —
и, резко повернувшись, говорит убежденно и зло:
– Нет! Это он обречен стать прахом. Он!
Жена и сын не спрашивают, о ком идет речь. Они хорошо знают, что «он» – это Сталин. Сталина Троцкий ненавидит слепой, свирепой ненавистью. Он считает Сталина личным врагом, которого нужно уничтожить, чтобы навсегда отшвырнуть со своего пути.
Уже, кажется, все было сделано, чтобы убедить страну и весь мир в том, что после смерти Ленина единственным вождем партии и учителем народа остался он, Троцкий. Вышли в свет книги, в которых прямо говорилось, что Троцкий был «основным руководителем» Октябрьского восстания, что сочинения Троцкого «целиком предвосхитили» Апрельские тезисы Ленина, что он, Лев Давыдович Троцкий, был «главным организатором» побед на фронтах гражданской войны.
Сталин беспощадно разоблачил все эти измышления, напомнив на партийных пленумах и конференциях о том, что Ленин буквально через день после своего приезда из-за границы отмежевался от Троцкого, что Троцкий накануне Октября даже не вошел в центр по руководству восстанием, что он, Троцкий, с его планами едва не провалил военные операции против Колчака и Деникина.
Троцкий и троцкисты создали и распространили «теорию», коварнее и вероломнее которой, пожалуй, не знала история: эта зловещая «теория» сводилась к утверждению, что между «старым» и «новым» поколениями, между «отцами» и «детьми» всегда существовали, существуют и будут существовать непримиримые противоречия. Больше того, Троцкий открыто утверждал, что эти неизбежные противоречия, эта борьба уже разделили Коммунистическую партию на два враждующих лагеря «отцов» и «детей».
Это была иезуитская политика натравливания молодежи на старую ленинскую гвардию, попытка отколоть комсомол от партии, а затем с помощью зажигательных фраз о «мировой революционной миссии молодежи», с помощью разных посулов и эффектных обещаний превратить комсомол в многомиллионную армию Льва Троцкого, свергнуть ее руками Центральный Комитет партии и захватить власть.
Это была политика дальнего прицела. Троцкисты начали усиленно обрабатывать комсомольскую молодежь в институтах, техникумах, школах, на рабфаках и разных курсах. Они утверждали, что старая гвардия большевиков переродилась, обюрократилась, изменила революции, что вся надежда возлагается теперь на комсомол, что «учащаяся молодежь – вернейший барометр партии» и что «существо демократии сводится к вопросу о поколениях».
Отсюда оставалось сделать последний шаг: нетерпеливо ожидать нападения капиталистических держав на Советский Союз и выработать директиву – в пору войны свергнуть и уничтожить «цекистов-перерожденцев» и взять власть в свои руки. Троцкисты сделали и этот предательский контрреволюционный шаг, распространив «тезис о Клемансо». Тезис сводился к следующему: в годы империалистической войны французский буржуазный деятель Клемансо, который находился в оппозиции к правительству, в то время, когда немецкие вражеские войска были под самым Парижем, сверг неспособное к сопротивлению правительство и стал во главе страны. Именно так, на случай войны, должна поступить и оппозиция в Советском Союзе.
Сталин шаг за шагом разоблачил и эти действия Троцкого и его сторонников, раскрыв неоднократные попытки оппозиционеров натравливать партийные массы на партийный аппарат, политическое «щекотание» молодежи, изменнические призывы к захвату власти в обстановке войны.
То тайно, то явно Троцкого поддерживали его зять Лев Каменев и Григорий Зиновьев, занимавшие крупные посты в государстве, отдельные партийные работники, некоторые военные, дипломаты и журналисты.
Летом 1927 года оппозиционеры распространили по стране свой манифест под названием «Платформа большевиков-ленинцев». Этот документ был вначале разослан в низовые партийные ячейки, с ним ознакомили многих беспартийных, и только после этого лидеры оппозиции направили свою «Платформу» в Политбюро ЦК партии.
Основным тезисом оппозиционной «Платформы» было утверждение, что строительство социализма в одной стране невозможно вообще, а в «отсталой России» особенно. Троцкисты заявляли, что партия призывает строить социализм «в Пошехонье», «в Глупове», «в одном уезде» и даже «на одной улице».
Ненавидя и презирая трудовое крестьянство, троцкисты рисовали деревню в виде колонии, из которой нужно «выкачать» все для немедленной «сверхиндустриализации», говорили о «засилье кулака» в деревне, они призывали к открытой войне против деревни и к свержению «крестьянского короля» Сталина.
Они высмеивали ленинский план электрификации России и называли электрификацию «электрофикцией». Диктатуру пролетариата они именовали «диктатурой секретариата», а весь Центральный Комитет партии – «сталинской фракцией», которая вместо социализма строит «царство крестьянской ограниченности», заменяя «идейное убожество» «аппаратным всемогуществом».
Троцкий, Зиновьев, Каменев и их сторонники были против монополии внешней торговли, а государственные тресты предлагали превратить в частнохозяйственные предприятия. Отождествляя равенство с уравниловкой, они требовали уравнять зарплату всем рабочим, всем коммунистам и вместе с тем демагогически выдвинули лозунг «участия рабочих в прибылях заводов и фабрик».
Кроме открытых выступлений на партийных пленумах, конференциях и съездах, кроме всем известных групп, фракций, блоков лидеры оппозиции опирались на созданную ими широко разветвленную подпольную организацию с шифрами, явочными квартирами, членскими взносами, конспиративными совещаниями, с тайными типографиями и с особыми печатями. Так, Зиновьев руководил в Ленинграде нелегальным политическим кружком и приказал ленинградским комсомольцам распространить «синюю папку» с документами, подрывающими политику партии в деревне. Оппозиционеры устраивали секретные собрания в подмосковных лесах, на Урале, в курортных городах, рассылая в десятки губерний «директивные письма» Троцкого, печатали и расклеивали антипартийные листовки, воззвания, лозунги.
Все это делалось в пору, когда Советский Союз, подобно одинокому острову, был со всех сторон окружен бушующим океаном бешеной враждебности и ненависти, когда идейные и наемные убийцы с благословения империалистических заправил стреляли в советских послов, убивали советских дипломатических курьеров, совершали налеты на советские представительства, формировали вооруженные банды, а буржуазные правительства Европы, Азии и Америки готовили многочисленные армии для нападения на СССР. Весной 1927 года Остин Чемберлен известил советского посла о разрыве дипломатических отношений между Англией и Советским Союзом. Через три недели в Польше был убит советский посол Петр Войков, а вслед за этим злодейским убийством белогвардейцы Тракович и Войцеховский совершили покушение на советских представителей в Варшаве. В Германии уже была создана нелегальная миллионная армия – «черный рейхсвер», а охранные отряды рвущихся к власти нацистов присягали перед флагом со свастикой. Оголтелый японский милитарист Танака составил для своего правительства секретный меморандум, в котором писал: «В программу нашего национального роста входит необходимость вновь скрестить мечи на полях Монголии…»
Лев Троцкий и его сторонники отлично знали о попытках империалистов создать единый фронт против СССР и уничтожить Советскую страну. Но, зная это, они еще больше усилили свою фракционную, антипартийную деятельность. «Чем хуже, труднее и опаснее становится положение, тем лучше для нас» – такую установку дали оппозиционные лидеры своим явным и тайным единомышленникам.