Текст книги "Сотворение мира.Книга вторая"
Автор книги: Виталий Закруткин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)
– Вот так и проходит моя жизнь, – грустно сказал Александр, – ничего у меня не осталось и, пожалуй, если говорить о личной жизни, ничего нет и впереди.
Галя тихонько сжала его пальцы прохладной рукой.
– Мне вас жаль, честное слово, сказала она, – вы, наверное, очень хороший человек. Сергей много рассказывал о вас отцу и мне. Я очень хочу, чтоб вы были счастливы…
Она доверчиво заговорила о себе:
– Мы ведь с Сергеем сводные брат и сестра. Его родной отец, талантливый ученый, погиб на царской каторге в Сибири. А наша мама через несколько лет вышла замуж за моего отца. Меня тогда еще не было на свете. Сейчас папа – он строитель – временно работает в Ленинграде. Маме нельзя было ехать с ним, потому что она тоже работает, но здесь, в Москве, в Наркомате земледелия. Вот мои родители и решили, чтобы я училась в Ленинграде и ухаживала за папой, а то он у нас совсем беспомощный…
Они долго бродили по пустынным улицам. Александр рассказывал Гале о своих заграничных поездках, о встречах с людьми. Был уже двенадцатый час, когда Галя зябко поежилась и сказала:
– Мне очень приятно с вами, Александр Данилович, но я боюсь, что мама обидится. Я ведь приехала ненадолго и через несколько дней должна уезжать.
Александр проводил ее до большого шестиэтажного дома на Таганке, постоял немного у подъезда и сказал, не выпуская Галиной руки:
– Поверьте, Галя, мне очень жаль, что вы так скоро уезжаете. Не знаю почему, но мне действительно очень жаль.
Девушка вспыхнула, осторожно освободила руку.
– Правда? – застенчиво улыбаясь, сказала она. – А вы приезжайте к нам в Ленинград, мы с папой будем очень рады.
И Александр пообещал приехать.
Домой он шел окрыленным, потому что сегодня, в этот вечер, впервые за долгие годы он коснулся чего-то светлого, чистого, по-человечески теплого и радостного, того, что пропало в нем после смерти Марины, а теперь, волнуя и тревожа, стало воскресать в его душе.
2
В семье Солодовых дела шли хорошо. Платон Иванович, как отличный мастер и к тому же участник восстания на броненосце «Потемкин», был в числе первых командирован в Ленинград, на завод-втуз, который не только выпускал сложнейшие механизмы, но и был своеобразным высшим учебным заведением, куда для повышения квалификации принимались не имевшие диплома инженера наиболее опытные мастера.
Седоусые и седоголовые мастера-студенты, люди с революционными заслугами, не только сохраняли при этом свою заработную плату по тем заводам, на которых постоянно работали, но, обучаясь в Ленинграде, получали сверх зарплаты приличную стипендию, что давало им полную возможность помогать оставшимся в других городах семьям.
Государству очень нужны были такие люди. Еще в декабре 1925 года, на Четырнадцатом съезде Коммунистической партии, был взят курс на индустриализацию Советского Союза. Началось великое преображение страны. Миллионы людей покинули веками обжитые места и устремились туда, где закладывались первые камни гигантов индустрии.
Прошло всего два-три года – и уже строились Днепрогэс, Туркестано-Сибирская железная дорога, Сталинградский, Челябинский и Харьковский тракторные заводы, Бобриковский и Березниковский химические комбинаты, металлургические комбинаты – Кузнецкий в Сибири, Магнитогорский на Урале, Криворожский на Украине, огромные автомобильные заводы в Москве и в Горьком, машиностроительные в Краматорске и в Горловке. В непролазной тайге, в холодной тундре, в сыпучих песках жарких пустынь и среди скалистых гор стали появляться тысячи строителей, возникали новые города, все пришло в движение…
В первые недели своей ленинградской жизни Платон Иванович Солодов очень скучал по жене и дочери, а потом втянулся в работу, в учебу, и скучать ему стало некогда. С утра вместе со своим новым товарищем, пожилым механиком-украинцем Дудой, – они жили в одной комнате большого общежития на Васильевском острове’– Платон Иванович уходил в заводской цех или в конструкторское бюро завода, там они работали под руководством инженеров, а после обеда отправлялись в аудитории слушать лекции профессоров и в общежитие возвращались поздно вечером.
– Какие с нас, в черта, студенты? – негодовал тучный Дуда, вытирая платком лысую голову. – Так они, чертовы дети, нас совсем загоняют.
Карпо Калиникович Дуда нравился Платону Ивановичу. Опытный мастер-механик, член партии с 1917 года, он работал до революции на киевском «Арсенале», будучи командиром красногвардейского отряда, громил белогвардейцев и петлюровских сечевиков, а после гражданской войны вернулся на родной завод.
– Зараз из меня хотят сделать инженера, – ухмыляясь, говорил Дуда, – а разве выйдет инженер из человека, который лет сорок назад ходил в церковноприходскую школу, да и ту не закончил? Какой же, скажи на милость, инженер получится из такого грамотея?
Платон Иванович спокойно возражал Дуде:
– А что ж делать? Сейчас государству нужны инженеры, которые вышли из народа, вроде нас с тобой. На старых социалистов теперь слабая надежда. Слыхал небось, чего в городе Шахты натворили в прошлом году старорежимные специалисты?
– Не только слыхал, но и видал. Меня два раза посылали в Шахты монтировать купленные в Америке пневматические врубовые машины…
Весь вечер Дуда рассказывал Платону Ивановичу о контрреволюционной организации шахтинских инженеров, суд над которыми всколыхнул всю страну. Солодову это дело было известно только по газетам, и потому он с интересом слушал Дуду.
– Говорят, они в самые первые дни революции договорились с хозяевами шахт, – рассказывал Карпо Калиникович. – А шахтами в ту пору владели и командовали иностранцы – Ремо, Сансе, Дворжанчик. Но были среди них и русские – Парамонов, Прядкин, Фенин. Ну все эти хозяйчики при первой опасности смылись, конечно, за границу, а инженерам наказ дали: вы, мол, хлопцы, соблюдайте тут наши интересы, а мы, как только царя восстановят, добрые деньги вам отвалим. Ну те и соблюдали.
– А что они все-таки сделали?
Карпо Калиникович сосредоточенно потер лысину:
– Там сам черт ногу сломит. Кое-что мне рассказывали шахтинские рабочие, а кое-что я и сам видел, своими глазами. Ну, скажем, они пускали в ход самые убыточные шахты, а ценные пласты скрывали. Или же, скажем, слабые по мощности врубовки загоняли на такие твердые пласты, что машины разлетались в щепки. Или, допустим, закупали в Америке ротационные компрессоры, которые по своему габариту никак не соответствовали сечению штреков и стояли ржавели. А то накупят за золото разных подъемных машин, насосов, электромоторов, станков, а к ним ни одной запасной части. Поработает, скажем, такой насос полгода, потом бери и сдавай его в утильсырье.
– Говорят, они и за границу ездили?
– Ездили и за границу. У бывших их хозяев в Париже было организовано «Объединение горнопромышленников Юга России». Там вроде шахтинские инженеры и получали гроши и разные инструкции по вредительству. Бог его знает, так оно или не так.
– И много людей судили?
– Поначалу привлекли пятьдесят три человека, а потом не знаю. Среди них были начальники шахт, главные инженеры, механики, инженеры горного надзора. Судило их специальное присутствие Верховного суда. Пятерых присудила к расстрелу, а остальным дали разные сроки.
По воскресным дням в тесной комнатушке заводского общежития сходились пять-шесть знакомых Солодова и Дуды, таких же мастеров-механиков, приехавших в Ленинград из разных городов. Они обычно приносили с собой несколько бутылок водки и пива, селедку, колбасу, соленые огурцы, по-студенчески усаживались на койки вокруг застеленного газетами единственного стола и начинали долгие разговоры.
Все это были немолодые, семейные люди. Они скучали без жен и детей, чувствовали себя одинокими в огромном чужом городе и потому сближались легко и просто. Были среди них и коммунисты, и беспартийные, но все они вышли из рабочих, и связывала их одна профессия.
После двух-трех порций разливаемой в чайные стаканы водки снимались пиджаки, развязывались галстуки, голоса становились громче. Кто начинал рассказывать о строительстве нового завода в Сибири или на Кавказе, кто – о своих стычках с начальством, кто вспоминал годы гражданской войны.
Потом из потертых бумажников вынимались фотографии, глаза у всех становились грустными и слышались отдельные слова:
– Вот моя Даша, на колчаковском фронте вместе со мной была в Красной гвардии…
– А я овдовел три года назад, один сын у меня остался. Вот, поглядите. Добрый парень. У тетки сейчас живет, у моей сестры…
– Один, говоришь? У меня их целая куча. Семеро! Видали? Теща и жинка на пару с этой артелью воюют…
Платон Иванович тоже показывал фотографию Марфы Васильевны и Ели, тоже говорил с тихой грустью:
– Не знаю, как они там без меня, жена и дочка. Дочка у нас хорошая дивчина, Елена, мы ее Елкой зовем.
– Красивая у тебя дочка, Солодов, – говорили друзья, – прямо-таки кровь с молоком.
– Красивая, – соглашался подвыпивший Платон Иванович, видимо, в маму пошла, не в меня. Крученая только, то за рисование берется, то в кино хочет сниматься. А сейчас в музыкальном училище учится. Скоро восемнадцать лет ей исполнится…
Вечером, когда водка в бутылках подходила к концу, а языки развязывались, кто-нибудь обязательно начинал разговор о политике. Уже более года в партии велась борьба против правого уклона, на партийных пленумах и конференциях резко критиковались взгляды Бухарина, Рыкова, Томского, и потому споры пожилых мастеров в заводском общежитии чаще всего касались этих имен.
Бухарин, Рыков и Томский не раз выступали против быстрых темпов индустриализации и широкого развития тяжелой промышленности, они осуждали стремление партии организовать колхозы и, не видя борьбы в деревне, защищали индивидуальное крестьянское хозяйство, считая такое хозяйство основным источником богатства страны. Они категорически возражали против политики раскулачивания и говорили, что раскулачивание неизбежно приведет к ослаблению и даже распаду сельского хозяйства, обвиняли партию в том, что, удерживая низкие цены на хлеб и высокие – на промышленные товары, партия проводит политику военно-феодальной эксплуатации крестьянства. Они не верили в то, что разработанный и утвержденный партией пятилетний план развития народного хозяйства страны может быть выполнен, и вместо пятилетки предложили свой значительно заниженный двухлетний план.
Это была серьезная и опасная оппозиция против той линии, которую, неуклонно придерживаясь указаний Ленина, проводила Коммунистическая партия. Опасность правой оппозиции усугублялась еще и тем, что ее возглавляли люди, которые были известны стране и имели свои заслуги в борьбе против Троцкого и его сторонников.
О правой оппозиции стали писать во всех газетах, о ней спорили на собраниях, по вечерам говорили за семейным столом.
Неизбежно возникал разговор об этом и среди подвыпивших мастеров в комнате ленинградского заводского общежития.
Обычно такой разговор начинал и при этом больше всех горячился самый молодой из друзей, мастер-оружейник из Тулы Василий Половин, статный, высокий парень с крепкими рабочими руками. Бывший красноармеец-артиллерист, Половин был родом из Тамбовской губернии, там и сейчас, в большой деревне над рекой Цной, крестьянствовали его отец, мать, братья и сестры.
– Насчет мужиков вы мне очки не втирайте, – вскакивая с места и сунув руки в карманы, кричал Половин, – я сам мужик и землю знаю лучше, чем вы. И разве не грабят сейчас мужика? Еще как грабят! Тут Бухарин и Рыков пра-вы. Или возьмите вопрос о кулаке. Сколько у нас в России кулаков? Кто их считал? Говорят, четыре процента крестьянства – кулаки. А откуда эта цифра взялась? Задумал председатель сельсовета расправиться с каким-нибудь тюхой-матюхой, вписал его в кулацкий список – вот вам и процент кулачества.
– Погоди, Василь! – урезонивал Половина добродушный Дуда. – Во-первых, сам Сталин не отрицает, что крестьянин окромя прямых и косвенных налогов дает государству еще сверхналог в виде переплат на промтовары и в виде недополучек по линии цен на пшеницу, мясо и тому подобное. Но Сталин прямо говорит, что эта мера временная – чуешь, Василь? – временная, нужная нам для развития тяжелой промышленности. Понятно тебе?
Половин издевательски усмехался:
– Мне все понятно, дорогой товарищ Дуда. Мне понятно, что в социализм мы желаем въехать на мужицком горбу. На весь мир кричим, что у нас смычка города с деревней, что крестьянство наш союзник. Хорош союзник, на котором мы верхом едем, да еще плеткой подбадриваем.
– Дурак ты, Вася, хотя и коммунист, – безнадежно махал рукой Дуда. – Как коммунисту, тебе должно быть известно, что своим союзником мы называем не все крестьянство, что кулак нашим союзником не был и никогда не будет. И разве ты можешь сказать, что мужик зараз у нас голодает или, к примеру говоря, без штанов ходит? Нет, не можешь ты этого сказать. Крестьянство живет зараз неплохо, и, для того чтобы оно само и весь советский народ жили еще лучше и могли социализм построить, надо, чтобы крестьянство полную помощь государству оказало. А Бухарин и его дружки не понимают этого. Они ставку не на тяжелую индустрию делают, в которой наше спасение, а на своего тюху-матюху: нехай, дескать, этот тюха живет, богатеет и размножается, как его душе угодно, а на строительство оборонных и прочих заводов и фабрик нам господь бог подаст.
– Ты, Карпо Калиникович, мозги мне не крути! – кричал Половин. – Да, я коммунист и кровь за революцию проливал не меньше, чем другие. Только я думаю честно: если строить социализм, то надо, чтобы все общество одинаковые тяготы при этом несло. А то получается так: кормить надо почти что двести миллионов ртов – давай, мужик, хлебушек; машины разные надо покупать – опять же давай хлебушек, а мы его за границу вывезем, золото за него получим и станки купим. Ты же, дорогой наш союзник-мужичок, пока дело до социализма дойдет, сиди в своей хате при коптилке, копайся в навозе, трудись, как каторжный, от зари до зари, потому что нормированный день тебе не положен. А ежели тебе плуг надо купить, борону, сапоги или сорочку, плати за это втридорога, поскольку ты есть собственник, и мы, гегемоны революции, стоящие у власти пролетарии, можем десять шкур с тебя содрать и на твоих костях земной рай построить…
Впрочем, убеждений Василия Половина ни один из собеседников не разделял. Вчерашние рабочие, завтрашние инженеры, они понимали, что у страны, со всех сторон окруженной врагами, иного выхода не было, что ради того же самого крестьянства, которое с пеной у рта защищал от несуществующих противников душевный, честный, но не видящий дальше свого носа Вася Половин, надо построить сотни заводов, которые могли бы производить тракторы и танки, автомобили и комбайны, станки и самолеты, все, что необходимо для народного хозяйства и для обороны единственной на земле свободной страны. Василию доказывали, что если Советский Союз не вооружит себя и не сумеет отразить интервенцию империалистов, то землю у крестьян отберут и снова на их шею сядут помещики, что заводы и фабрики заграбастают бывшие их хозяева, а Россией вновь будет править царь-кровопийца.
Василия Половина полушутя именовали «правым», «бухаринцем», «подкулачником» и даже «эсером», но он и в ус не дул, а продолжал упрямо гнуть свою линию.
– Ежели у нас в государстве все равны и все имеют одинаковые права, то и обязанности должны быть одинаковыми для всех, – раздраженно говорил он, – а то мужик трудится но пятнадцать, а то и двадцать часов в сутки, а рабочий отработал свои семь-восемь часов – и до свидания! Разве это справедливо? Нет, пусть уж тогда и рабочий пиляет по пятнадцать часов и выпуск продукции увеличивает, Тогда мы и хозяйство враз поднимем.
– А зимой чего твой мужик делает? – насмешливо спрашивал у Половина Карпо Калиникович. – Корм скотине задаст, в коровнике уберет и лезет на печь к бабе или самогон гонит. Так, что ли? Вот и подсчитай, Василь, сколько у кого рабочих часов на год получается…
Платон Иванович Солодов редко вмешивался в горячие споры товарищей. Он слушал их, добродушно посмеиваясь, или, разложив на подоконнике чертежи, углублялся в них и записывал в блокноте свои технические расчеты. С каждым месяцем он все больше скучал по семье, досадовал и тревожился, если от Марфы Васильевны и Ели долго не было писем, и чуть не подпрыгнул от радости, когда узнал, что начальство решило на неделю отпустить мастеров-студентов, чтобы они повидались с семьями и побывали на своих заводах.
Карпо Калиникович Дуда стал настойчиво уговаривать Платона Ивановича поехать вместе с ним на Черниговщину. Неожиданное это предложение хитрый хохол сделал не без задней мысли. Дуда уже знал, что после окончания завода-втуза он будет назначен начальником строительства большого военного завода. Карпа Калиниковича уже предупредили об этом в наркомате. Завод решили строить на Черниговщине, стройка была строго засекречена, и Карпу Калиниковичу предстояло подобрать специалистов, за которых он мог бы ручаться головой.
За время совместной с Солодовым работы и учебы Дуда не только успел убедиться в том, что Платон Иванович редкостный механик, человек скромный, прямой и честный, но и по-настоящему привязался к нему. Именно Солодова Карпо Калиникович наметил на должность шеф-монтера, который должен был полностью отвечать за монтаж очень дорогого и сложного заграничного оборудования.
Как-то вечером, попивая чай, Дуда сказал Платону Ивановичу:
– Давай все же съездим на эту побывку вместе. Эх и гульнем же мы на Черниговщине! Места там райские. Леса кругом, грибов полно, в реке и в озерах рыбы до чертовой матери. А охота! Тебе, брат Платон Иванович, и не снилась такая охота. Ружья у меня есть, легавая сучонка Альма прямо не собака, а балерина, ей-богу. В воду ныряет, как заправский водолаз, красноголовых нырков чуть ли не живьем из реки вытаскивает. Не веришь? Вот поедем, сам увидишь.
– Ты не шути, Карпо Калиникович, – сказал Солодов, – я жену и дочку почти что год не видел, соскучился по ним зверски, не то что дни, часы считаю до встречи с ними, а ты меня какими-то грибами соблазняешь и с Альмой своей познакомить хочешь, чудак этакий.
– Добре, хлопче, не взял я тебя с одного бока, возьму с другого, – сказал Дуда. – Виды я имею на твои руки и голову. Только то, что я тебе открою, должно умереть между нами.
И Карпо Калиникович, понизив голос, рассказал Солодову о вызове в наркомат, о строительстве военного завода, подчеркнул оборонное значение этого большого секретного строительства и предложил должность шеф-монтера.
– Ты сам понимаешь, как это важно, – сказал Карпо Калиникович, – это тебе не плужки и культиваторы делать на юстовском заводе, тут, брат ты мой, продукция будет похлеще твоих плужков. Конечно, мы можем выписать шеф-монтера из Германии или из Америки, но на беса он нам сдался на военном заводе? Нет, тут нужен свой человек, мне так и сказали в наркомате. А условия обещают самые распрекрасные, и в смысле повышенной зарплаты, и снабжения, и всего прочего.
– Я должен подумать и посоветоваться с женой, – сказал Платон Иванович. – У нас дочка учится в городе, в лес ее с собой не возьмешь, а ехать на строительство без жены мне не хочется, надоело бобылем жить.
Дуда похлопал Платона Ивановича по плечу, отставил пустую чашку и вздохнул:
– Думай, думай, казаче. Без обдумывания такое серьезное решение не принимают. И с жинкой, конечно, посоветуйся. А что касается дочки, то она у тебя не малютка, слава тебе господи, дивчине восемнадцать годочков стукнуло, замуж пора отдавать. Вот приедешь до дому, обговори все честь по чести, а вернешься – скажешь о своем решении. Я же, Платон Иванович, прямо тебе признаюсь: присмотрелся я к твоим золотым рукам, узнал тебя и убедился в том, что лучшего шеф-монтера для нашей стройки мы не найдем.
– Ладно, Карпо Калиникович, – сказал Солодов, – даю тебе слово, что я очень серьезно обдумаю твое предложение. Поверь что и мне хотелось бы поработать с тобой. Поглядим теперь, что скажут жена и дочка. Думаю, что там, дома, мы этот вопрос уладим…
После нудной двухдневной тряски в старом плацкартном вагоне Платон Иванович рано утром приехал в родной город. Сгорая от нетерпения, он подозвал на вокзальной площади первого попавшегося извозчика и помчался домой.
Легкий стук в дверь – и вот уже на веранду вприпрыжку бежит с гребенкой в руках Еля, она взвизгивает от радости, трется щекой о колючую щеку растроганного отца. В дверях, прижимая к груди полотенце, появляется Марфа Васильевна.
Здесь, дома, Платона Ивановича охватывает – чувство теплоты и покоя. Это его малый мирок, в котором он всегда обретает желанный отдых. Тут все предметы и запахи знакомы ему: тюлевые занавеси на окнах и накрахмаленная белоснежная скатерть на столе, пианино в отлично отглаженном холщовом чехле и легкий запах скипидара от натертых полов, потемневший от времени бронзовый ландскнехт на подзеркальнике, купленный по случаю в комиссионном магазине; крохотная Елина комната с трельяжиком и никелированной кроватью, застланной светло-голубым покрывалом, столик, на котором аккуратно разложены книги и годами сидит златокудрая кукла Лиля с ее ультрамариновыми глазами; в Елиной комнате пахнет духами, кажется, они называются «Манон».
А вот и кухня, в которой тоже все начищено, все сверкает: эмалированная раковина умывальника, медные тазики и кастрюли на полках, белый стол-шкафчик, накрытый светлой клеенкой. Тут, в кухне, годами держится удивительно приятный, какой-то очень спокойный и праздничный, очень домашний запах ванили, корицы, лимонных корочек, душистого перца.
И здесь, в этой милой, мирной кухне, и в темноватой спальне с ковриком между двумя кроватями, с тумбочкой и с сундуком у стены, сколько было добрых разговоров – в кухне вечерами, за ужином и долгим чаепитием втроем, а в спальне по утрам, шепотом, уже вдвоем, чтобы не разбудить Елю.
В кухне говорили обо всем: о друзьях и знакомых, о новых американских кинофильмах, о рынке, о последних модах, о работе Платона Ивановича и о Елиной музыке. Утренний разговор в спальне обычно касался только Ели – ее характера, привычек, ее будущего.
Так было изо дня в день, из года в год. Ничто не нарушало покоя дружной маленькой семьи Солодовых. Отец, мать и дочь любили и уважали друг друга. У них никогда не было ссор и ругани, а если иногда, очень редко, кто-нибудь выражал недовольство или начинал хмуриться, это тотчас же погасало в привычной обстановке взаимного дружелюбия и ласки.
«Нет, трудно мне будет расстаться со всем этим привычным, дорогим для меня, для Марфуши, для Елки, – думал Платон Иванович, бреясь в кухне перед висящим над умывальником зеркалом. – И с Елкой трудно будет расстаться, и скучать мы будем без нее, и возраст у нее такой, что оставлять девчонку опасно».
За завтраком Платон Иванович, чисто выбритый, благоухающий одеколоном, выпил за здоровье жены и дочери стопку купленного Марфой Васильевной ради встречи выдержанного коньяка и рассказал о предложении Карпа Калиниковича Дуды. К удивлению Платона Ивановича, Марфа Васильевна не стала возражать против временного переезда на Черниговщину.
– Дело это большое и важное, – сказала она, – да и для тебя оно не безразлично. Вместо механического цеха на юстовском заводе ты получишь настоящую ответственную работу, достойную инженера. И заработок там у тебя будет побольше, это тоже надо учитывать, он нам не помешает при Елкином возрасте. Девочка уже такая, что ее и одеть и обуть хочется приличнее. Она у нас не разбалованная, проживет как-нибудь. И потом, можно кого-нибудь из родичей попросить, чтобы пожили это время с Елкой.
– Но завод на Черниговщине будет строиться два-три года, не меньше. Ты об этом подумала? – сказал Платон Иванович.
– Ну и что ж, перетерпим, – сказала Марфа Васильевна, – три года это не десять лет.
Любуясь красавицей дочерью, повзрослевшей за время его отсутствия, Платон Иванович спросил:
– Ну а ты, Елка-Аленка, что скажешь по этому поводу?
Еля переглянулась с матерью, тряхнула темными волосами:
– Решайте вы с мамой, а обо мне, папочка, не беспокойтесь. Я уже не маленькая и в обиду себя никому не дам.
– То-то, не маленькая. – Платон Иванович усмехнулся и неожиданно спросил: – Рыцарь твой продолжает за тобой увиваться?
– Какой рыцарь? – не поняла Еля.
– Ну этот самый, Збышко из Богданца, который, помнится, грозился, что из любви к тебе бросит перчатку всему миру.
Еля слегка покраснела:
– Ах, Андрей Ставров? Он заходил к нам раза два, а иногда я его встречаю в городе. Такой же грубиян, как был. Молчит или всякие грубости болтает. И так же хвастается своим деревенским чубом и солдатскими сапогами.
– Это ты зря! – сказал Платон Иванович. – А мне, признаться, он нравится. Острый парень и с огнем в душе. Солдатские сапоги, говоришь? Ну что ж! Может, у него денег нет на модные ботинки, вот он и хвастается своими сапогами из гордости.
– Чего это ты о нем заговорил? – вмешалась Марфа Васильевна. – Уж не в женихи ли его прочишь? Рано еще. Елке о женихах думать, а поклонников у нее – хоть пруд пруди. Придет время, будет из чего выбрать, а сейчас ей о занятиях, о музыке надо беспокоиться.
Насчет «пруда» поклонников, о которых с улыбкой сказала Марфа Васильевна, пожалуй, в последнее время догадывался и Платон Иванович, и это тревожило и волновало его. Он сам, несколько раз гуляя с Елей по городу, примечал и горделивую, «королевскую», как он говорил, походку дочери, и ее осанку «принцессы-недотроги» (так шутя прозвала Елю Марфа Васильевна), видел, как смотрят на Елю мужчины и с каким выражением лица они оглядываются на нее, не скрывая своего восхищения и нисколько не стесняясь Платона Ивановича.
Незаметно наблюдая за дочерью, Платон Иванович чувствовал, что Еле нравятся эти знаки мужского внимания и косые, быстрые, неприязненные взгляды встречных молодых женщин, которые на ходу оценивали Елю и тотчас же отворачивались. Лицо Ели оставалось при этом спокойным и непроницаемым, только тонкие ее брови чуть-чуть хмурились и на щеках проступал слабый румянец. Она еще выше поднимала свою красивую голову и шла еще медленнее, шла так, словно плыла по воздуху, не касаясь земли, и всем своим видом говорила: «Я вам нравлюсь, не правда ли? Очень хорошо. Я это вижу, понимаю, знаю, и мне это приятно…»
Разговаривая с Платоном Ивановичем в день его приезда, Марфа Васильевна пока умолчала о том, что Юрий Шавырин, сын их давних друзей, получивший должность инженера на химическом заводе, сделал Еле официальное предложение, прося ее стать его женой, но Еля при этом только засмеялась и выбежала из комнаты, а Марфа Васильевна деликатно сказала Юрию, что все Солодовы его любят и уважают, но что Еле, дескать, еще рано выходить замуж, что она и думать о замужестве не будет до тех пор, пока не закончит консерваторию.
– Ну что ж, – невозмутимо сказал Юрий, – я, как вы знаете, отличаюсь терпением и буду спокойно ждать. Давайте, Марфа Васильевна, забудем о нашем разговоре, чтобы я мог с чистым сердцем бывать в вашем доме и видеть Елочку…
Юрий был лет на десять старше Ели. Флегматичный, даже несколько вяловатый, не по годам полнеющий человек, он неуклонно следовал составленным для себя правилам: вставал рано, каждое утро тщательно брился, принимал холодную ванну, делал гимнастику и, будучи модником, одевался со вкусом, два-три раза на день меняя воротнички и галстуки. Он умел добывать немыслимые по расцветке заграничные свитера, джемперы, сорочки и перчатки, недурно играл на гитаре, никогда не повышал голоса, полагая, что это вредит сердцу и нервам.
При всем том Юрий Шавырин слыл неплохим инженером, был в семье послушным сыном и братом, а Елю Солодову действительно любил. Заранее зная о появлении новых американских фильмов, он ходил с Елей в кинотеатры, рассказывал ей о жизни Дугласа Фербенкса и Мери Пикфорд, Бестера Китона и Греты Гарбо, причем умел рассказывать так, словно он, Юрий Шавырин, только вчера с Дугласом Фербенксом пил виски, а «Поцелуй Мери» – фильм, который понравился Еле, – очаровательная Мери Пикфорд предназначила именно ему, Юрию.
Однажды у входа в центральный кинотеатр «Маяк» Елю и Юрия случайно увидел Андрей Ставров. Был пасмурный осенний вечер, моросил мелкий дождик. Стоя в очереди за билетами, Еля и Юрий мило болтали, не обращая на прохожих никакого внимания. Дождь их не беспокоил, оба они были одеты в светлые непромокаемые плащи. Бледнея от бессильной ревности, Андрей хотел было кинуться к ним, оскорбить их, ударить, чтобы выплеснуть захлестнувшую его обжигающе-горячую ревность, но в это мгновение вспомнил, что на нем надет потертый полушубок, вспомнил про свои тяжелые нечищеные сапоги с налипшим на них конским навозом – только час назад он сдал в техникуме дежурство по конюшне, – круто повернулся и, расталкивая прохожих, быстро пошел по улице, не видя, куда идет.
А через несколько дней, случайно встретив Елю в пустынном переулке, Андрей остановился перед ней, распахнул злосчастный полушубок, сунул руки в карманы и сказал сквозь зубы:
– Здравствуй, царевна. Видел я на днях твоего розовощекого борова в небесном плаще. Хорош гусь. Это про его морду сказано: мурло мещанина. Впрочем, для тебя он, видимо, будет самой подходящей партией.
Еля отступила на шаг, тревожно взглянула на Андрея:
– Какой партией? Что ты мелешь?
– Той самой. Вы друг друга стоите. И пора вам сочетаться законным браком. Примерная будет семья.
– Оставь меня в покое! – вспыхнула Еля, беспомощно оглядываясь. – Что тебе от меня надо? Уходи, пожалуйста.
Андрей загородил ей дорогу.
– Нет, подожди. Выслушай меня. Я хочу рассказать тебе о будущей твоей семье, о том, что тебя ждет. – И он заговорил горько и насмешливо: – У вас с этим боровом будет удобная, чистая квартира. Один раз в месяц он будет аккуратно приносить тебе зарплату, которую вы в трогательном согласии вместе будете тратить. Вечерами он будет играть тебе на балалайке и петь о душистых гроздьях белой акации… Подштанники у него будут голубые в лиловую полоску… Ты будешь ежедневно жарить ему прогорклые котлеты, нянчить голозадых, сопливых детей, штопать его дырявые заграничные носки и с тихим упреком говорить ему, что у него ноги дурно пахнут… И еще… И еще у вас будет никелированная кофейная мельница… и вышитая покрышка на чайник в виде рязанской бабы… и цветок на подоконнике под названием бе-го-ния… и серая ангорская кошка по кличке Пусик… А потом, потом, – голос Андрея дрогнул, – потом пройдут годы, и люди у тебя спросят, как спросил у кого-то поэт – помнишь? – что же дали вы эпохе, живописная лахудра?