355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Закруткин » Сотворение мира.Книга вторая » Текст книги (страница 28)
Сотворение мира.Книга вторая
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:24

Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"


Автор книги: Виталий Закруткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)

Взглядом, полным нескрываемой ненависти, Тихон Терпужный с головы до ног окинул Колю.

– Колхозы, Коля? – издевательски сказал Тихон. – Погоди, друг сизый, нам эти колхозы еще зальют сала за шкуру. Оно конечно, таким вековечным лодырям, как Тютин Капитошка или же, к примеру, твой папаша, колхоз одно спасение будет – все равно на боку лежать. А мне, скажем, на черта он нужен, твой колхоз? Я день и ночь работаю, сыт, одет, обут. Верно? Верно. Так я ж зараз на себя работаю. Понятно тебе, Коля? На се-бя! А в колхозе меня заставят гнуть спину на Капитошку, на твоего папашу, на Николку Комлева, на любого голодранца, который будет на печке лежать, а мне заглядывать в рот…

– Ладно, Тиша, – примирительно сказал Трифон Лубяной, – до нас еще колхозы не дошли, а может, и не дойдут. Чего ж раньше времени один другому глотку рвать?

В этот вечер Андрей Ставров узнал все огнищанские новости: как трое братьев Кущиных избили на базаре цыган-конокрадов; как деду Сусаку в районной больнице вырезали килу; как Ларион Горюнов заколол вилами прибежавшую из Костина Кута бешеную собаку. Парни рассказали Андрею о том, что в первый день рождества умерла давно болевшая жена Ильи Длугача Люба, и что перед ее могилой он не плакал, а стоял «прямо-таки черный от горя», и что председатель сельсовета Длугач хозяйнует теперь со своим приемышем-сиротой Лавриком, который когда-то батрачил у Антона Терпужного…

За деревней, где-то над невидимым прудом, взошла большая красноватая луна. К колодцу подошли двое запоздалых телят, уткнули головы в деревянное корыто и стали пить, сладко причмокивая. В окнах засветились смутные огоньки лампад и керосиновых ламп. На Огнищанку опустилась с мирного неба поздняя вечерняя тишина, когда каждый отдельный звук – проскрипит ли колодезный журавель или закудахчет во сне испуганная чем-то курица – только подчеркивает эту нерушимую тишину засыпающей деревни…

Покуривая папиросу, Андрей молча выслушивал смешные и печальные огнищанские новости, вдыхал запахи влажной после дождя земли, древесной коры, горьковатого кизячного дыма, который лениво струился из труб деревенских изб и долго держался в узкой, зажатой холмами долине. И все, о чем узнал в этот вечер Андрей Ставров: и смерть Любы Длугач, и отвага Лариона, убившего бешеную собаку, и мелкие ссоры замордованных работой женщин, – все показалось ему сегодня значительным, близким, потому что это было жизнью простых, дорогих его сердцу людей, среди которых он, Андрей, жил и рос…

Наиболее же значительным и важным показалось Андрею то, что он услышал в эти дни о колхозах. И хотя разговоры о колхозах были разные, говорили об этом все, кого, даже случайно встретив на единственной огнищанской улице, видел Андрей.

Хмурый Антон Терпужный после пытливых расспросов: «чего там в городе решают про колхозы» – задумался и проговорил, тяжело ворочая языком:

– Удавят нас этими колхозами до смерти…

Похудевший после смерти жены Илья Длугач, выслушав рассказ Андрея о встрече с Терпужным, сказал печально и зло:

– Много мы еще горя хлебнем с этой кулацкой сволочью. Насчет колхозов думка есть серьезная. Зараз у нас в стране числится двадцать пять миллионов крестьянских хозяйств. Смекаешь, товарищ студент? Двадцать пять миллионов! И каждый хозяин действует по-своему, он, как это говорится, сам себе агроном: хочет – пшеницу сеет, хочет овес, хочет – ячмень, а хочет – ни хрена не сеет, бурьяны на полях выращивает. А что это значит? Это значит, на советской земле есть двадцать пять миллионов отдельных хлеборобских государств. Поди управься с ними, руководи такой лигой наций, соблюдай социалистическую плановость! Чтобы мы могли устоять перед врагом и к коммунизму двигаться, надо переходить на колхозы. Ясно, товарищ студент? Об этом и Ленин и Сталин говорят, и другой дороги у нас нет…

Однако так, как думал Длугач, в Огнищанке думали немногие. Андрей в этом убедился. Пожалуй, только бывший кавалерист из прославленной дивизии червонного казачества Демид Плахотин, Николай Комлев, над которым Антон Терпужный в голодный год хотел учинить самосуд, дед Силыч да одинокая вдова, тетка Лукерья, поддерживали председателя сельсовета, робко заговаривая о том, что при колхозе люди, может, лучше будут жить.

Двое огнищан при таких разговорах упорно молчали – Тимофей Шелюгин и Степан Острецов. Молчали они по разным причинам. Зажиточный Шелюгин числился по району в секретном пока списке кулаков, краем уха слышал об этом и решил, что ему лучше держаться в стороне и никому не высказывать своего мнения. Степан Острецов уже много лет жил двойной жизнью. Работая секретарем сельсовета, он вместе с тем был главным командиром тайного контрреволюционного повстанческого отряда в Ржанском уезде, о чем знал только живший на отшибе в Казенном лесу угрюмый лесник Пантелей Смаглюк, связной Острецова. Весной, когда слухи о коллективизации стали шириться и распространяться по всему уезду, Острецов приказал своему отряду, разбросанному по разным селам и деревням, быть в боевой готовности и ждать его приказа. Сам Острецов аккуратно приходил в сельсовет, просиживал положенное время за столом и скромно помалкивал.

Что же касается большинства огнищан, то они говорили о колхозах каждый день, в поле и дома, говорили тревожно и растерянно, не зная, как все обернется, а некоторые безнадежно махали рукой – моя, мол, хата с краю, как будет, так и будет…

В один из вечеров заговорил об этом с семьей и Дмитрий Данилович. После ужина, пригладив темные усы и закурив папиросу, он долго смотрел в глубокой задумчивости на мерклый огонек лампы, стучал пальцами по столу, вздыхал, а когда Настасья Мартыновна с девочками домыли посуду, подсели поближе к лампе и занялись вышивкой, заговорил тихо и медленно:

– Вот я о чем думаю и что хотел вам сказать… Семь лет прошло с той зимы, когда мы приехали сюда и стали тут жить. Вы, конечно, помните, какая это была страшная зима… Если бы не земля и не наш труд, мы все подохли бы с голода… В тот год мы получили земельный надел и начади работу на голой земле. У нас не было ни коней, ни плуга, ни бороны. Ничего не было, были только наши руки…

Удивленные тем, как серьезно, в глубоком раздумье говорил все это Дмитрий Данилович, все молчали, переглядываясь. А он продолжал:

– Мы отдали земле все, что могли отдать, работали от зари до зари, ни праздников не знали, ни отдыха… Если говорить по правде, я даже стал забывать свою медицину, то, чему меня учили, по целым дням, бывало, не заглядывал в амбулаторию, а фельдшерскую свою зарплату подучал.

Словно желая оправдать себя, Дмитрий Данилович сказал:

– Конечно, винить я себя не могу. Больных тут почти не было. В кои веки явится кто-нибудь из старух или позовут к простуженному. Так и получилось, что с каждым годом я глубже и глубже залезал в навоз, думал только о земле, о хозяйстве…

Дмитрий Данилович оглядел молчаливо слушавшую его семью, снова стал постукивать пальцами по столу.

– В нас никто тут не верил. Помните, что семь лет назад говорили про нас огнищане? Белоручки, мол, заявились, ни к чему не годные интеллигенты, а туда же, за землю хватаются, чтоб только шкуру свою спасти. Их, мол, Ставровых, куры на земле заклюют… А теперь что ж? Теперь у нас все есть: и добрые кони, и плуги, и сеялка, и все, что положено иметь в справном хозяйстве. И это не чужим трудом нажито, не чужим горбом…

За стеной дома, в конюшне, глухо затопали ногами лошади и умолкли. Дмитрий Данилович прислушался, закурил.

– Я, собственно, вот о чем хотел сказать, о чем хотел посоветоваться с вами… Насчет коллективизации есть твердое решение последнего партийного съезда. Частному крестьянскому хозяйству приходит конец. Везде будут только колхозы. Будет, конечно, колхоз и у нас в Огнищанке, если не в этом году, то в следующем. И я… я… – Голос Дмитрия Даниловича дрогнул. – Я хотел прямо спросить у вас: что будем делать?

Все молчали. Взволнованный Андрей вынул коробку с папиросами, ломая спички, прикурил. Братья и сестры давно знали, что он курит, но при отце и при матери Андрей закурил в первый раз. Дмитрий Данилович только глянул на него исподлобья.

Настасья Мартыновна подняла голову, воткнула иглу в отложенную вышивку.

– А что ж делать, – сказала она, – кончать надо с землей. Дети подросли, каждый из них свою дорогу выбирает. Или ты, может, в колхоз хочешь вступить и детей за собой потянуть, чтоб они всю жизнь оставались неучами?

– Я ничего не хочу, – сказал Дмитрий Данилович, – я только спрашиваю: что делать дальше?

– Продать лошадей, корову, телегу, косилку, сдать землю в сельсовет и уезжать отсюда, вот что надо делать, – твердо сказала Настасья Мартыновна и вдруг заплакала. – Если… если я все свои силы отдала этой проклятой земле, вставала до света, ложилась в полночь, здоровье свое потеряла, то не ради косилки или веялки – чтоб они сгорели! – а ради детей. И я больше не могу.

Она повернулась к Андрею и, всхлипывая, сказала с неожиданной злостью:

– А ты чего молчишь, дорогой старший сын и наследник? Чего в рот воды набрал? Почему честно не скажешь отцу, что ты думаешь?

– Перестаньте, тетя Настя, – укоризненно сказала Тая, – при чем тут Андрюша?

С жалостью смотрел Андрей на низко склоненную над столом голову отца. Властный, горячий, решительный, никому не дававший спуска, отец сидел сейчас перед детьми подавленный и растерянный, и как будто впервые увидел Андрей, как за эти годы поседела его темная кудрявая голова.

– Ты свою истерику прекрати! – грубо сказал Андрей матери. – Ваше с отцом дело решать, как поступить. А я что ж, за себя я могу сказать. Только за себя одного… Будут колхозы, не будут, я все равно вернусь к земле. Сюда ли, в Огнищанку, или в другое место, но я вернусь к земле. Для этого я учусь.

– А мне на все наплевать, – вдруг сказал Роман, – у меня свои планы, и, чтобы вы тут ни решили, я к земле не вернусь никогда.

– Слышишь? – крикнула Настасья Мартыновна мужу. – Так же думают и девочки, и Федя.

– И Федя? – переспросил Дмитрий Данилович, недоверчиво глядя на своего любимца.

Тот спокойно выдержал отцовский взгляд, почесал затылок и сказал:

– Мне что скажут, то я и буду делать, пока закончу школу. А потом я поступлю в военное училище.

Дмитрий Данилович поднялся, долго ходил по комнате, заложив руки за спину.

– Ну что ж, – сказал он, – значит, получается так, что я в голодный год для вашего спасения забросил свою фельдшерскую работу и занялся землей, а теперь ради вас же должен бросить землю и запереться в амбулатории? Так? И выходит, что я дважды дезертир. Хорошее дело. К тому же все огнищане скажут, что я от колхоза сбежал.

Он остановился у стола, подкрутил фитиль лампы и сказал с привычной властностью:

– Хватит. Собрание закончено. Нечего керосин жечь, ложитесь спать. Завтра утром пойдем полоть озимую пшеницу…

С рассветом, едва только забрезжила утренняя заря, вся семья Ставровых отправилась в поле. Пока ехали в поле, пока выпрягали лошадей, взошло солнце.

– Любите вы спать, – проворчал Дмитрий Данилович.

В поле никого из огнищан не было, а когда поднялось солнце, приехали Тимофей Шелюгин с женой и председатель сельсовета Длугач с приемным сыном Лавриком. Они тоже выпрягли лошадей, пустили их в лес, а сами принялись за прополку своих участков.

На ставровском поле почти нечего было делать. Ранней осенью Дмитрий Данилович засеял это поле отборными, очищенными и протравленными семенами, и оно лежало зеленое, ровное, как бархат. Только слева и справа, на межах видны были редкие бурьяны. Туда, к этим межам, и пошли молодые Ставровы.

С участком Ставровых граничил участок Капитона Тютина, тоже как будто засеянный озимой пшеницей. На это ноле страшно и жалко было смотреть: плохо вспаханное, кое-как засеянное, оно все заросло лебедой, донником, колючи м_ осотом, высоченным, жестким будяком. Лишь кое-где среди буйного разлива сорняков заметны были чахлые, почти бесцветные ростки пшеницы.

Дмитрий Данилович долго стоял перед этим убогим полем, молча покачивая головой, а когда к нему подошел Длугач, сказал с горечью:

– Вот вы, Илья Михайлович, говорите: колхозы, колхозы. Я не против колхозов, я все понимаю. А только гляньте на эти два поля, мое и Тютина. Это же небо и земля. И вот, скажем, станем мы с Капитоном Тютиным колхозниками и будем с ним работать на одном большом колхозном поле. Что ж это будет за работа? От такой работы я либо удавлю Тютина своими руками, либо удавлюсь сам…

– Ничего, Данилыч, – сердито нахмурившись, сказал Длугач, – мы из таких лодырей, как Тютин, в колхозе дурь выбьем, мы панькаться с ними не будем.

– Все может быть, – сказал Дмитрий Данилович, – а только есть такая поговорка: пока взойдет солнце, роса очи выест. И я признаюсь честно: слушаю я разговоры о колхозах, смотрю на таких, как Тютин и на душе у меня муторно и тревожно…

Наблюдая в эти дни за отцом, за Ильей Длугачем, за огнищанами, которых он знал и любил, Андрей понял, что тревожно не только на душе у отца. Тревога односельчан передалась и ему, Андрею, и он, уезжая через два дня в техникум и прощаясь с родными, почувствовал, что на его малую, глухую, упрятанную меж двух холмов деревушку и на тысячи других деревень надвигается нечто неведомое, огромное, неотвратимое, то, что рассечет жизнь земледельцев надвое и поведет их дорогой, которую еще не знает никто…

В то же время, думая так, Андрей вспоминал самосуд, учиненный богатым Антоном Терпужным над бедняком Комлевым, жалкую участь больной вдовы тетки Лукерьи, старого Силыча, у которого земля отняла здоровье, он вспоминал слова своего учителя, коммуниста Берзина о том, как машины облегчат тяжкий, каторжный труд крестьян, как исчезнет между ними стародавняя разобщенность и появится общность цели. И чем больше Андрей думал об этом, тем сильнее утверждался в мысли, что это новое, огромное, незнаемое, начисто рушащее старую крестьянскую жизнь, нужно, что оно неотделимо от того пути, по которому идет весь народ, и что иного выбора не может быть…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1

«Тише едешь – дальше будешь, дальше едешь – тише будешь» – с таким припевом, весело подмигивая пассажирам, пели в поездах песни бродячие попрошайки-мальчишки. Ничье имя не называлось в этой залихватской песне, исполняемой под аккомпанемент деревянных ложек, но все понимали, что речь идет о Льве Троцком, за опасную оппозиционную работу высланном из Москвы в далекий Казахстан.

Увы, и в Казахстане Троцкий тише не стал. Дом-особняк в городе Алма-Ате, отведенный Троцкому, его семье, секретарям и нескольким личным охранникам, не пожелавшим покинуть своего шефа, в самое короткое время превратился в главный штаб по руководству подпольной деятельностью разбитых, но недобитых оппозиционеров.

Чекисты, естественно, следили за алма-атинским особняком, следили, не афишируя свое пристальное наблюдение. Однако это не помешало Троцкому в течение двух-трех месяцев восстановить легальные и нелегальные связи со своими единомышленниками в разных концах страны.

Троцкий ежедневно получал десятки писем и телеграмм. Многие из этих писем, несмотря, казалось бы, на самое невинное содержание, заключали в себе шифрованные запросы и донесения о текущей работе отдельных лиц, конспиративных кружков и групп. В Алма-Ате стали появляться десятки «командированных» в Казахстан «хозяйственников», «торговых работников», «журналистов», которые выполняли тайные обязанности связных. Если им трудно было встретиться с самим Троцким, они находили возможности связаться с ним через других людей, пользующихся его полным и неограниченным доверием.

Самым полным и самым неограниченным доверием сосланного в Казахстан Троцкого был облечен прежде всего его родной сын Лев Седов. Этот двадцатидвухлетний парень был не просто сыном Троцкого. Он был твердым, убежденным, непоколебимым троцкистом. Скромный на вид, худощавый юноша, похожий на неискушенного рассеянного студента, Седов не возбуждал особых подозрений: он часами сидел в библиотеках, читал книги, составлял конспекты прочитанного или, сунув руки в карманы, с невинным видом бродил по городу, посещал базары, где подолгу рассматривал старые выцветшие ковры, приценивался к какому-нибудь медному кувшину или к курительной трубке, слонялся по фруктовым рядам, лакомясь алыми яблоками и приторно-сладкой вяленой дыней…

Но Троцкий не случайно называл сына «министром иностранных дел, министром полиции и министром связи». Изворотливый, хитрый, очень осторожный и осмотрительный, Лев Седов ежедневно выполнял скрываемые от всех секретные поручения своего отца: он точно передавал пространные устные распоряжения Троцкого специальным курьерам, приезжавшим в Алма-Ату под маркой «снабженцев» или «заготовителей», встречал троцкистов-связных в условленных местах – в общественных банях, в театрах, в парикмахерских, незаметно принимал от них донесения-письма и относил отцу…

Сам Троцкий, уверенный в своей правоте, продолжавший считать себя незаслуженно обиженным «вождем мировой революции» и «гениальным трибуном народных масс», воспринял поражение возглавляемой им троцкистской оппозиции не как полный крах ее политики, разоблаченной и разгромленной на трех подряд партийных съездах, а как выпад «сталинской фракции перерожденцев» против него, Льва Троцкого, как личное желание Сталина убрать с дороги «признанного всеми коммунистическими партиями мира единственного революционного вождя».

Нисколько не считаясь с мнением сотен тысяч советских коммунистов, полагая, что партия – это только послушная Сталину «фракция», Троцкий все накопленное им годами зло, весь яд своих рассылаемых из Алма-Аты нелегальных «директив» и «указаний» направил против Сталина и возглавляемого Сталиным Центрального Комитета партии. Троцкий при этом не понимал или не хотел понимать, что пробудившая огромные людские массы великая революция – это не боксерский ринг и не цирковая арена, где могут состязаться в борьбе отдельные личности, нисколько не зависящие от народа. Не понял Троцкий и того, что его непрерывные нападки на Генерального секретаря Центрального Комитета партии лишь в еще большей мере укрепляют и повышают авторитет Сталина, возглавившего борьбу против троцкизма, антиленинская сущность которого была разгадана и раскрыта партией и народом.

Полное нежелание Троцкого считаться с решениями и требованиями партийных съездов о соблюдении единства, нелегальная, тщательно скрываемая от партии фракционная работа даже в ссылке, широко налаженная связь с зарубежными троцкистами, установка на захват власти в случае войны – все это заставило правительство Советского Союза пресечь деятельность главного организатора и руководителя троцкистской оппозиции.

19 февраля 1929 года в «Правде» было опубликовано короткое сообщение:

«Л. Д. Троцкий за антисоветскую деятельность выслан из пределов СССР постановлением Особого совещания при ОГПУ. С ним, согласно его желанию, выехала его семья…»

За пять дней до того, как появилось это сообщение, хмурым февральским утром, из Одессы уходил пароход, на котором несколько кают было отведено Троцкому и его спутникам. Пассажирский причал Одесского порта в этот час был оцеплен одетыми в черные пальто чекистами. Никого из провожающих не было видно. Низко надвинув меховую шапку, Лев Троцкий неторопливо поднялся по сходням. Он не сказал ни слова, но по выражению его угрюмого лица, по прищуренным за стеклами пенсне глазам было понятно, что думает он одно: «Борьба на этом не кончена, она будет продолжаться…»

Гремя якорными цепями, пароход отчалил от пристани, развернулся, миновал каменную линию волнореза, дал протяжный прощальный гудок и взял курс к берегам Турции.

Хотя беспокойные обязанности дипломатического курьера стали утомлять Александра Ставрова и он уже дважды пытался разговаривать в наркомате о том, чтобы его перевели на другую работу, эти разговоры не привели пока ни к каким результатам. За последние три-четыре года десятки зарубежных стран по разным причинам вынуждены были признать Советский Союз. Туда, в столицы этих стран, отправились посольства СССР, а потому Александру, так же как его друзьям, дипломатическим курьерам, приходилось ездить очень часто.

Сейчас Александр Ставров возвращался из поездки в Турцию. Скорый поезд Одесса – Москва приближался к столице, Сидя в своем купе в полном одиночестве, Александр рассеянно смотрел в окно, за которым пробегали одетые в нежную, еще прозрачную весеннюю зелень леса Подмосковья, будки путевых сторожей, частые полустанки.

После смерти Марины Александр долго не мог прийти в себя, тосковал, чуждался товарищей, и только в последнюю зиму боль его стала утихать, а воспоминания о Марине все реже посещали его, словно окутывались грустной дымкой давно минувшего, невозвратного.

Однако, несмотря на то что прошли годы, Александр так и не женился. Жил он теперь в новом доме, в хорошей квартире, иногда думал о семье, о том, что пора кончать невеселую холостяцкую жизнь, но пока ничего не предпринимал, хотя все время выслушивал упреки и насмешки друзей.

Его друзья, Иван Черных и Сергей Балашов, женились два года назад, они жили в одном доме с Александром и никогда не упускали случая высмеять его «монашескую келью» и скучную «долю бобыля».

Черных и Балашов встретили Александра на вокзале. После обычных объятий и похлопыванья по спине коренастый, румяный Черных сказал:

– О своей собачьей конуре даже и не думай. Мы проводим тебя до наркомата, вместе сдадим почту, а потом сразу ко мне. У моей Дуняши сегодня день рождения.

– Дай мне хоть привести себя в порядок, – взмолился Александр, – я ведь с дороги, мятый весь, небритый.

– Ничего, сказал Балашов, – заедем в парикмахерскую, там побреешься.

Так они и сделали. Обрадованный встречей с товарищами, посвежевший после бритья, Александр забежал в цветочный магазин, купил несколько белых, выращенных в оранжерее гладиолусов.

В просто обставленной квартире Ивана Черныха друзей уже ждали миловидная бурятка Дуня, стройная молодая женщина в роговых очках, Зоя, – жена Балашова и улыбчивая кареглазая девушка с длинной каштановой косой.

– Это моя сестренка Галя, прошу любить и жаловать, – сказал Александру Сергей Балашов, – она учится в Ленинградском медицинском институте.

За столом Александр оказался рядом с Галей. Как только выпили за здоровье именинницы и взялись за ужин, Сергей Балашов стал расспрашивать Александра о Турции, в которой ему не доводилось бывать.

– Мне показалось, что Турция сейчас вся в движении, – задумчиво сказал Александр. – Там идет какая-то коренная ломка. Мустафа Кемаль, несмотря на сопротивление духовенства и всякой реакционной дряни, упрямо гнет свою линию, чуть ли не силой стаскивает с приверженцев старины фески, чалмы и халаты, вводит европейскую одежду, женщинам приказал снять чадру, предоставил им права, запретил гаремы и многоженство.

– Вот это уж зря, – сказал Черных, подмигивая своей беременной жене, – а то я только было собрался погулять в Турции и принять магометанство.

– Ты опоздал, дорогой друг, – сказал Александр, – Кемаль открыто борется против ислама, он заменил мусульманский календарь европейским, латинизировал алфавит, одним словом, действует на манер нашего Петра Первого.

Он помедлил и заговорил тихо:

– И все же основная масса населения бедствует. Помещики живут в роскоши, а миллионы крестьян нищенствуют, еле концы с концами сводят. Приходилось мне их видеть на базарах: худые, оборванные, забитые, жалко на них смотреть. Поглядишь, идет по городскому базару какой-нибудь голодный, голозадый старик и тощую козу на веревке за собой тянет. В глазах у него отчаяние, какая-то покорность судьбе, обреченность. Со всех сторон его толкают, пинают, издеваются над ним, и он идет, кормилец страны, и ни на кого не смотрит. А вокруг кишмя кишат спекулянты, ростовщики, перекупщики, важно шагают тузы с золотыми цепочками на жилетах. Так вот и живут: с одной стороны – великолепные мечети, дворцы свергнутых султанов, иностранные банки, сверкающие магазины, а с другой стороны – тысячи нищих, неграмотных мужчин и женщин, вшивые ребятишки…

Упершись рукой в подбородок, Галя не сводила глаз с Александра. Худенькая, с острыми ключицами и тонкими, немного неуклюжими руками подростка, она казалась девочкой-ученицей и совсем не походила на студентку.

– Какая интересная у вас работа, – сказала Галя Александру, – и как, должно быть, много вы повидали! Вот бы мне хотелось хоть один год побывать на вашем месте!

– Стоп! – закричал неугомонный Ваня Черных. – Поскольку вы, очаровательная Галечка, то бишь, прошу прощения, уважаемая Галина Владимировна, испытываете желание побывать во всех Европах, у меня есть деловое предложение.

Зная насмешливость своего непоседливого мужа и заранее предвкушая удовольствие услышать его очередной выверт, Дуня подмигнула Зое, Гале и спросила, посмеиваясь:

– Это какое же предложение?

Иван придал своему лицу вполне серьезное выражение и сказал торжественно:

– Предложение, которое вполне устроит обе высокие договаривающиеся стороны. Дело в том, что в самое ближайшее время Александр Данилович Ставров скромно откажется от поста наркома иностранных дел и, конечно, будет назначен чрезвычайным и полномочным послом в одно из самых больших государств мира. Правда, на такую должность не берут холостяков, а вышепоименованный товарищ Ставров, к сожалению, холостяк. Поскольку же Галина Владимировна Балашова выразила желание украсить собой зарубежные страны, ей следует немедленно выйти замуж за будущего посла.

Дуня и Зоя засмеялись. Галя густо покраснела. Покраснел и Александр. Сергей Балашов нахмурился.

– Ну и дурак же ты, Иван! – сказал он. – Дурак самой чистой пробы. Ты посмотри, как смутил девчонку.

– Не только девчонку, – хитровато сказал Черных, поглядывая на Александра. – По-моему, будущий посол смущен не меньше Гали. А это значит, что предложение мое попало в самую точку.

Галя попыталась вскочить и убежать, но Александр вовремя схватил ее горячую маленькую руку и усадил девушку на стул.

– Не обижайтесь, Галочка, и не слушайте этого пустомелю, – сказала Дуня, – он с детства чуточку тронутый.

Только на одно мгновение Александр задержал взгляд на зардевшемся лице Гали, словно впервые увидел темный, с рыжинкой завиток над маленьким ее ухом, по-детски дрожащие губы, и вдруг острая боль сжала его сердце, и он, как никогда, почувствовал свое одиночество, нехотя оставил руку девушки и задумался, низко опустив голову.

– Ладно, – сказал Балашов, выручая сестру и товарища, – давайте выпьем за хозяйку, а потом ты, Саша, расскажешь нам, как чувствует себя в Турции неудавшийся кандидат в Наполеоны.

Иван Черных пожал плечами, стал угрюмо постукивать вилкой по краю тарелки:

– Не пойму я одного: как мы выпустили Троцкого за границу? Сталин такой умный, волевой мужик и вдруг согласился на высылку этой гадины. Словом, пустили щуку в воду, насыпали ему на хвост соли.

– В Константинополе его встречали с шумом, – сказал Александр, – во всех газетах чуть ли не аршинными буквами напечатали сообщение о приезде изгнанного из большевистской России Льва Троцкого. На берегу собралась огромная толпа корреспондентов. Зарубежные троцкисты подали на рейд моторную лодку, а к причалу – автомобиль.

– Ну а как это воспринял народ? – спросил Балашов.

– По-разному. Люди, которые к нам хорошо относятся, помнят отношение Ленина к Мустафе Кемалю, вспоминают приезд в Турцию Фрунзе, те, конечно, сразу встали на дыбы и потребовали у правительства немедленной высылки Троцкого из страны. Таких оказалось очень много. Ну а вся реакционная банда была в восторге и настаивала на том, чтобы турецкое правительство предоставило Троцкому убежище и держало его вблизи от советской границы.

– Во-во! – сказал Черных. – Эта сволочь, сидя на турецкой земле где-нибудь возле Батума, будет гадить нам напропалую.

– Что же решило правительство? – спросил Балашов.

– Правительство вынесло хитроумное решение, – сказал Александр, – дескать, я не я и хата не моя. Троцкого поселили на Принцевых островах Мраморного моря. Они хоть и принадлежат Турции, по Троцкий вроде будет жить, так сказать, не на турецкой земле. Там, на Принцевых островах, он и поселился. Дом его, говорят, день и ночь окружен добровольной охраной и целой сворой злющих овчарок. Небезызвестный Блюмкин, давний адъютант и порученец Троцкого, выполняет сейчас при нем обязанности коменданта охраны. А в последнее время к этому дому началось паломничество: туда едут испанцы и французы, немцы и американцы. В основном это люди, исключенные из партии и жаждущие услышать советы и наставления своего лидера.

– Они нам еще добре нагадят, – сердито сказал Черных, – будут воду мутить и в ногах болтаться!

– Ну его к черту, этого Троцкого, – раздраженно сказала Дуня, – давайте лучше чай пить, а то у меня самовар стынет!

Балашов засмеялся.

– Вот что значит истые сибиряки! Без самовара шагу не могут ступить.

После чая стали расходиться. Александру очень не хотелось подниматься в свою одинокую комнату, и он, расхрабрившись, пряча волнение за шуткой, сказал Гале:

– Может быть, будущая жена важного посла не откажется погулять с ним часик по вечерней Москве? Правда, Галя. Так хочется подышать весенним воздухом!

Девушка вопросительно посмотрела на брата. Тот секунду помедлил и сказал:

– Иди, я позвоню матери по телефону и предупрежу ее, что ты придешь позже.

Скорчив уморительную рожу, Ваня Черных поднял руки:

– Итак, первое действие начинается! Глядите, дети мои, и никогда не забывайте своего свата! Аминь!

Стояла безветренная весенняя погода. Над городом ночные облака розовато сияли в отсветах бесчисленных московских фонарей. Воздух был свежий и влажный. По улицам, позванивая, проносились редкие трамваи. Сквозь частое и ладное постукивание конских копыт слышались приглушенные крики извозчиков.

Бережно придерживая Галину руку, Александр шел молча. Он сам не понимал, почему его потянуло к этой милой кареглазой девчушке, о существовании которой он слышал от своего друга, но которую увидел только сегодня. То ли непрерывные поездки по чужим странам, а по возвращении в Москву одинокие вечера, то ли неизвестно откуда появившееся щемящее чувство глубоко скрытой радости от того, что рядом с ним шла хорошая, безмятежно улыбающаяся девушка, заставили Александра рассказать Гале о себе.

Он рассказал ей о своем убогом детстве на берегу Волги, о годах гражданской войны и родной своей стрелковой дивизии, штурмовавшей Перекоп, рассказал о брате, живущем в далекой глухой Огнищанке. Видимо, в этот вечер Александр не мог молчать. Опустив голову, он рассказал и о своей любви к Марине, единственной его любви, которая так безжалостно и жестоко была оборвана смертью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю